Ночь прошла тревожно. Владек спал плохо, учитель даже не раздевался, а у меня был жар, и мама всю ночь ходила от меня к брату и от него ко мне. Солнце уже взошло, когда нас всех наконец сморил сон, - и потому мы встали только около десяти.
Брат был довольно бодр, но его мучили свежие раны, и он, по его словам, чувствовал себя разбитым. Видно было, что каждое движение стоит ему труда, он при этом даже шипел от боли.
Мама украдкой отирала глаза, но давно я не видел ее такой бодрой. Все ее интересовало, она заглядывала в каждый уголок, и даже голос ее как-то окреп и стал звучнее.
День был пасмурный и холодный. На полях стлался туман, чуть не каждый час начинал моросить дождик, мелкий, как роса, и в воздухе чувствовалась сырость. Казалось, на дворе не май, а октябрь.
Я услышал в сенях шаги и голос кассира. Через минуту в гостиную вошла мама.
- Это кассир, - шепнула она брату. - Он хочет тебя повидать. Пустить его?
- Ну конечно, пожалуйста, - сказал Владек. - Я привык быть на людях, и меня просто даже пугает, что теперь вижу только двух-трех человек.
- Он тебя не утомит?
- Напротив, развлечет…
- Когда начнет врать, - вставил учитель.
Кассир вошел с высоко поднятой головой и победоносным видом. Подойдя к постели Владека, он крепко пожал ему руку и сказал торжественно:
- Привет герою!
Брат терпеть не мог напыщенности и позерства и при таком комплименте невольно поморщился. Мама это заметила и поспешила переменить разговор.
- А где же вы были этой ночью? - спросила она у кассира.
- О, памятная ночь! - со вздохом отозвался тот, развалясь в кресле. - Не забыть мне ее, хотя бы я прожил миллион лет.
Мой учитель не то фыркнул, не то закашлялся. Кассир глянул на него исподлобья и многозначительно поднял брови.
- А что же такое с вами случилось? - спросила мама, чтобы поддержать разговор.
- Сейчас все расскажу. Эта история напоминает приключения Ринальдо Ринальдини, необычайные и трагические. Да, в высшей степени трагические!
Он сел поудобнее, откашлялся и продолжал:
- Так вот - я своими глазами убедился, что наш отшельник из-за ольховой рощи действительно шпион… И очень опасный…
Учитель так и подскочил на стуле, но Владек взглядом заставил его сдержаться.
- Из своего укрытия, - говорил кассир, - я видел, как в его хату вошел офицер с несколькими солдатами и долго там с ним толковал. Мало того - я видел еще, как далеко за полночь этот субъект возвращался из города. Не сомневаюсь, что он опять ходил на переговоры с офицерами…
- Да их уже тогда здесь не было! - гневно вмешался учитель.
Но мама посмотрела на него, и он умолк.
- Я не обязан знать, были они тут или не были, - возразил кассир с раздражением. - С меня довольно того, что я видел шпиона, который шел туда, где рассчитывал застать войска.
Брат беспокойно заворочался в постели, но слушал молча.
- Что я пережил там, в овраге, за эту ночь, трудно описать, - говорил кассир. - Достаточно вам сказать, что за каждым кустом мне чудились по меньшей мере два покойника.
- Это - нервы, - бросил Владек, кусая губы.
- И это еще ничего! Видения явились, исчезли - и дело с концом. А вот на рассвете случилось кое-что похуже: меня окружило десятка два вооруженных людей… "Кто вы?" - спрашиваю я у них. А один мне отвечает: "Сам видишь, кто мы. А вот ты кто такой и что тут делаешь?" Разумеется, я ответил, что скрываюсь здесь, и показал свое удостоверение… Какое счастье, что я его вчера не проглотил! - добавил он, посмотрев на маму.
- Да, тогда мы потеряли бы помощника заместителя начальника прихода, - буркнул пан Добжанский, зажмурив один глаз и сделав довольно непочтительную гримасу.
