Смерть Артемио Круса - Карлос Фуэнтес


Одно из величайших литературных произведений XX века. Один из самых гениальных, многослойных, многоуровневых романов в истории щедрой талантами латиноамериканской прозы. Сколько лицу революции? И правда ли, что больше всего повезло тем ее героям, которые успели вовремя погибнуть? Артемио Крус, соратник Панчо Вильи, умирает, овеянный славой - и забытый. И вместе с ним умирает и эпоха, и душа этой эпохи… Нет больше героев "времени перемен". И нет места в современном, спокойном мире тем, кто не успел красиво умереть на полях сражений…

Карлос Фуэнтес
Смерть Артемио Круса

* * *

Я просыпаюсь… Лежу с закрытыми глазами. Рядом слышатся голоса, но слов не разобрать. А если открыть глаза - пойму ли, о чем говорят?.. Но веки - как две свинцовые бляхи, язык - чугунная гиря, в ушах стучит молотом, а вздохнешь - будто жидким оловом заливает грудь. Металл. Всё из металла и камня. Сколько прошло часов? Я, кажется, что-то смутно припоминаю. Был в полузабытьи. Да-да, еще только начинало светать, я протянул руку и свалил… черт его знает как… телефон на пол, а потом долго лежал на животе, уткнувшись в подушку и свесив руки: пальцы сводило колючей судорогой. Сейчас просыпаюсь, но глаза открывать не хочется. Нет, не хочется, хотя назойливый свет бьет прямо в лицо. За ширмой моих век пляшут черные полосы и голубые круги. Невольно морщусь, открываю правый глаз и вижу себя, свое отражение в стеклянной инкрустации на дамской сумке. Вот Я кто. Я - вот это. Я - этот старик с лицом, рассеченным на части идиотским зеркальным узором. Я - этот глаз. Вот этот глаз. Полный ненависти - жгучей, давней, забытой и вечно живой. Я - этот зеленый глаз меж отекших век. Веки, лоснящиеся от масел. Я - этот нос. Да, этот вот нос. Изогнутый, с широкими ноздрями. Я - эти скулы. Скулы, где пробивается серая борода. Пробивается. Гримаса. Гримаса. Гримаса. Я - сплошная гримаса. Не от немощи, не от боли. Просто гримаса. И зубы, почерневшие от табака. Х-х-хо… И зеркальный узор мутнеет от моего влажного дыхания; чья-то рука убирает сумку с ночного столика.

- Глядите-ка, доктор, он забавляется…

- Сеньор Крус…

- Даже на смертном одре морочит нам голову!

Все равно не скажу ни слова. Да и рот будто набит старыми медяками - такое ощущение. Но слегка приоткрываю глаза и сквозь ресницы различаю двух женщин и врача, пахнущего дезинфекцией: от его рук, которые сейчас ощупывают мою грудь под рубашкой, несет эфиром. Я пытаюсь сбросить с себя чужие руки.

- Ну-ну, сеньор Крус, не надо…

Нет, я не разомкну губы - вернее, не губы, а эту изрубленную поперечными зигзагами щель, если верить зеркалу. Пусть руки лежат, как плети на простыне. Она прикрывает меня до живота. Желудок… ох… Между ног - отвратное холодное судно. А грудь еще спит, хотя внутри слегка покалывает… Да… Покалывало и раньше, когда долго сидел в кино. Плохое кровообращение, вот и все. И больше ничего. Больше ничего. Ничего страшного. Ничего особенного. Не надо думать о теле. Надоедает думать о нем. О своем теле. Обо всем своем теле. Устаешь думать. Не стоит больше. Хватит. А все равно ведь думаешь, приятель. Ведь тело - это я. Оно остается. Нет. Уходит… уходит… Распадается, уходя, на нервы и чешуйки, на клетки и кровяные шарики. Мое тело, в которое этот врач тычет своими пальцами. Страшно. Мне страшно думать о собственном теле. А лицо? Тереса убрала сумку, где оно отражалось. Пытаюсь вспомнить отражение: асимметричная физиономия, разбитая на зеркальные осколки. Один глаз у самого носа, другой - далеко сбоку. Улыбка - гримаса, раздробленная на три стеклышка. Пот течет по лбу. Я опять закрываю глаза и прошу, прошу, чтобы мне снова вернули мое лицо и мое тело. Прошу и чувствую ласковое прикосновение чьей-то руки; хочу отстранить эту руку, но сил нет.

