Еще ребенком Фрэнк как завороженный не мог отвести глаз от темного ручья крови, сочившегося с боен, или от работника, несшего в сарай половину гигантской бычьей туши с почками, утонувшими в слоистом жире.
Это был красивый парень, мягкими каштановыми волосами и правильными чертами лица напоминавший римского юношу. Он более других отличался живостью, а также нервностью и слабостью характера. В восемнадцать лет он женился на фабричной девчонке, бледной толстушке с хитрым взглядом и вкрадчивым голосом, сумевшей влезть к нему в печенки и с тех пор рожавшей ему что ни год по ребенку, что делало его посмешищем в глазах окружающих. Но занявшись ремеслом мясника, он стал толстокож и не обращал внимания на насмешки, вызывавшие у него одно лишь презрение. Он пил и нередко посиживал в пабе, где громогласно рассуждал о том о сем, словно знал все на свете, хотя на самом деле был всего лишь шумным невеждой.
Старшая из дочерей, Эллис, вышла за шахтера и некоторое время штурмовала Илкестон, после чего с многочисленным своим семейством перебралась в Йоркшир. Младшая же сестра, Эффи, осталась дома.
Последним ребенком был Том: родившись намного позже братьев, он делил общество сестер и был любимцем матери. Исполнившись решимости, она наперекор всем, как только ему исполнилось двенадцать, отправила его в классическую школу в Дерби. Сам мальчик ехать туда не хотел, и отец готов был пойти ему навстречу, но миссис Брэнгуэн закусила удила. Ее тонкое, ладное, облаченное в широченные юбки тело было теперь центром, вокруг которого вертелось все в доме, и если она на что-нибудь решалась, пусть бывало это не так уж и часто, другие члены семьи вынуждены были пасовать.
И Том нехотя пошел в школу, где с самого начала стал неудачником. Он верил, что мать вправе предписать ему учение, но понимал, что право это идет вразрез с особенностями его характера. Глубоким и затаенным детским внутренним чувством он предвидел все, что с ним будет, что в школе он станет являть собой жалкое зрелище. Но принял он свою печальную участь как неизбежное зло, так, словно представление матери о нем - истина, в то время как истинная его природа - ошибочна. Если б для него возможно было изменить собственную природу согласно его желанию, то он стал бы таким, каким надеялась увидеть его в своем любовном заблуждении мать. Он стал бы умным, смог бы вырасти джентльменом. Это была голубая мечта его матери, и он понимал, что об этом же мечтает для своего сына всякая мать. Но дурака учить - что мертвого лечить, как довольно рано заявил он матери по поводу собственного обучения, что ее крайне опечалило и огорчило.
В школе он вел отчаянную борьбу со своей неспособностью учиться. Он был весь как натянутая струна, сидел бледный и напряженный от страшного усилия заставить себя сосредоточиться, усвоить то, чему его учат. Но все было напрасно. Если он и сумел подавить в себе первоначальное отвращение, совершить насилие над собственной сущностью, то дальше этого дело не пошло. Заставить себя заниматься он не мог. Мозг попросту отказывался работать.
Душевно он был очень развит, тонко воспринимал окружающее, обнаруживая первобытную, но врожденную и очень заметную деликатность. Но о себе он был низкого мнения, хорошо понимая свою ограниченность. Он знал, что мозг его медлителен и ни к черту не годен. С этим он смирился.
