Том 1. Повести и рассказы - Болеслав Прус 19 стр.


- Это все из-за жары! - сказал он. - Завтра на сессии я, безусловно, изложу дело Гоффа или, наконец, возьму на себя заботы о нем… Завтра!..

И, сказав слово: завтра! - он почувствовал, как волосы у него на голове поднимаются дыбом.

Сверкнула молния, и протяжный гром раздался на западе. Вольский прикрыл окно и, невыразимо утомленный, упал в кресло - то самое, которое вчера занимала Вандзя.

Голова его горела, в жилах молотом стучала кровь, наконец им овладел болезненный сон наяву.

Ему казалось (вот ведь забавная история), что он - это Зенон, который вызвал на дуэль нотариуса, и стоит со своим противником у барьера.

Вокруг он видел деревья и улыбающихся свидетелей, которые шептались между собой, что дело кончится ничем и что противники стреляются только для формы.

Потом ему мерещилось, что нотариус тоже улыбается и целит куда-то в сторону, а потом… раздался удар грома, и с величайшим удивлением он обнаружил, что небо и ветви деревьев простираются прямо против его лица, а секунданты, которые стояли рядом, теперь стоят над ним…

"Я упал!.. - подумал он. - Неужто я ранен?"

Он видел, как секунданты наклоняются над ним, но вместе с тем чувствовал, что расстояние все увеличивается. Он увидел полное ужаса лицо Вандзи и подумал, что девочка в этот миг заглядывает в невероятно глубокий колодец, в который сам он быстро погружается.

"Что же это значит?"

Постепенно видение Ванды растаяло во мгле, а вместо этого ему почудился отчаянный крик его дяди:

- Убит… Мой Густав убит!..

Именно в этот миг он почувствовал, что вот-вот ему откроется тайна этого странного состояния. Но это был последний проблеск сознания, после которого им овладели беспамятство и тьма.

Очнулся он с каплями холодного пота на лице.

- Гренадерский сон, не видать мне царствия небесного, прямо-таки гренадерский сон! - восклицал стоящий перед ним пан Клеменс. - Дождь льет как из ведра, гром гремит так, что дом содрогается, а он как ни в чем не бывало покоится в объятиях Морфея!

- Давно вернулись? - спросил Вольский, забывая о всех мрачных видениях.

- Вот только что! Как с неба упали, вместе с дождем. Вандзя еще не переоделась. Мы были у крестной матери, да и компаньонку уже нашли, - тараторил веселый дедушка.

Густав вдруг что-то вспомнил.

- Как дело Зенона с нотариусом? - спросил он.

- Уже помирились. Завтра оба будут на заседании, нотариус с проектом ссудной кассы, а Зенон со своим меморандумом о пауперизме.

Тут Вольскому вспомнились его галлюцинации и тревоги, и он чуть не прыснул, но в эту минуту вошла Вандзя, и он только… покраснел.

Между тем на дворе наступила ночь, разыгралась гроза, а в лачуге…

Но войдем туда.

В каморке Гоффа, среди клубов табачного дыма и испарений дрянной водки, мы видим четыре мужские фигуры.

Самая важная из них в этом собрании - уже известный нам ростовщик Лаврентий, как всегда замаскированный очками, как всегда застегнутый до самого горла и деревянно спокойный. Он медленно прохаживается по тесной комнате и грызет ногти.

Вторым был Гофф. Он сгорбился на своей постели, упершись руками в колени и уставившись неведомо куда и на что. Казалось, что громы и молнии уже не существуют для этой засыпающей души.

Два их товарища были просто оборванцы, каких ежедневно можно встретить во всех кабаках, участках и в сенях судов. Они принадлежали к прослойке, которая дает обществу в лучшем случае подпольных адвокатов, мелких посредников и шарманщиков, в худшем - воров, и во всяком случае лишенных и тени совести пьяниц и дармоедов.

Этих людей привел пан Лаврентий, чтобы они подписались под купчей на жалкую резиденцию Гоффа.