Кассир, вместе с креслом, повернулся к нему спиной.
- Я показал свое удостоверение, - повторил он, - и мы стали беседовать.
"Да, мы разбиты наголову, - сказал один из этих вооруженных людей. - Все пропало".
"Как же могло быть иначе, - ответил я ему, - если здесь у самого города засел их шпион".
И я рассказал им то, что видел и слышал. Они, конечно, пришли в бешенство.
Владек в волнении сел на постели. А учитель встал и слушал с широко открытыми глазами.
- Ну, и что же было дальше? - спросил Владек.
- Что могло быть? Повесили его, - со смехом ответил кассир.
- Что-о? - крикнул учитель.
- Повесили, говорю, старого шпиона.
- Иисусе! Мария! - простонала мама и, схватившись за голову, выбежала из гостиной.
- Слушайте, вы! - закричал мой брат. - Да ведь этот старик ни в чем не повинен.
Кассир побледнел.
- Неужели я ошибся? - пробормотал он. - Но почему же он им этого не сказал? Почему так упорно молчал? И почему пан Добжанский, который его, видимо, знал, никогда за него не вступался?
Учитель захрипел, как будто ему всадили нож в сердце, и глаза его сверкнули недобрым огнем. Он подскочил к кассиру и поднял было руку для удара, но сдержался и только схватил его за шиворот.
- Подлец! - произнес он, грозно глядя ему в лицо. - Подлец! К барьеру, или я… я тебя ногами затопчу!
- Ладно! - заносчиво отрезал кассир, изо всех сил вырываясь. - Ладно! За такое оскорбление я буду с вами драться на дуэли.
- Здесь же… в роще будем драться! - проворчал учитель и бросился к Владеку.
- Владек, вставай! Соберись на несколько минут с силами, идем с нами.
Он обернулся. Но кассира в комнате уже не было.
- Нет, от меня не удерешь! - крикнул учитель.
Он схватил трость и шляпу и вышел на улицу так стремительно, словно лет тридцать сбросил с плеч.
- Антек, где мама? Беги за мамой, сейчас же беги! - с тревогой сказал мне брат.
Мамы не было во дворе, мне сказали, что она ушла в сад. Но и в саду я ее не нашел и только, сбежав вниз с горки, увидел, что она идет лугом по направлению к оврагу. Я бросился ее догонять.
- Хорошо, что ты пришел, - сказала она мне, запыхавшись от усталости.
Она крепко ухватила меня за руку, и мы пошли вдвоем к опустевшей хате.
Шел дождь, туман стал еще гуще. В сумрачном свете я едва узнавал эти места - овраг, кусты, меж которыми не раз пробирался к одинокому жилью несчастного старика. Сердце мое сжалось, когда я вспомнил те солнечные дни, веселые стаи птиц и себя, подкрадывавшегося с саблей к этому домику…
Мы услышали журчанье знакомого мне ручья, и… внезапно оба замерли на месте: кто-то быстро шел с горки в нашу сторону. Посыпались вниз камешки, а затем мы увидели того парня, который работал у старика и когда-то в метель пришел за ним в наш дом.
На парне была только заплатанная рубаха да рваные штаны, - ни сапог, ни шапки. Он уже издали узнал нас и кричал:
- О, это вы, пани? Пани!
- Где твой хозяин? - спросила мама.
Парень указал рукой на полузасохшее дерево.
- Нет уже старого, - ответил он запинаясь. - Вздернули его…
И утер большими грязными руками покрасневшие от слез глаза.
- Видите, пани? - добавил он, указывая на обрывок веревки, висевший на суку.
Мать с ужасом отвела глаза и села на камень. Передохнув, она после долгого молчания спросила:
- Где же он?
- Лежит в хате. Я его снял тихонько и перенес. Все сделал, как полагается…
- Будет, помолчи! - перебила его мама и с трудом стала взбираться на холм.
Хата за то время, что я ее не видел вблизи, еще больше скособочилась, почти ушла в землю. Соломенная крыша сгнила, дверь висела на одной петле, стены были испещрены щелями.