И в то же самое время чувства его были тоньше и разнообразнее, чем у большинства мальчиков. Внутренне он был более развит и сложен, нежели они. Он ненавидел их примитивную тупость и жестоко презирал их за нее. Но там, где требовался разум, он им явно уступал и мог лишь надеяться на их милость. Он был глупцом, не способным отстоять свое мнение в простейшем споре и потому вынужденным принимать то, с чем был не согласен. Принимая это, он даже не знал толком, убедили его или нет, предпочитая верить, что убедили. Но он искренне любил тех, кто умел давать пищу его чувствам. Он сидел оглушенный, ошеломленный нахлынувшими чувствами, когда учитель литературы проникновенно декламировал теннисоновского "Улисса" или "Оду западному ветру" Шелли. Губы его приоткрывались, глаза наполнялись напряженным, почти страдальческим светом. А учитель все читал, вдохновленный впечатлением, которое он производил на мальчика. Тома Брэнгуэна такие минуты просто сокрушали, он даже боялся этих неизъяснимых переживаний, такая непонятная бездна приоткрывалась тогда перед ним. Но когда тайком и превозмогая смущение, он сам брался за эту книгу и начинали течь слова:
"О буйный ветер запада осенний,
Перед тобой толпой бегут листы,
Как перед чародеем привиденья…",
- то самый вид печатного текста вызывал мурашки отвращения, он краснел, сердце переполняло негодование беспомощности. Он отшвыривал книгу и, топча ее ногами, шел на крикетную площадку. Книги он ненавидел, как личных своих врагов. И даже больше, чем врагов.
Управлять своим разумом по собственной воле он не мог. Мозг не был приучен работать, не имел определенных устойчивых правил и руководств к действию, ему не за что было зацепиться, чтобы включить свои ресурсы. Ничего существенного в себе, на что он мог бы ориентироваться в занятиях, мальчик не знал. Он не понимал, с чего начать. И поэтому во всем, что касается сознательного понимания и учения, он был беспомощен.
Он обладал математическим нюхом, но когда нюх этот ему изменял, он чувствовал себя беспомощным идиотом. Можно сказать, что он никогда не ощущал под ногами твердой почвы, все вокруг зыбилось и колебалось. Самым крупным его недостатком было абсолютное неумение отвечать на прямой вопрос. Это проявлялось, например, в попытках написать сочинение. В конце концов он научился повторять немногие известные ему факты в сочинении, допустим, об армии: "В армию записывают с восемнадцати лет. Для этого требуется иметь рост не менее пяти футов и восьми дюймов". Но при этом его не покидало стойкое убеждение, что все это - лишь недостойные уловки и банальности такого рода заслуживают лишь презрения. И тогда он густо краснел, мучительно подавляя в себе стыд, и стирал написанное, отчаянно пытаясь сочинить нечто более отвечающее задаче, но терпел неудачу, мрачнел от ярости и унижения и бросал перо, готовый лучше быть растерзанным на куски, чем предпринять еще одну попытку и написать хотя бы слово.
Вскоре он привык к классической школе, а классическая школа привыкла к нему, записав его в безнадежные болваны, не способные к учению, но достойные уважения за щедрость и честность натуры. Лишь один педагог, узколобый задира-латинист, дразнил его, заставляя голубые глаза мальчика наполняться стыдом и яростью. Однажды произошла кошмарная сцена, когда мальчик ударил педагога по голове грифельной доской, что впредь никак не изменил их отношений. Учителю никто не посочувствовал, но Брэнгуэн долго еще корчился от стыда и даже став взрослым, гнал от себя воспоминание об этом позорном случае.
Он был рад оставить школу. В ней было неплохо, ему нравилось общество других мальчиков, по крайней мере, он думал, что это так. Время там текло незаметно, и скучать не приходилось. Но униженное положение его в этом храме знаний действовало угнетающе. Мальчик не забывал о том, что он неудачник и к учению не способен. Но он был слишком здоров и полон жизненных сил, чтобы чувствовать себя несчастным - жизнь бурлила в нем. Однако в душе его гнездились несчастье и безнадежность.
Он привязался к одному умненькому и дружелюбному пареньку, хилому и по виду чахоточному. Отношения их стали дружбой почти классической, подобной той, что объединяла Давида и Ионафана, при том что Брэнгуэн играл роль подчиненную - Ионафана. На равных он с другом никогда не был - настолько тот превосходил его интеллектуально, оставляя его, пристыженного, маячить на заднем плане в тени. Поэтому, едва окончив школу, мальчики разошлись в разные стороны. Но Брэнгуэн навсегда запомнил, что был у него друг, и отрадное воспоминание это навеки стало для него путеводной звездой, освещавшей ему путь во мраке.
