После ужина все жители обязательно выходили на улицу и садились на лавочки у домов – посидеть. Вышел и Филат с хозяином и хозяйкой. У хозяйки рос живот, и Захар Васильевич ждал к ноябрю мальчишку: говорил, что дом поручить после смерти некому и что фамилию Астаховых учредила Екатерина Великая – проездом по этим местам. Захар Васильевич два года боялся, что ему от царя достанется, если потомства не будет – пока жена не почала: тогда утихнул совестью и повеселел на дому. Филат не знал – не то это правда, не то Захар Васильевич зазнался от своего положения, – но ничего не спрашивал.
На лавочке уже сидел какой-то молодой, но толстый мальчик. Его знали немного: Володька, сын железнодорожного жандарма с другого конца улицы.
– Подвинься-ка, барчук, – сказал Захар Васильевич.
Тот не подвинулся, а встал, оскорбил и ушел:
– Налопались, уроды, да вышли!
Тогда все трое сели, и Захар Васильевич громко заикал, но ничуть не беспокоился об этом, а заговорил с женой о ягодах на варенье:
– Ты, Насть, вишню теперь волоком волоки, иначе не уцепишь – цена на ее пойдет! Она долго не держится!
– Я бы малинки хотела маленько прикупить – маловато сварили, на зиму не хватит – ты пить здоров, тебе только подавай!
– С малиной время терпит – ты смородину не упусти!
– Знаю, знаю, заказала одному мужику – в пятницу привезет.
– Ты молоко-то отнесла в погреб? Скиснет!..
– Не скиснет, – сейчас пойдем ложиться – отнесу!
– Завтра керосину купи полфунта – опять клопы в койке...
Филат сидел и дышал – у него ничего не готовилось впрок, – и он мог свободно умереть, если работа перемежится недели на две. Но он никогда не помнил об этом, а прожил нечаянно почти тридцать лет.
У Теслиных тоже сидели, только на завалинке: у них не было скамейки.
Завечерело совсем – и не было видно лица у старушки, которая только что вышла из дома Теслиных. Напротив дома Теслиных также сидели люди и что-то бормотали в темноте. Старушка от Теслиных ласково сказала туда:
– Никитишна, здравствуй!
С лавочки напротив раздался певучий ответ из щербатого рта:
– Здравствуй, здравствуй, Пелагей Иванна!
И обе старушки смолкли, потому что все было заранее переговорено: сорок лет знакомы, тридцать лет соседями живут.
Сверчки напевали свою вечернюю песню, отчего на улице становилось уютней, а на душе покойней. Вдалеке иногда шумели поезда железной дороги, но ни в ком не вызывали ни чувств, ни воспоминаний, потому что никто не ездил по железной дороге. Ежегодное путешествие, совершаемое половиной людей из слободы, было пешим: сопровождение крестного хода из ближнего Иоакимовского монастыря до раки преподобного Вараввы – восемьдесят верст по степному тракту. Еще бывали путешествия на подводах – в ближние деревни на престольные праздники, где гости объедались грубой громадной пищей и иногда кончались.
В садах слободы что-то тихо брюзжало и наводило жуть. Ночные сады – страшное видение, и никто из жителей слободы там летом не спал, несмотря на свежесть воздуха. Днем деревья стояли зелеными и кроткими, а ночью ужасали трепетом своих фантастических кущ.
– На покой пора! – объявил Захар Васильевич и поднялся, чтобы закончить сегодняшний день.
Филат лег на дворе у сарая – на куче травы, которую он заготовил впрок на все ночи у Захара Васильевича. Ни одна слободская усадьба уже не жила наяву – все почивали или, шепча молитвы, укладывались.
Филат до тех пор смотрел на непонятные звезды, пока не подумал, что они ближе не подойдут и ему ничем не помогут, – тогда он покорно заснул до нового, лучшего дня.
3
Там, где Ямская слобода кончалась порожним местом, на которое валили без спросу всякую житейскую чушь, стояла старая хата вольного мастерового Игната Княгина, по-уличному – Сват. Хата имела одну комнату и одного жильца.
– Женись! – приставала многосемейная слобода к каждому холостому человеку – и к Свату. – Не торчи перстом!