Мама остановилась на пороге. Лицо ее выражало такую скорбь и волнение, что я был уверен - сейчас она убежит, не заглянув внутрь. Но она пересилила себя, и мы вошли.
В сенцах на глиняном полу поблескивала лужа темной воды. Парень толкнул дверь налево, и она с глухим скрипом распахнулась.
При слабом свете, проникавшем сюда через мелкие стекла окошек, я оглядел убогую комнатенку с полуразвалившейся печью. Лавка, стол, сбитый из замшелых досок, да чурбан - вот и все, что можно было увидеть здесь на первый взгляд.
Парень безмолвно указал рукой в угол. Там на полу лежало что-то длинное, серое.
Мама стала на колени и, прикрыв руками глаза, зашептала молитву.
Когда глаза мои привыкли к темноте в хате, я разглядел, что у стены лежит человек, прикрытый черной холстиной. Под ее жесткими складками можно было различить только голову, низко склоненную на грудь, и приподнятый локоть левой руки. Правая рука свесилась на пол, из-под холста виднелись бескровные пальцы с посиневшими ногтями.
- Царствие ему небесное, вечный покой… - шептала мать.
- "Вечный покой", - повторил я за ней.
Потом на коленях подполз к мертвецу и благоговейно поцеловал руку, которая спасла мне брата.
Теперь за городом не стоит больше одинокая хата. Но ручей журчит по-прежнему, на холмах летом благоухает вереск, а в оврагах звенит веселый птичий гомон.
Над родником стоит почерневший от времени крест. На нем еще можно прочитать только два слова: "Свет присносущий…" Остальное покрыл мох. Кое-где на кресте видны ржавые пятна такой своеобразной формы, что можно подумать, будто даже дерево, из которого вытесан этот крест, когда-то кровавыми слезами плакало над тем, кто лежит здесь.
― ПРИМИРЕНИЕ ―
I
Очень многих людей, которых мы встречаем на улицах Варшавы, иначе не назовешь, как "прошедшими мимо", и немало квартир в нашем городе заслуживает названия "переходных".
Человек, "прошедший мимо", - это один из сотен тех, кто ежедневно попадается на нашем пути. Он бывает всюду и похож на всех прочих, но каков он сам - определить невозможно. В городском саду ты сталкиваешься с ним в каждой аллее и у каждых ворот; в ресторане он проходит мимо тебя между накрытыми столиками или возле буфета; в театре ты уступаешь ему дорогу в фойе или он пропускает тебя между рядами стульев.
По виду своему он всегда кажется человеком средних лет, независимо от того мужчина это или женщина; цвет лица у него не слишком здоровый, но и не болезненный; одет он прилично - не слишком изысканно, но и не бедно; ростом он не слишком высок, но и не мал; физиономия у него не слишком интеллигентная, но и не дурацкая, и если уж что-то выражает, так, пожалуй, рассеянность.
Жизнь его темна: ты ничего о ней не знаешь. Ты не знаешь, как его зовут, не знаешь, что он делает, не знаешь на какие средства живет. И ты не только ничего о нем не знаешь, но даже и не хочешь ничего о нем знать. Быть может, ты удивился бы, если бы тебе сказали, что родился такой человек; но тебе и в голову не пришло бы огорчаться, услышав, что кто-нибудь из них умер. Они существуют, чтобы создавать движение в городе, как капли воды существуют, чтобы вызывать движение реки; появляются, одному богу известно откуда, и неведомо где исчезают.
Подобно людям, "прошедшим мимо", бывают и "переходные" квартиры, примечательные лишь тем, что их можно обозреть сразу - с площадки лестницы либо со двора. Обычно такие квартиры находятся во флигеле и представляют собой удлиненную клетку - в ней три или четыре окна, и с помощью оштукатуренных перегородок она делится на две-три комнатки, кухоньку и переднюю.