- Тебе лучше?

Я не вижу ее. Не вижу Каталину. Я вижу то, что там, дальше. В кресле сидит Тереса, держа в руках раскрытую газету. Мою газету. Это - Тереса, хотя лицо ее скрыто за развернутой газетой.

- Откройте окна.

- Нет-нет. Можешь простудиться, и будет хуже.

- Ну, мама. Разве ты не видишь, что он над нами издевается?

Ага. Чую ладан. Ага! За дверью слышу шепот. Явилось его преподобие со своим запахом ладана, в своих черных юбках, с кропилом в руках, чтобы спровадить меня на тот свет по всем правилам искусства. Хе-хе, а я их надул.

- Падилья не пришел?

- Пришел. Он там.

- Пусть войдет.

- Но…

- Пусть сначала войдет Падилья.

Ага, Падилья, подойди. Магнитофон принес? Если ты желаешь себе добра, ты принесешь его сюда, как всегда приносил по вечерам в мой дом в Койоакане. Сегодня, как никогда, ты должен показать мне, что все идет по-старому. Не нарушай обычая, Падилья. А, вот и ты. Они обе не хотели впускать тебя сюда.

- Подойди ближе, детка, чтобы он узнал тебя. Скажи свое имя.

- Я… Я - Глория…

Если бы мне только удалось разглядеть ее лицо. Если бы я мог яснее увидеть ее улыбку. Она, наверное, чувствует запах мертвеющей плоти, наверное, смотрит на эту ввалившуюся грудь, на серую щетину скул, на нескончаемую струйку из носа, на эти…

Ее уводят от меня. Врач щупает мне пульс.

- Надо созвать консилиум.

Каталина поглаживает мою руку. Увы, ненужная ласка. Я вижу ее, как в тумане, но пытаюсь заглянуть в глаза. Останавливаю ее руку, пожимаю холодные пальцы.

- Сегодня утром я ждал его с радостью. Мы переправимся через реку верхом.

- Что ты сказал? Помолчи. Не утомляйся. Я не понимаю тебя.

- Хотелось бы вернуться туда, Каталина. Какая чепуха…

Да. Священник преклоняет колена рядом со мной. Бормочет молитву. Падилья включает магнитофон. Я слышу свой голос, свои слова. Ох, закричать бы, закричать. Ох, выжил ведь. В дверь заглядывают два врача. Я выжил. Рехина, мне больно. До черта больно, Рехина, - и я знаю, что у меня болит, Рехина. Солдат. Обнимите меня; ох, больно. Мне воткнули в желудок длинный холодный кинжал. Я знаю, кто всадил клинок в мое нутро; я чую запах ладана, я устал. Пусть работают. Пусть теребят меня, когда я охаю. Я не обязан им жизнью. Не могу, не хочу, не просил… Боль разламывает поясницу. Трогаю свои ледяные ноги. Не хочу этих синих ногтей… О-хо-хо, я выжил. А что я делал вчера? Если буду думать о том, что делал вчера, отвлекусь от настоящего. Голова ясна. Очень ясна. Думай о вчерашнем. Ты еще не помешался, не так уж невыносимо страдаешь, ты можешь думать об этом. Вчера, вчера, вчера. Вчера Артемио Крус летел из Эрмосильо в Мехико. Да. Вчера Артемио Крус… До болезни - вчера Артемио Крус… Вчера Артемио Крус сидел в своем кабинете и вдруг почувствовал себя очень плохо. Нет, не вчера. Сегодня утром. Артемио Крус. Нет, не плохо. И не Артемио Крус. Кто-то другой. Тот, кого отражает зеркало рядом с постелью больного. Другой. Артемио Крус. Его близнец. Артемио Крус болен, не живет. Нет, живет. Артемио Крус жил. Жил несколько лет… Несколько спокойных лет. Нет, не лет… Несколько дней. Его близнец. Артемио Крус. Его двойник. Вчера был Артемио Крус, который жил только несколько дней до смерти, вчера был Артемио Крус… Это - я… И не я… Вчера…