В другой комнате, покрытая дырявым одеялом, исхудавшая, как скелет, и желтая, как воск, лежала за ширмой Констанция. Возле нее, завернутая в лохмотья, спала больная Элюня, а в ногах у нее на поломанном стуле сидела старая нищенка с трясущейся головой и шептала молитвы.

Обернутая льняным лоскутом погребальная свеча и черное распятие на столе - все это вместе создавало картину, при виде которой, казалось, должны бы заплакать и мертвые стены.

Между тем общество в соседней комнате развлекалось.

- Эх, наше холостяцкое! - восклицал, поднимая стакан, господин, которого называли Гжибовичем, обращаясь к другому, именующемуся Радзишеком.

- Такой ты холостяк, как твоя жена девственница! - ответил другой, опрокидывая стакан в глотку.

- По правде сказать, - изрек, подумав немного, Гжибович, - надо бы сперва выпить за здоровье нашего хозяина… Разрешите? - прибавил он с оттенком робости.

- Кончайте скорей! - отвечал ростовщик и отвернулся к столу, на котором лежала бумага и другие письменные принадлежности.

- Ну что, куриные твои мозги, осадил тебя хозяин? А не лезь в другой раз, - сказал своему товарищу Радзишек.

- Эх, водка как водка, обыкновенная сивуха - только и всего!.. Но вот колбаса до черта хороша!

- Высший сорт! - объяснил Радзишек.

- Правда ли, сударь, - спросил Гжибович Лаврентия, - что некоторые колбасы делаются из свиней, откормленных трупами?

- Кончайте, - буркнул ростовщик.

- Спрашивает, а сам не знает, что уже раза три отведал своей матери-покойницы, - ответил Раздишек.

- И-и-их! Посмотрите на этого барина! Будто его не видели на свалке, как он на черепках валялся, подошвой прикрывался! - вознегодовал Гжибович.

- Молчи, дубина, а не то скажу слово, и так в тебя гром ударит, что сразу с копыт долой!

- Не кощунствуй! - вмешался Лаврентий.

- Он еще будет громы призывать, не слышит, холера, что на дворе творится! - дополнил Гжибович, указывая на окно, за которым непрестанно сверкали молнии.

В дверях появилось морщинистое лицо нищей.

- Сударь, - шепнула она Лаврентию, - больная требует духовника.

- Сейчас некогда, после!

- А ну как помрет?

- Пусть читает символы веры, надежды и любви с надлежащей скорбью о грехах, это будет для нее все равно что исповедь! - ответил Лаврентий.

Казалось, молния, пронзившая в этот момент черный свод туч, разразит негодяя, но она миновала его и ударила в сухое дерево. Гром небесный, предназначенный для его головы, еще дремал во всемогущей деснице.

- Молния ударила в дерево! - шепнул бледный Гжибович. - Закрой окно, ты, дубина!

- Черта с два его закроешь, когда его все перекосило, - ответил с гневом Радзишек. - Не бойся! - прибавил он. - Уж чему быть, того не миновать, хоть тебя на все запоры в Павяке запри…

- Садитесь и пишите! - приказал Лаврентий. - А вы, господин Гофф, слушайте внимательно.

Гофф молчал, застыв в прежней позе.

- Господин Гофф! - повторил ростовщик.

Старик не шелохнулся.

- Сударь, эй, сударь!.. - заорал ему на ухо Радзишек, дернув его за руку. - Вернитесь-ка в свой номер, договор писать будем!..

- Слушаю! - ответил Гофф и вновь впал в задумчивость.

Два оборванца уселись за стол и взяли в руки перья.

- Что это там так стучит! - шепнул Гжибович, прислушиваясь к грохоту, доносившемуся с другой стороны дома.

- Наверно, ставни пооткрывало, вот они и стучат от ветра! - ответил невозмутимый Радзишек.

Снаружи на мгновение утихло, и вдруг снова ударил гром, да так близко, что задрожал весь дом, а в трубе посыпался щебень.