Квартиры эти - сухие, светлые и тесные; кухонька - белая, одна комната бледно-желтая, другая - бледно-голубая, третья, если таковая имеется, жемчужно-серая. Полы моют раз в три месяца, стены освежают раз в три года. В определенные часы туда заглядывает солнце и появляется в трубах вода; на зиму вставляют двойные рамы. Сквозь пол доносятся разговоры обитателей нижнего этажа, над головой раздаются шаги жильца с верхнего этажа, а за стеной слышен бой часов в соседнем доме.
В таких квартирах никто не рождается, никто не растет, никто не умирает, потому что никто там не селится надолго. Сюда въезжают на короткий срок, платят помесячно, не мешают размножаться тараканам; а когда стены темнеют от пыли и изо всех углов на середину комнаты выползает мусор, жильцы без сожаления переезжают на новую квартиру, где стены заново окрашены и пол вымыт. И там их ждут те же самые условия существования: такие же светлые и тесные комнатки, в тех же местах вбитые гвозди, - с той лишь, пожалуй, разницей, что на старой квартире солнце показывалось в одиннадцать утра, а на новой - в час дня.
II
Одну из таких квартир, близ Маршалковской улицы, на третьем этаже, в течение некоторого времени занимали четыре студента старших курсов: пан Квецинский - юрист, пан Леськевич - естественник, пан Громадзкий и пан Лукашевский - медики.
Пан Квецинский был красивый юноша: высокий, смуглый, темноглазый, с черными усиками и очень старательно ухоженными волосами. У него был чудесный характер и необычайно отзывчивое сердце. Две недели назад он вернулся из деревни, куда на время каникул нанялся в гувернеры и где едва не обручился с восемнадцатилетней сестрой своего воспитанника. А в настоящее время он вступил в очень тесные отношения с продавщицей из магазина, что успело отразиться на его кармане, запечатлелось на физиономии и придало ей строгое и утомленное выражение.
Красивая фамилия еще в гимназии дала повод товарищам прозвать Квецинского - "Квятек" - "Цветок". А когда он был на первом курсе, некая бонна устроила ему скандал, крича на весь двор: "Я тебе никогда это не забуду!" - и с тех пор его называли "Незабудкой". Прозвище поначалу огорчало Квецинского; но так как с каждым годом у него становилось все больше огорчений, он в конце концов успокоился, тем более что на девушек прозвище не производило дурного впечатления.
Он страстно желал успешно окончить университет и стать знаменитым адвокатом. И прежде всего - изменить легкомысленный образ жизни, прекратить вечные любовные интрижки, быть верным одной женщине, своей избраннице. Возникал только вопрос: которой? - ведь он давал клятвы нескольким женщинам и каждая из них считала его своей собственностью.
Как бы дополнением к Квецинскому был Леськевич, естественник, тоже брюнет, но низкого роста, сутулый, рябой; он отпустил бороду, закрывавшую половину лица и придававшую ему мрачное выражение.
Душа пана Леськевича тоже не знала покоя, но отнюдь не из-за сердечных дел. Он был стипендиатом, что обязывало его каждые полгода хорошо сдавать экзамены - а посему три месяца в каждом полугодии он томился от сознания, что "надо взяться за работу", а в течение месяца отчаянно терзался из-за того, что "время уже упущено" - но экзамен все-таки сдавал.
Его жизнь полна была горечи и помимо тревог, связанных с экзаменами, ибо он считал, что подвержен тяжелым заболеваниям желудка, сердца и печени; он сомневался, излечится ли когда-нибудь, и до сих пор не встретил врача, который бы… серьезно отнесся к его недомоганиям.
"Очевидно, болезнь моя пока еще в скрытой форме", - думал он и, вращаясь среди медиков, требовал, чтобы они его постоянно осматривали.
Именно с этой целью он сблизился с Громадзким, который перешел на пятый курс и слыл дельным парнем. В прошлом полугодии Леськевич поселился в одной комнате с Громадзким и доверчиво рассказал ему о своих болезнях, о бурно проведенной молодости, наконец, о наследственности, которая роковым образом отразилась на легких и желудках всех Леськевичей.