– Я те женюсь! – отсекал подстрекателю Сват. – Я сам человек со значением – на что мне бабье потомство!
Сват был пришедший человек, а не здешний. Поэтому ему досталась нежилая хата на слободской свалке, где до него жили женатые нищие; но Сват их живо выселил, и побирушки рассеялись неизвестно куда, а в слободе сразу извелось нищенство.
Такой энергией Сват сразу привлек к себе добродетельных домовладельцев из слободы, и те больше не боялись ставить молоко в сенцах. А раньше, бывало, нищие ходили и самовольно выпивали это молоко, поставленное к обеду, и еще многое подъедали, не для них приготовленное. Понятно – это нехороший порядок, и хозяева развели собак на каждом дворе, но собаки постепенно привыкли к нищим и не лаяли на них.
Тогда явился Сват и лишил главных нищих жилого призора, отчего они, не ожидая зимы, выехали в дальнейшие южные города.
Слободская свалка, составлявшая как бы усадьбу дома Свата, была знаменитым местом. Сам дом Свата был тоже когда-то свалочным жильем – без оконных рам, без печки и без потолка: одни стены и редкая железная крыша. Дом некогда принадлежал неизвестному бобылю, теперь давно умершему. Слободской староста определил цену этому беспризорному недвижимому имуществу в восемь рублей сорок три копейки, но в казну поступают имения лишь дороже десяти рублей – так дом и остался ничьим, а впоследствии им овладели нищие. Сват хотя и изгнал нищих, но уважал их за одно, что они привели дом в жилой и гожий вид.
– Да это делалось не от ума, а от зимней вьюги! – объяснял он себе домовитость нищих.
Однако выселенные люди ушли не сразу, а месяца два громили по ночам окна камнями и поджигали деревянную дверь. Но Сват одиноко выдерживал осаду, а на заре, когда нищие уставали от штурма и засыпали на близлежащих кучах мусора, Сват делал вылазку. Он не мстил обездоленным, а только заставлял их исправлять ошибки неразумного поведения.
– Клюшник! – подходил Сват к которому-нибудь сонному нищему: он их всех изучил поименно. – Расшивай рублевку – ты оконную раму повредил!
Клюшник сразу догадывался, в чем дело, и поэтому никак не мог проснуться. Баба его давно проснулась и хлопала глазами от ужаса, а муж ее лежал и притворялся, изредка бормоча не относящиеся к делу слова. Сват стоял и терпеливо предлагал Клюшнику уплатить рубль. А нищий то откроет глаза, то закроет – и ничего будто не понимает. Тогда Сват брал где-нибудь строительный кирпич и швырял им молча в голову нищего, но так ловко, что кирпич только обжигал воздухом ухо, а в голову не попадал.
– Расшивай рубль, сатана! – грозно гремел огромный Сват.
Жена нищего, визжа и приговаривая, вскакивала и расшивала из захолустий юбки рубль. Сват, получив причитаю-щееся, отставал и уходил разыскивать в кучах следующего должника.
Наверно, Сват был раньше метким солдатом или фокусником на деревенских ярмарках, что так ловко и безвредно мог бить в опасные места.
Отучив нищих, Сват занялся беспримерным делом: отысканием в свалочных кучах драгоценных вещей. Только чужому, приблудному человеку могло прийти в голову такое соображение. Ямская слобода жила так бережливо, что стаканы оставались целыми от деда и завещались будущим людям. Детей же били исключительно за порчу имущества, и притом били зверски, трепеща от умопомрачительной злобы, что с порчей вещей погибает собственная жизнь. Так, на потомственном накоплении – только и держалась слобода. Но Сват не знал, что в слободе люди живут не заработком, а жадностью, и надеялся сыскать на свалке кое-что общеполезное, чтобы сбывать и кормиться.
Прокопавшись с неделю, Сват догадался, что ему надо или бежать отсюда, или умирать с голоду – в отбросах скупости не попадалось драгоценных потерь. Все-таки Сват надеялся хоть на что-нибудь и рыл руками кучи, изучая в точности каждый предмет. Но кости были обглоданы так чисто, словно обожженные, и так тонки, точно принадлежали курице, поэтому их не брали сборщики костей и тряпок; несомненно, что и эти кости предъявлялись сборщикам и пошли на свалку только после неоднократных отказов их.