- Вот еще наказанье божье с этой грозой! - ворчал испуганный Гжибович, придерживая бумагу, которая вырывалась из-под его руки.

- Ишь какой стал нежный, точно баба… поглядите только на него! - гневно крикнул Радзишек. - Ты думай о том, как бы кусок хлеба спроворить, а не о громах и молниях, да хоть бы в тебя и ударило…

- Пишите! - прервал ростовщик.

- "Составлено в доме гражданина Фридерика Гоффа, номер…" Ну, вы уж сами знаете, как это пишется, - диктовал Лаврентий.

Нищенка вторично появилась в дверях.

- Сударь, - сказала она Лаврентию, - видно, она кончается…

- Зажги свечу, дай ей в руки и читай молитвы… Я занят!.. - ответил ростовщик.

Старуха ушла. Два оборванца, написав заголовок, ждали продолжения.

- "Между господином Фридериком Гоффом, гражданином, с одной стороны, и господином Лаврентием… капиталистом, с другой, заключен следующий договор", - диктовал Лаврентий.

- "Когда глаза мои будут затуманены приходом смерти, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!.." - говорила в соседней комнате повышенным дрожащим голосом нищенка.

- Смилуйся надо мной!.. - повторила Констанция.

Звенели оконные стекла, дом дрожал, из его нежилой половины доносились какие-то взвизги, неясные звуки, а ростовщик все диктовал:

- "Параграф первый. Господин Фридерик Гофф, владелец недвижимости за номером… по улице… состоящей из участка, насчитывающего три тысячи квадратных локтя поверхности, жилого дома, заборов и пруда, передает оную недвижимость господину Лаврентию… капиталисту, за сумму в тысячу рублей серебром, добровольно назначенную…"

- "Когда бледный и холодеющий лик мой будет пронизывать сердце зрящих его жалостью и страхом, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!.." - говорила нищенка.

- Смилуйся надо мной! - едва слышным голосом повторила Констанция.

Из всех видимых точек горизонта извергались ручьи ослепительного света; казалось, что земля колеблется, что обрушивается небесный свод, но ростовщик не обращал на это внимания. Спокойным, мерным голосом он диктовал:

- "Параграф третий. Господину Лаврентию причитается получить с оного господина Фридерика Гоффа, на основании частных расписок, собственноручно подписанных вышепоименованным Фридериком Гоффом, девятьсот восемьдесят рублей серебром, каковая сумма будет зачтена в счет уплаты, при одновременном возврате расписок. Остальную же сумму, то есть двадцать рублей серебром, господин Лаврентий обязуется уплатить наличными".

- "Когда мысль моя, потрясенная страшным видением смерти, повергнется в ужас и обессилеет в борьбе с властителем ада, который будет тщиться лишить меня веры в твое, господи, милосердие и повергнуть меня в отчаяние, - Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!" - говорила старуха.

Голос Констанции уже умолк.

- "Параграф четвертый. Покупатель вступает в фактическое и законное владение с момента подписания настоящего договора", - продолжал пан Лаврентий.

- Сударь! - шепнула с порога женщина. - Она кончилась!.. Может, вы поднесли бы мне за труды?..

- Одну минуточку! - ответил Лаврентий и стал быстро диктовать окончание.

Когда его помощники кончили писать, он подошел к Гоффу, крепко сжал его руку и, подведя к столу, сказал:

- Подписывайте!

Гофф подписал.

- А теперь здесь…

Гофф подписал еще раз.

- Теперь свидетели: пан Радзишек, пан Гжибович!

Свидетели украсили оба листа своими уважаемыми именами.

Один из листов ростовщик быстро просмотрел, промокнул и, тщательно сложив, спрятал в боковой карман. Только тогда он сказал:

- Господин Гофф, наша дорогая Костуся отдала душу богу.

- Что?.. - спросил старик.

- Ваша дочь умерла! - повторил Лаврентий.

Старик спокойно вышел в другую комнату, посмотрел на неостывшее еще тело и, взяв в руки спящую Элюню, вернулся с нею на свою кровать.