Чего он требовал в обмен на свою безграничную искренность?.. Почти ничего. Самую малость сердечной чуткости и доверия. Между тем Громадзкий, выслушав его заветные тайны, ничегошеньки в ответ не рассказал о себе; при описании болезней он только лицемерно улыбался, а потом публично заявил, что Леськевич здоров, как бык, и, кроме того, назвал его ипохондриком на почве раздражения селезенки; товарищи тотчас подхватили слово "селезенка" и переделали в "селезня".
И вот уже несколько месяцев приятели так дружно подшучивали над гордым и по меньшей мере достойным сочувствия Леськевичем, что он почти ни с кем не заговаривал о своих болезнях. И вдобавок его прозвали "Селезнем", что тоже доставляло мало удовольствия юноше, который всегда серьезно смотрел на жизнь.
Леськевич никогда не торопился проявлять свои чувства; и хотя в первую минуту сильно обиделся на Громадзкого и охотно стер бы его с лица земли, не порвал, однако, с ним отношений. Напротив, до каникул он по-прежнему жил в одной комнате с Громадзким и даже разговаривал с ним на всякие нейтральные темы. Но потерял к нему доверие, называл "Кротом", который подкапывается под чужие тайны, чтобы их осмеять, и часто говорил товарищам:
- Это единственный человек, которому нечего на меня рассчитывать. Я убедился, что он бесчувственный эгоист, и не удивлюсь, если он еще учинит какой-либо низкий поступок, помимо того, что сделал со мною.
И хотя Леськевич после каникул вернулся на прежнюю квартиру (потому что ему нравились два других товарища: Квецинский и Лукашевский), он не пожелал жить в одной комнате с Громадзким; и если разговаривал с ним, то только мрачно и язвительно.
А Громадзкий был худощавый блондин с редкой растительностью на лице, способный, фантастически трудолюбивый, замкнутый в себе и недоступный для других, как несгораемый шкаф. О нем ничего не было известно: ни какая у него семья, ни сколько он зарабатывает, ни где столуется. Экзамены он сдавал блестяще, занимался по ночам, а по вечерам давал частные уроки; за учение и за квартиру платил регулярно; иногда, украдкой, чинил свою обувь и одежду, что проделывал с большим мастерством.
Его подозревали в скупости и чудачестве; в действительности же он был бедняком, который отчаянно стыдился своей бедности и скрывал ее, как преступление. Закончить медицинский факультет и достичь такого положения, которое позволит ему каждый день обедать - дальше этого он не шел в своих мечтах. А если бы к тому же ему не нужно было самому чинить мундир и замазывать чернилами белые трещинки на башмаках - он почитал бы себя совершенно счастливым.
Лукашевский еще не вернулся с каникул.
III
В середине сентября, в воскресное утро, часов в одиннадцать, в квартире находились три молодых человека.
В бледно-голубой комнате, обстановку которой составляли две кровати - одна железная, другая деревянная, - желтый шкафчик и несколько полок с книгами, у открытого окна за столиком сидел Громадзкий. Он был тщательно одет, даже мундир застегнул на все пуговки, что немного стесняло его в плечах - и писал. Вернее переписывал мелким каллиграфическим почерком какую-то рукопись, неаккуратно сшитую, неразборчивую и вдобавок сильно исчерканную.
Собственно говоря, он не только писал, но, кроме того, пил холодный чай, в котором густо плавали чаинки, курил папиросу и время от времени откусывал кусок хлеба, обладавший, видимо, всеми диэтическими достоинствами, кроме свежести.
Иногда Громадзкий бросал перо и потягивался, как человек, которому надоело его занятие. Но он тотчас смотрел на порядковый номер страницы, переворачивал несколько листков веленевой тетради, словно советуясь с ними, встряхивался, должно быть для того, чтобы отогнать скуку, и продолжал писать. Вообще он производил впечатление работника, который не увлечен своим делом, но хочет его выполнить в срок.