Тряпичная ветошь дымилась на пальцах и явно не годилась больше ни в какую отделку. Неведомый прах сыпался в горстях Свата, тоже ничем его не привлекая.
В ветреные дни все это забвенное дерьмо пылило и осаждалось где-нибудь по ту сторону хозяйственной жизни человека. Но Сват не успокоился: он выпросил у одной вдовы огромное прямоугольное сито – принадлежность веялки – и начал сквозь него просыпать все кучи по очереди. Оставшиеся сверх сита предметы он, не изучая, относил в домашний угол, а по вечерам рассматривал добычу. Первый вечер не принес ему никакого утешения: в добыче значились куски твердого закоснелого кала, изжившие себя мочалки, четверть подошвы от валенка, какая-то жестяная зазубринка в два зуба, махор с чепца или камилавки, два камушка, веточка с сухими ягодами – "бесево", крошево бутылочного стекла, окамелок веника, птичье гнездо и многое иное, но равно дешевое.
Сват в задумчивости сидел до полуночи, а к заре окончательно поник от беспросветной нужды.
– Буду шапки делать – скоро осень! – сказал он себе утром. – Может, что выйдет! В слободе шапок не готовят, а в городе они дороги, а я по дешевке их буду шить из старых валенок, абы голову человеку грело!
Днем Сват ходил в город – продал сапоги и зипун, – а под вечерний благовест уже был в слободе. За плечами у него держался мешок, в руках палка от собак, а в кармане четыре рубля и два гривенника.
– Валушки ношеные, старые, чиненые здесь покупа-аю! – кричал Сват чужим голосом и озирался на окна и калитки.
Часа два ходил Сват с одной и той же песней – и все зря: ничего не купил. Только раз высунулась из ворот баба в нижней юбке и с намыленными руками:
– А расколотые утюги не берешь?
– Нет! – сказал Сват.
– А чего же ты берешь?
– Валенки!
– Так кто ж тебе их продаст, на зиму-то глядя! У-у, бестолковый пралич! Ты б утюги брал аль вьюшки печные чинил!..
– Того не надо мне! – говорил Сват. – Иди стирай подштанники, а меня не учи: я сам ученый, сученый, крученый, моченый, печеный, драченый... Валушки ношеные, старые, чиненые – здесь покупа-аю!
Баба пучила на проходимца одеревенелые, напуганные глаза, а потом в сердцах хлопала калиткой.
"Хлеб только собрали – какая же зима? – думал Сват. – До чего ж тут народ заботлив – вперед времени идет!"
Филат с Захаром Васильевичем в это время закончили плетень. Но чтобы работнику вышел полный день и оправдать его ужин, Захар Васильевич нашел дело:
– Филат, прочеши плетень, чтобы он не пушился, а потом к Макару сбегаешь за ведром – он ушко приделал!
Филат пошел вдоль плетня, чтобы вправить внутрь торчащие хворостины, а иные лишние изъять прочь. Плетень от такой правки получался ровный и плавный, а каждый свиток прутьев лежал уместно. После такого дела Филат надел валенки, чтобы не бередить израненных плетнем ног, и тронулся к Макару.
Сват к этому часу купил пару валеных опорок и шел знатной походкой. К такой походке его располагало плотное, стройное тело и выправка прежней, неизвестной жизни. От радости первой удачи Сват неугомонно орал свой призыв к продаже валенок.
Филат шел навстречу ему враскорячку – он никогда не служил в солдатах и не видел в жизни ничего строгого, точного и мощного.
– Скидай валенки, Филат! – сразу предложил Сват и стал в уме определять цену.
– Для чего, Игнат Порфирыч? У меня ноги в ссадинах, а от худобы желваки пошли!
– Что ж ты худой такой? – серьезно спросил Сват и положил наземь мешок. – Некормленный, что ль, живешь или сам больной?
– Да я, Игнат Порфирыч, к вечеру слабну, а по утрам встать не могу...