* * *

Ты вчера делал то же самое, что всегда. Едва ли стоит вспоминать о вчерашнем. Сейчас, на этой кровати, в полутьме этой комнаты лучше думать о прошлом, как о будущем, как если бы еще ничего не случилось. В мутной полутьме глаза смотрят вперед - из глубин прошлого.

Да, вчера, 9 апреля 1959 года, Ты полетишь из Эрмосильо регулярным рейсом на самолете Мексиканской авиационной компании, который вылетит из столицы Соноры - где жара не дает дышать - в 9 часов 55 минут утра и приземлится в Мехико ровно в 16 часов 30 минут. Из иллюминатора четырехмоторного лайнера Ты увидишь низкорослый серый город, опоясанный кирпичными домами с цинковыми кровлями. Стюардесса предложит тебе жевательную резинку в целлофане - Ты вспомнишь и эту подробность, потому что девушка будет (была - ибо не так-то просто думать обо всем в будущем времени) очень красивой, а Ты ведь не промах по этой части, хотя возраст приговаривает тебя скорее к созерцанию, нежели к действию. (Не то говоришь: ведь Ты же никогда не согласишься с таким приговором, даже если и останется одно - созерцать.)

Сверкающая надпись "No Smoking. Fasten Seat Belts" зажжется в тот самый момент, когда самолет, приближаясь к долине Мехико, вдруг резко скользнет вниз, словно теряя способность держаться в воздухе, и тут же накренится вправо. С полок посыпятся свертки, саквояжи, чемоданы, раздадутся вопли и стоны пассажиров. Пламя охватит четвертый мотор - на правом крыле. Он остановится, а все будут кричать. Только Ты останешься сидеть - невозмутим и недвижен, жуя резинку и разглядывая ножки стюардессы, которая будет бегать по проходу, успокаивая пассажиров. Тут сработает система огнетушения, и самолет спокойно приземлится. Никто и не заметит, что только Ты, старик семидесяти одного года, сохранил присутствие духа. Ты будешь горд собою, но не подашь и виду. Ты подумаешь, что совершил на своем веку столько трусливых поступков, что быть храбрым уже не трудно. Ухмыльнешься и скажешь себе: нет, это не парадокс, а истина, и, может быть, даже абсолютная истина.

Путь в Сонору тебе придется проделать в своей автомашине "Вольво-1959" номер ДФ-712, потому что некоторые типы из местных властей вдруг закобенятся и их надо проведать - надо проверить и укрепить все звенья цепочки чиновников, которых Ты купил. Да, купил - Ты не станешь обманывать себя высокопарными словами: убедил, уговорил. Нет, Ты их покупаешь, чтобы они поприжали - еще одно правильное слово! - рыбаков, курсирующих между Сонорой, Синалоа и Федеральным округом. Ты дашь десять процентов инспекторам, и рыба, пройдя через руки многих посредников, будет продана на столичном рынке в тридорога, а Ты получишь прибыль, в двадцать раз превосходящую реальную стоимость товара.

Тебе придется вспомнить обо всем этом, раз уж начал вспоминать, хотя это материал, отнюдь не подходящий для опубликования в твоей газете, и Ты подумаешь, что по сути дела только теряешь время, вспоминая о таких вещах. И тем не менее Ты углубишься в воспоминания, разворошишь их. Разворошишь. Тебе захочется припомнить и другое, но прежде всего захочется забыть о состоянии, в каком находишься. Нет, прости, не находишься - будешь находиться.