Том Брэнгуэн рад был вернуться на ферму, где он чувствовал себя легко и свободно. "Если на плечах у меня вместо головы - кочан капусты, то и место мое - на грядках", - заявлял он раздосадованной матери. Уж слишком низкого мнения о себе он придерживался. Что не мешало ему с удовольствием работать на ферме, радуясь движению на вольном воздухе, когда можно вновь вдыхать в себя запахи земли, чувствовать себя молодым, крепким, веселым и по-своему смекалистым, что давало силу и право позабыть о собственных изъянах и, не считая отдельных вспышек ярости, быть в прекрасных отношениях со всем и всеми.
Когда Тому исполнилось семнадцать, отец его упал со стога и сломал себе шею. После этого однообразное течение жизни на ферме для матери, сына и дочери стало прерываться лишь редкими посещениями и громогласными сетованиями мясника Фрэнка, затаившего обиду на весь мир, который, по его мнению, постоянно недодавал ему положенного. Особенно плохо он относился к Тому, которого называл выблядком; за эту ненависть тот с лихвой платил ему тем же, наливаясь краской злобы и голубоглазой яростью. Эффи держала сторону Тома, вместе с ним ополчаясь на Фрэнка. Однако во время наездов из Ноттингема Альфреда, медлительного и несловоохотливого, понурого, но обращавшегося с домашними с некоторой долей презрения, Эффи, равно как и мать, солидаризировались с ним, оставляя Тома в небрежении и тени. Юношу раздражал ореол, которым женщины окружили фигуру его старшего брата только лишь за то, что тот жил вне дома, придумывал узоры для кружев и считался без пяти минут джентльменом. Но было в Альфреде нечто и от Прометея прикованного, что женщинам в нем и импонировало. Позднее Том лучше понял брата.
В качестве младшего Том приобрел некоторый вес, когда на плечи его легли заботы о ферме. Восемнадцати лет от роду он оказался способен выполнять все то, что раньше делал отец. Но центром и стержнем семьи, конечно, по-прежнему являлась мать.
Юноша вырос человеком простодушным и чутким, умевшим радоваться каждому моменту жизни - работал ли он, скакал ли на коне или гнал телегу на базар; имелись у него и дружки, с которыми он порой напивался, играл в кегли или отправлялся куда-нибудь в балаганы. Однажды, напившись в пабе, он уединился наверху с проституткой, которая его и соблазнила. Было ему тогда девятнадцать лет.
Случай этот его потряс. В тесном кухонном мирке на ферме женщина всегда занимала главенствующее положение. Мужчины уважали ее мнение во всем, что касалось домашнего хозяйства, поведения и морали. Женщина и являлась символом идеальной жизни, которая основана была на принципах морали и догматах религии. Мужчины передоверяли ей собственную совесть, как бы говоря: "Храни ее, будь ангелом у врат, куда я вхожу и из которых выхожу". И женщина исполняла эту миссию, являясь для мужчины его тайным прибежищем; ее похвалой он гордился, ее осуждение воспринимал с негодованием, противясь и бунтуя, но внутренне никогда не оспаривая ее права судить. Мужчинам она была необходима как основа основ, от которой они были зависимы. Без нее они чувствовали бы себя колеблемым тростником, что трепещет на ветру, склоняясь в разные стороны. Она была их якорем и опорой, воплощая собой, как ни мерзко порой было об этом думать, десницу Божью.
Первый опыт свежего девятнадцатилетнего юноши, знавшего дотоле лишь мать и сестру, с проституткой в пабе его сильно испугал. Это была совсем другая женщина, не похожая на мать или сестру.