Вскоре ростовщик, его помощники и нищенка покинули дом несчастного.

Они были уже в сенях, когда из комнаты Гоффа до них донесся дрожащий, но спокойный голос старика, который говорил:

- Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!..

Поздно ночью, когда гроза уже утихла и засияла луна, слегка прикрытое в комнате Констанции окно растворилось, и в нем появился какой-то мужчина.

- Костка! Костка! Костуся!.. - приглушенным голосом говорил пришелец.

Молчание.

- Ну-ну! Будет прикидываться, дуреха. Гони монету, хоть сколько-нибудь, а то я уже два дня не евши.

Молчание.

Человек переступил через подоконник и приблизился к покойнице.

- Глядите, люди добрые! - воскликнул он мгновение спустя. - Да она не на шутку пары отдала!.. Фью! Фью!.. Холодная, что твоя льдина… Покажи-ка пульс! Ишь, верная женка, до гробовой доски мое обручальное кольцо сохранила… Дай-ка его сюда, сиротинка! Тебе оно уже не нужно, второй раз мужика получить не удастся!..

С этими словами он снял с руки трупа обручальное кольцо и медленно, спотыкаясь, вошел в комнату Гоффа.

Старик неподвижно сидел на своей постели и держал на коленях беспокойно дышащую Элюню.

- Дед, а дед! - заговорил преступник. - Что это? Моя-то и в самом деле ноги протянула?..

- Пойдем тпруа, Элюня!.. Пойдем тпруа!.. - прошептал старик.

- Фью! Фью! - свистнул негодяй. - Он уж, видно, вовсе спятил! Надо утекать!..

И он вылез в то же окно. В лачуге остались лишь труп да помешанный, нянчивший на руках больное дитя.

Чаша гнева божия была полна до краев.

Глава одиннадцатая

Дядюшка и племянник

Пан Гвоздицкий, дядюшка Густава, был финансистом и ипохондриком.

Он никому не делал визитов, никого не принимал, и можно было даже полагать, что старался заводить как можно меньше знакомств и возбуждать как можно меньше толков.

Из семи комнат своей элегантной квартиры он выбрал маленький, с отдельным выходом кабинет, расположенный окнами во двор, и там проводил целые дни, когда бывал дома.

Тем не менее кабинет этот редко видел его в своих стенах, что отнюдь не удивляло и не смущало прислугу, которая вовремя получала свое довольно высокое жалованье и знала, что у хозяина множество дел.

Неохотно показывался Гвоздицкий и на улице, если же обстоятельства вынуждали его к этому, то не ходил пешком, а ездил в закрытом экипаже. Если к этому прибавить, что в театрах он не бывал, Саксонский сад знал весьма поверхностно, а Ботанический лишь понаслышке, то мы будем иметь ясное представление о том образе жизни, который вел этот человек, вращающийся исключительно в кругу финансовых интересов.

Никто, однако, не может укрыться от глаз ближнего, не укрылся от них и Гвоздицкий. Торговые сферы знали его прекрасно, может быть даже лучше, чем он того желал, и, правду сказать, уважали чудака.

Было известно, что еще двадцать лет назад этот человек был беден и что лишь благодаря неусыпным трудам, настойчивости, а быть может, и своему гению он добился миллионного состояния.

Известно было далее, что он был чрезвычайно последователен и верен своему слову, хотя наряду с этим пускался иногда в азартные спекуляции, которые всегда заканчивались благополучно. И, наконец, все знали - и это, по-видимому, было важнее всего, - что, когда у него спрашивали совета, он или вовсе не давал его, или уж давал хороший, а кроме того, что в случаях нужды помогал негласно, но существенно.

Короче говоря, с Гвоздицким никто не дружил, однако все его ценили, а многие и опасались: ходили глухие слухи, что этот человек был величайшим мастером в искусстве преследования своих врагов.