Тебе станет плохо в твоей конторе. Тебя, без сознания, отвезут домой; придет доктор и скажет, что диагноз можно поставить только через несколько часов. Придут другие врачи. Они ничего не определят, ни в чем не разберутся. Обронят несколько мудреных слов. А тебе захочется увидеть себя. И увидишь. Обмякший, сморщенный бурдюк. Дрожит подбородок, тянет гнилью изо рта, разит из-под мышек… Так и будешь валяться - немытым, небритым, злым; заливаться потом и мочой. Но Ты все же будешь вспоминать о том, что "случится вчера".

Из аэропорта Ты направишься в свою контору, проедешь через город, пропитанный вонючим газом - полиция только что разгонит демонстрацию на площади Кабальито. Затем просмотришь вместе с заведующим редакцией заголовки крупного плана, передовицы и карикатуры и останешься доволен. Примешь своего североамериканского компаньона и обратишь его внимание на опасность, которой чреваты пресловутые профсоюзные чистки. Потом в контору зайдет твой администратор Падилья и сообщит, что среди индейцев - волнения, а Ты поручишь Падилье передать комиссару индейской общины твой приказ: согнуть индейцев в бараний рог - за то он, комиссар, и деньги получает.

Утром будет уйма работы. Тебя посетит представитель нашего североамериканского благодетеля, и Ты добьешься увеличения субсидии для своей газеты. Призовешь репортера - специалиста по светской хронике и закажешь ему клеветнический фельетон на того самого Коуто, который подставил тебе подножку в сонорском бизнесе. В общем, провернешь массу дел! А потом сядешь вместе с Падильей подсчитывать доходы. Это доставит тебе немалое удовольствие. Во всю стену кабинета распласталась карта, показывающая масштабы твоей деятельности и деловые связи: газета, крупная недвижимая собственность в Мехико, Пуэбле, Гуадалахаре, Монтеррее, Кулиакане, Эрмосильо, Гуаймасе, Акапулько; серные разработки в Халтипане, рудники в Идальго, лесные концессии в Тараумаре, отели, трубопрокатная фабрика, рыботорговля, финансовые сделки, биржевые операции, юридическое представительство североамериканских компаний, руководство администрацией по займу, полученному на строительство железных дорог. Советник многих благотворительных фондов, акционер ряда иностранных фирм: по производству красителей, стали, медикаментов. Имеется и еще кое-что, о чем не говорит карта: пятнадцать миллиардов долларов в банках Цюриха, Лондона и Нью-Йорка.

Ты закуришь сигарету, невзирая на предупреждение врачей, и вновь перечислишь вслух махинации, принесшие богатство. Краткосрочные под высокий процент займы крестьянам после революции; скупка земель под Пуэблой в предвидении быстрого роста города; покупка в столице - при дружеском содействии очередного президента - земельных участков под застройку; приобретение столичной газеты, покупка акции горнорудных компаний и создание смешанных мексикано-североамериканских обществ, в которых Ты брал на себя президентство, чтобы все было "по закону"; деятельность в качестве доверенного лица североамериканских инвесторов и посредника между Чикаго, Нью-Йорком и мексиканским правительством; биржевая игра на повышение и понижение курса ценных бумаг, их покупка или продажа ради наживы; упрочение позиций при президенте Алемане; присвоение общинных земель, отвоеванных у крестьян в соответствии с новым планом строительства в городах внутренних районов страны, и расширение лесных концессий. Да, - Ты вздохнешь и попросишь у Падильи спичку - двадцать лет взаимопонимания с властями, социального мира, классового сотрудничества; двадцать плодотворных лет - после периода демагогии Лacapo Карденаса; двадцать лет, посвященных интересам предпринимательства, укрощению профсоюзных лидеров, разгрому забастовок. И вдруг Ты схватишься руками за живот, твое смуглое лоснящееся лицо исказится, голова в седых завитках гулко стукнется о настольное стекло. Ты увидишь, на этот раз очень близко, отражение своего больного двойника, и все шумы жизни унесутся, смеясь, из твоей головы, а пот многих людей зальет тебя, их тела завалят тебя. Ты потеряешь сознание.