И что теперь? Он был в растрепанных чувствах, ощущая растерянность, и мучительный гнев, и первые ростки раскаяния вперемешку с ледяным страхом - а вдруг этим все и исчерпывается, вдруг и дальнейшие его отношения с женщинами ограничатся лишь этой пустотой и никчемностью? Присутствовал в его чувствах и легкий стыд перед проституткой, и страх, что она станет презирать его за неумелость; были тут брезгливость, и опаска, и минута леденящего ужаса при мысли, что может подхватить от нее болезнь, и во всей этой пугающей сумятице чувств прорезался трезвый голос здравого смысла, говоривший, что не так это все важно - ведь пока он не болен. Вскоре он успокоился - и вправду не так уж это оказалось важно.
Но опыт этот поразил его, заронив в сердце недоверие и усилив гнездившийся в душе страх перед тем, чем он был на самом деле. Через несколько дней, однако, он оправился, обретя прежнюю беззаботность, голубоглазую ясность и прямоту взгляда, безмятежный румянец и хороший аппетит.
Но это была лишь видимость. На самом деле толику своей жизнерадостной уверенности он утратил, и жизнь его омрачило сомнение.
На некоторое время он присмирел, не так бесшабашно пил, не так доверительно беседовал. Разочарование от первого физического контакта с женщиной вкупе с врожденным смутным желанием найти в женщине воплощение сокровенных и возвышенных страстей, обуздало его порывы. Было нечто, что он страшился потерять, хоть и не до конца верил, что обладает этим "нечто". Первый опыт был не так уж важен - важна была любовь, таившаяся в глубине души, чувство пугающее и самое серьезное из всех его чувств.
Его стали мучить желания, воображению то и дело рисовались сладострастные картины. Но искать успокоения в объятиях продажной женщины мешали не только природная брезгливость, но и воспоминание о жалком и скудном первом его опыте Он был таким незначительным, мелким, таким механическим, что Том боялся рискнуть повторить его вновь.
Инстинктивно он боролся с собой, пытаясь сохранить в себе нетронутой природную веселость. Ведь от рождения он был жизнерадостен, его переполняли открытая энергия и живость. Но сейчас веселость получалась какой-то натужной. Во взгляде мелькала принужденность, лоб то и дело бороздили морщины. Бурливое оживление перемежалось молчаливой понуростью, и дни текли друг за другом - смутные, сумеречные.
Сам он, по сути, не замечал перемены, будучи в постоянном раздражении и тоске. Но он отдавал себе отчет в том, что все время, беспрерывно, думает о женщинах, о женщине, и это его бесило. Он не мог освободиться от желания и стыдился его. Раз или два он заводил интрижку с девушками в надежде на быстрое развитие событий, но если девушка была ему мила, уже одно это не позволяло двигаться к развязке. Само присутствие девушки рядом сковывало его. Не мог он так думать о ней, не мог воображать ее по-настоящему обнаженной. Ведь это была девушка, которая ему нравилась, девушка, чье тело он даже подумать не смел обнажить. Он знал, что абсолютная обнаженность - не для них с этой девушкой. К тому же, заводя легкие связи, где с самого начала проглядывался финал, он рисковал подвергнуться оскорблениям, так что трудно было сказать, чего ему больше хочется - бежать без оглядки или не препятствовать природе и пламени страсти. И в который раз он убеждался в одном - незначительность, бедность таких отношений вызывала у него лишь презрение. Презирал тогда он не себя и не девушку - но то, к чему в результате все сводилось, презирал горько и глубоко.
Потом, когда ему исполнилось двадцать три, мать его умерла и он остался дома один с Эффи. Смерть матери была новым и нежданным ударом. Он не мог постигнуть этой утраты, зная, что не стоит и пытаться ее постигнуть. Остается лишь подчиниться, склонить голову перед ударом, который обрушивается, как гром среди ясного неба, оставляя после себя след, который саднит и болит, когда прикоснешься к нему. Он стал бояться судьбы, ополчившейся против него. Ведь он любил свою мать.