– Говядину-то часто ешь, сны по ночам видишь? – снова спросил Сват и с мрачной задумчивостью оглядел всего Филата.
– Снов я не вижу, Игнат Порфирыч, мне думать не о чем, а говядину хозяева сами едят – ее не укупишь, говорят, – а мне овощ порцией дают!
– Ишь сволочь какая! – не со злобой, а с горем проговорил Сват. – От овоща в человеке упора нет!.. А там, черти-дураки, кровь проливают...
– Где? – спросил Филат, и глаза его засочились от чужого участия.
– Где – не на бабьей бороде: на войне! Слыхал ты что-нибудь про войну иль тут анчутки живут?
– Слыхал, Игнат Порфирыч! У меня в теле недомерок есть – бумагу на руки дали, так и хожу с ней – боюсь заховать куда-нибудь. А по нашей слободе мужиков мало забрали: кто на железную дорогу учетником стал, а кто белобилетник.
– Знаю, тут ямщики живут – екатерининские помещики! Им что: мужик к зиме всего доставит!
– Это правильно, Игнат Порфирыч, осенью обозами прут!
– Ну, ладно, черт с ними! – закончил беседу Сват и после молчания кратко определил население Ямской слободы: – Глисты в мужицких кишках – вот кто твои хозяева!
Филат не сообразил, но согласился: он не считал себя умным человеком.
– Ты кроток, но глуп – не особенно! – успокаивал Филата Сват.
– Да мне что, Игнат Порфирыч, весь век одними руками работаю – голова всегда на отдыхе, вот она и завяла! – сознался Филат.
– Ничего, Филат, пущай голова отдохнет, когда-нибудь и она задумается! – говорил Сват и шумно выдыхал воздух, скорбя всею грудью. – Ты у кого работаешь-то сейчас?
– Да у Захара Васильевича нынче плетни кончили в саду, а завтра пойду по дворам напрашиваться!
– Ты вот что – приходи ко мне шапки шить, а там видно будет!
– Аль ты умеешь? – усомнился чего-то Филат.
– Можем. А ты поймешь?
– И я справлюсь! – подобрел Филат и пошел наконец к Макару за ведром. А Сват тронулся дальше опрашивать слободу насчет валенок.
Два человека сидели на земляном полу в хате Свата и ладили из стволов валенок зимние шапки. Работали они уже целую неделю, а сделали всего четыре шапки. На обед им шли хлеб, огурцы и капуста, но они были довольны; только от скуки дикого ландшафта свалочной пустоши и какой-то тесной темноты в сердце Свату иногда казалось, что солнце навсегда померкло – и он проверял его взором в окно, а солнце заходило за облачко, освобождалось – и вновь светило.
– Перетерпело, сволочь! – говорил о солнце Сват. – Вот, подлюка, над всякой жизнью светит – ничего не ценит: хуже скота!
Вечерами они не отдыхали – Сват спешил к Успенской ярмарке, чтобы хоть немного выручить денег и облагородить себя и Филата в одежде.
Когда становилось по-ночному темно, Сват кончал первым и говорил:
– Будя, Филат, – ноги свело, в душе морщины пошли! Достань из мешка хлебца – пожуем, и аминь!
В слободе шел густой сон, даже пар над домами поднимался, но это часто и тихо дышала земля, выгоняя дневные человеческие яды.
Сват любил перед сном постоять на крыльце и поглядеть ночной мир. Он видел, как внутрь огромного туловища земли уходило ее гремящее, бушующее сердце и там во тьме продолжало трепетать до утреннего освобождения. Свату нравилось это ежедневное событие, а ничего удивительного не было.
Спали они жутко – от усталости и общей тяжести жизни.
4
Подружился Филат со Сватом теплее кровного родства и думал навек остаться у него шапочным сподручным, если Сват преждевременно не прогонит.
Зато без Филата на слободе многие дела пришли в запустение: поздно обнаружилось, что Филат был единственным и необходимым мастером, способным пользовать всякое дворовое хозяйство. Другого такого кроткого, способного и дешевого человека не было. Иные хозяйки приходили к Филату на свалку и стучали в окошко.
– Филатушка, ты бы зашел: крыша мочится, в самоваре решетка провалилась!