Отраженный двойник воплотится в другого, станет тобой, старцем семидесяти одного года, который будет лежать бездыханным между вертящимся креслом и огромным стальным письменным столом. Это случится. И Ты не узнаешь, какие дни и даты войдут в твою биографию, а о каких умолчат, не вспомнят. Не узнаешь. Известными, конечно, станут банальные факты - и Ты не первый и не последний будешь иметь подобный послужной список. Тебе бы он понравился. Ты только что вспоминал о нем. Но теперь Ты должен припомнить и другие события, другие дни, должен вспомнить о них. Эти дни - далекие и близкие, преданные забвению или врезавшиеся в память ("встреча", "размолвка", "ушедшая любовь", "свобода", "гнев", "неудача", "стремление") - были и будут содержать нечто большее, чем то, о чем говорят ярлыки, которые Ты на них навесил. Это дни, когда твоя судьба будет преследовать тебя по пятам, как борзая. Она настигнет тебя, схватит, заставит говорить и действовать твое материальное "я", сложное, непрозрачное, соединенное с неосязаемым "я" твоей души, сотканной из любви нежного манго, из упорства растущего ногтя, упрямства старческой лысины, меланхолии солнца и пустыни, безволия половой тряпки, широты тропической реки, трусливой храбрости сабли и пороха, легкомыслия сохнущего на ветру белья, молодости вороных коней, древности покинутых берегов, несовместимости обычного конверта и иностранной марки, гнусности ладана, коварства яда, страдания красной сухой земли, уюта вечернего патио - из духа всех материй и материи всех душ. Память разбивает твое сложное единство на дольки, а прожитую жизнь - на две половины: на то, что было, и то, что могло бы быть. В реальном бытии эти две половины сближались и отталкивались, сходились и расходились. У ореха всегда две половины. Сегодня они соединятся. Ты вспомнишь и про то, что не стало твоим уделом… Судьба тебя все-таки схватит за шиворот. Ты зевнешь: зачем вспоминать. Зевнешь: много вещей и чувств выполото жизнью, сломано и растеряно по пути. Да, мог бы быть сад. Если бы можно было вернуться к началу, еще раз начать, хоть в конце… Зевнешь: но Ты ведь в своем саду. Ты же будешь жить в своем саду, только на голых ветвях не увидишь плодов, в сухом русле не найдешь воды. Зевнешь: потянутся дни - разные, одинаковые, далекие, близкие; забудутся эмоции, порывы. Ты зевнешь, откроешь глаза и увидишь их здесь, возле себя, мельтешащих в волнении. Прошепчешь их имена:

Каталина, Тереса. Они чувствуют себя обманутыми и оскорбленными, но будут и впредь скрывать раздражение и неприязнь к тебе, ибо сейчас им надо притворяться заботливыми, обеспокоенными, страдающими. Маска участия служит первым признаком того, что им наплевать на твою болезнь, на твой вид, апатию, безучастный взгляд, воскресшие плебейские привычки. Ты зевнешь, закроешь глаза. Зевнешь: Ты, Артемио Крус, - или Он. Будешь думать, закрыв глаза, об ушедших днях.

* * *

(6 июля 1941 г.)

Он ехал в автомашине к своей конторе. Машину вел шофер, а Он читал газету. Случайно взглянув в сторону, увидел их обеих у входа в ателье. Прищурил было глаза, но автомобиль рванулся вперед, и Он снова углубился в чтение сообщений из Сиди Баррани и Эль-Аламейна, посматривая иногда на фотоснимки Роммеля и Монтгомери. Шофер, вспотевший от жары, терзался, не смея включить радио, а Он думал, что правильно сделал, связавшись с колумбийскими кофейными плантаторами, когда началась война в Африке…

Дальше