После ее кончины он стал сильно ссориться с Эффи. Они были очень привязаны друг к другу, но отношения у них были странные, натянутые. Он старался пореже бывать дома. Облюбовав себе уголок в коссетейском "Красном льве", он стал там завсегдатаем, и часто у камина можно было видеть его фигуру - румяный светловолосый парень, по-медвежьи коренастый, с гордо откинутой назад головой; чаще всего он помалкивал, но был приветлив и сердечно рад каждому знакомому, в то время как чужаки его смущали. Женщин, которые проявляли к нему благосклонность, он вышучивал, а к мужским беседам вокруг прислушивался внимательно и уважительно. От спиртного щеки его разгорались, а в голубых глазах зажигались искорки смущения и неуверенности. Сестра терпеть не могла это его пьяное смущение, и когда он являлся в таком состоянии, начинала его оскорблять, отчего он свирепел, как бешеный бык, теряя голову от ярости. И все же однажды случилась у него еще одна легкая интрижка. Незадолго до Троицы он вместе с двумя приятелями отправился верхом прогуляться в Мэтлок, а оттуда - в Бейквелл. В то время Мэтлок как раз становился модной достопримечательностью, куда наезжали экскурсанты из Манчестера и стаффордширских городков. В гостинице, где молодые люди решили пообедать, им встретились две девушки, с которыми они и познакомились.
Та, что приглянулась Тому Брэнгуэну, была красивой и бойкой двадцатичетырехлетней девицей, оставленной на несколько часов кавалером, с которым приехала. Брэнгуэн понравился ей с первого взгляда, как нравился всем женщинам за добрый и щедрый нрав и присущую ему внутреннюю деликатность. Однако она тут же смекнула, чего на самом деле ему требуется. Сама она была сердита на своего кавалера и с досады не прочь была пошалить. Она задумала порезвиться и тем успокоить взыгравшее в ней самолюбие.
Девушка она была видная, полногрудая, темноволосая и голубоглазая, смешливая и раскрасневшаяся от жары - она то и дело подносила к лицу платочек, мило и небрежно вытирая пот с лица.
Брэнгуэн был ею очарован. Он держался с ней добродушно-насмешливо, но уважительно, мучимый неуверенностью, до смерти боясь показаться нахальным и в то же время опасаясь, что его сочтут излишне робким, он сгорал от желания, которое сдерживало врожденное почтение к женщине. Он понимал, что поведение его смешно, и конфузливо краснел. Девушка тем временем вела себя тем развязнее и напористее, чем больше он смущался, - вид этого постепенно распалявшегося юноши забавлял ее.
- Когда тебе обратно? - спросила она.
- Это неважно, - ответил он, после чего беседа опять прервалась.
Товарищи Брэнгуэна собрались уезжать.
- Ты с нами или останешься?
- Да нет, поеду, - ответил он, нехотя поднимаясь; его обуревали ощущение никчемности всего происходящего и разочарование.
Он перехватил взгляд девушки - взгляд в упор, почти издевательский - и задрожал, стыдясь бессмысленности такого финала.
- Может, пойдем проведаем мою кобылу? - великодушно предложил он, трепеща от страха.
- С удовольствием, - ответила она и поднялась с места.
Она шла за ним следом, разглядывая его покатые плечи и матерчатые гетры для верховой езды Приятели Тома выводили из конюшни своих лошадей.
- Ты умеешь ездить верхом? - спросил он.
- Хотела бы научиться, да ни разу не пробовала, - сказала она.
- Так попробуй сейчас, - сказал он. Вспыхнув, он подсадил ее, хохочущую, в седло.
- Сейчас соскользну, ведь седло-то не дамское! - кричала она.
- Держись крепче, - приказал он, выводя лошадь за ворота.
Девушка держалась на лошади очень неуверенно, вцепившись ей в гриву. Поддерживая девушку, он положил руку ей на талию, потом обнял ее крепче и, изнемогая от желания, медленно пошел с ней рядом.
Лошадь шла по берегу реки.
- Обхвати ее ногами - удобнее будет, - сказал он.
- Наверное, - сказала она.
В то время в моде были очень пышные юбки, и девушка ухитрилась сесть по-мужски, не нарушив приличий, скромно прикрыв юбкой красивые ноги.
- Так-то лучше, - заметила она, поглядывая на него сверху вниз.