Старый лакей финансиста утверждал, что его барин создан был для монашеского ордена камедулов и если не вступил в него, то лишь потому, что у него есть племянник Густав, которого он любит до безумия.

Если Гвоздицкий, несмотря на свои преклонные годы, покупал и продавал имения, дома, хлеб, лес и тысячи других вещей, то делал это лишь затем, чтобы оставить Густаву как можно большее состояние.

Если, несмотря на врожденное влечение к простому образу жизни, он снимал роскошную квартиру, держал многочисленную прислугу, то делал это в предвидении того, что Густав вот-вот бросит обучаться искусству и приедет домой.

Но юноша работал с увлечением и не думал о возвращении, дядюшка же тосковал, но молчал, посылая ему деньги и заклиная именем покойней матери и родственной любовью жить как можно шире, брать у него сколько угодно денег, но избегать долгов.

Наконец Густав вернулся и, едва переступив порог, первым делом должен был привести в чувство дядюшку, который при виде его упал в обморок. Придя в сознание, финансист поцеловал юношу в голову, спросил, не нуждается ли он в деньгах, и полчаса спустя уехал заканчивать одно дело, на котором опять заработал десятка полтора тысяч.

В четверг после описанной выше бурной ночи, около одиннадцати часов утра, Густав вошел в кабинет дядюшки, которого застал над бумагами и планами.

Гвоздицкий был не один: у дверей стоял какой-то субъект, с которого Густаву тотчас захотелось написать портрет подпольного адвоката.

- Я не помешаю? - спросил Густав, заметив, что его приход прервал разговор.

- Боже упаси! - ответил Гвоздицкий. - Посиди минутку, сейчас я буду к твоим услугам.

И он снова обернулся к стоящему у порога субъекту.

- Налоги, разумеется, не уплачены?

- Само собой, сударь! - ответил субъект.

- Нужно узнать сумму и тотчас заплатить, - говорил финансист. - Надо также нанять людей для разборки дома и нивеллировки участка… А это - на похороны!..

И он подал незнакомцу тридцать рублей.

- Слушаю, сударь. А как же будет с ним? - спросил субъект, делая ударение на последнем слове.

- Ну, как?.. Это же совершенная руина, надо подумать о помещении его в богадельню. А пока накормить, приодеть немного, а прежде всего выкупать, он, наверно, уже с год не мылся… - ответил Гвоздицкий.

- Простите, сударь, а как с ребенком?

- Ребенка, Гжибович, ты сейчас же отдашь в приют. Он, кажется, болен, и его ни минуты нельзя оставить в этой сырости. Вот записка!

Субъект взял записку и, отвешивая униженные поклоны, исчез за дверью.

Страшное и странное явление! У Густава, слушавшего этот разговор, снова болезненно забилось сердце, но, не желая пугать дядюшку и вместе с тем стремясь рассеять тяжелые мысли, он спросил.

- Что это за планы вы рассматриваете, дядюшка?

- Халупу ставим, дитя мое.

- Себе?

- Тебе.

- О дядюшка! - воскликнул художник. - Право, я не стою стольких благодеяний!..

Гвоздицкий зорко глянул ему в глаза, но, увидев в них слезы, отвернулся и буркнул:

- Э, плакса ты!..

И вышел в зал. Вольский последовал за ним.

Нескольких секунд достаточно было, чтобы успокоить этих сильных людей, хотя у одного из них началась сердечная болезнь вчера, а у другого - уже двадцать пять лет назад.

- У меня к тебе просьба, дорогой дядюшка, - начал Густав.

- Слушаю тебя.

- Есть тут в городе кружок честных чудаков, совещающихся о том, как бы им осчастливить человечество. Так вот, не согласишься ли ты с ними познакомиться?

- Нет.

- А почему? - спросил Вольский, глядя ему в глаза.

- Потому что я не принадлежу к добрым чудакам и не собираюсь осчастливить человечество.

- Ты там очень пригодился бы, дядюшка, поверь.

- Ничего не выйдет! - решительно ответил Гвоздицкий.

Назад Дальше