По доброте сердца Филат никому не мог отказать.
– Как управлюсь – зайду, Митревна! В воскресенье жди обязательно.
Сват обижался на сговорчивость Филата.
– Чего ты этих юбошниц приучаешь? Мало они тебя порцией овощи кормили! Дурной идол!
Раз зашел Захар Васильевич, оглядел шапочное занятие и попросил:
– Зайди, Филат, жена двоих снесла – не знаю, куда деваться! – И ушел, не услышав по глухоте ответа Филата.
– К этому сходи! – сам сказал Сват. – Человеку действительно трудно!
В воскресенье Филат явился к Захару Васильевичу. Бледная, омертвевшая хозяйка лежала на деревянной кровати, на которой от клопов в обыкновенное время не спали. Филату стало жалко хозяйку, и он молча глядел в ее тонкое, благородное лицо.
– Ты что, Филат? – мучительным шепотом спросила хозяйка. – Пришел?..
– Пришел, Настасья Семеновна... Может, вам помочь нужно...
– Ах, мне ничего не надо, Филат. Спроси у Захара!
Филат почувствовал стеснительную неловкость от своего бесполезного участия и ушел из горницы. Ему было чего-то жалко и совестно, как будто он повинен в мучении Настасьи Семеновны. Тело его ломило от нервной боли, и он горел от непонятного тягостного стыда, какой случался с ним в ранней молодости. Он никогда не искал женщины, но полюбил бы страшно, верно и горячо, если бы хоть одна рябая девка пожалела его и привлекла к себе с материнской кротостью и нежностью. Он бы потерял себя под ее защищающей лаской и до смерти не утомился бы любить ее. Но такого не случилось ни разу – и Филат волновался и трепетал сейчас от чужой брачной тайны.
Захар Васильевич ходил добрым и негромко указывал:
– Филат, наноси воды на ночь!.. Курам не забудь пашенца дать к вечеру!
Филат и сам следил за всем в такой день. В неугомонной суете ему всегда жилось легче: что-то свое, сердечное и трудное, в работе забывалось.
Про это и Сват однажды сказал:
– Работа для нашего брата – милосердие! Дело не в харчах – они надобны, но человека не покрывают! В работе, брат, душа засыпает и нечаянно утешается!
И Филат нынче с яростью мел двор, сделав все остальное, о чем мог догадаться. Захар Васильевич выходил редко – все сидел в горнице около жены. Это тоже почему-то радовало Филата. "Сиди, брат, – думал он, пыля метлой, – я уж тут сам управлюсь, я один, а вы – двое: не обижай жену!"
До полночи бродил по двору Филат, следя за тишиной и порядком, но все давно замерло, только одна наседка квохтала на яйцах в сарае.
Что-то тревожило Филата и настораживало на бдительность, но из дома ничего не слышалось, – наверно, Настасья Семеновна уснула и восстанавливала свои силы, истекшие с родовыми кровями.
Утомившись, Филат постелил под дворовой сиренью свой старый пиджачок и склонился ко сну, но спал так чутко, что слышал над головой ход и дрожание ночи. Где-то на слободских пустырях неугомонно брехала собака, ей издалека и одиноко отвечала другая – и лай их жалобно и безответно тонул в густоте тьмы. Филат слышал лай сквозь толщину померкшего медленного сознания, но звук был такой тонкий и грустный, будто шел из неизвестного потерянного мира, – это успокаивало Филата, и он не просыпался. Сиреневая ветка шевелилась над самыми глазами Филата, но ночь лежала плотно и не трогала спертый воздух: ветка колебалась сама – от древесной жизни и внутреннего беспокойства.
Проснулся Филат на ранней крепкой заре – через сени было слышно, как в горнице судорожно плакал ребенок Настасьи Семеновны, в первый раз от рождения. Филат сейчас же поднялся на ноги и пошел по двору, прислушиваясь к странному, жалобному крику.
Скоро ребенок плакать перестал – Настасья Семеновна чем-то материнским ублаготворила его, – и наружу вышел Захар Васильевич с равнодушным, измученным лицом.
– Филат! – сказал он. – Ставь самовар – теплая вода нужна, а позже на базар сходишь и в аптеку!