Смерть Артемио Круса - Карлос Фуэнтес 12 стр.


Они чокнулись, и толстяк сказал, что мир делится на волков и овец и что пришло время выбирать. Затем прибавил, что было бы жаль, если бы депутат - то есть Он - не сделал бы вовремя правильного выбора. Ведь по сути дела все его дружки - смелые, хорошие люди и всем им была предоставлена возможность выбирать, но вот беда - не все оказались такими сообразительными. Втемяшилось им - мы, мол, такие-растакие, - и за оружие схватились. А ведь так легко пересесть с одного стула на другой, если не хочешь нажить неприятностей и оказаться в дураках. Да едва ли сам Он сейчас впервые сменил кожу. Как Он прожил последние пятнадцать лет, а? Его завораживал голос, скользкий, свистящий и устрашающий, как змея, голос, который выдавливался из продубленной дымом и спиртом глотки:

- Или не так?

Толстяк пристально глядел на него, а Он молчал, машинально поглаживая посеребренную пряжку пояса, и вдруг отдернул пальцы: теплом - или холодом - металл напомнил о револьвере, а Он больше не хотел браться за оружие.

- Завтра будут расстреляны попы. Я говорю тебе об этом тоже в знак дружбы. Я уверен, ты не с этой сволочью…

Загремели отодвигаемые стулья. Шеф подошел к окну и забарабанил пальцами по стеклу. Подав условный сигнал, протянул ему руку.

Он зашагал прочь от дома по темному зловонному переулку; впотьмах опрокинул урну с мусором - запахло гнилой апельсиновой кожурой и мокрой газетой. Толстяк, оставшись стоять в дверях, дотронулся пальцем до своей белой шляпы, а потом протянул руку в сторону, показывая, что авенида Шестнадцатого сентября - левее. А дальше состоялся такой разговор:

- Ну, что скажешь?

- Думаю, надо бросать нашего.

- А я - нет.

- А ты?

- Пока не знаю.

- Нас больше никто не слышит?

- Донья Сатурно - свой человек, у нее не дом, а склеп…

- Вот именно склеп, а не вертеп…

- С нашим мы вышли в люди, с ним, видно, и прихлопнут.

- Нашему - крышка. Этот взял его за горло.

- Что же ты предлагаешь?

- Я считаю - каждому надо явиться к новому.

- Пусть мне раньше отрубят уши. За кого мы себя считаем?

- Не понимаю.

- Существует порядочность.

- Не очень нужная в данный момент, а?

- Вот именно. Кому не по душе…

- Нет, нет, я ничего не говорю.

- Так как же, да или нет?

- Я говорю, нам надо выступить открыто, по-мужски, за этого или за того…

- Пора очнуться, мой генерал, петух уже прокукарекал…

- Что же делать?

- Ну… кто что хочет. Каждому виднее.

- Как знать.

- Я-то знаю.

- Ты действительно веришь, что наш каудильо - конченый человек?

- Так мне кажется, так кажется…

- Что?

- Да нет, ничего. Просто кажется.

- А ты как?

- Мне тоже… начинает казаться.

- Но если наступит трудный час - начисто забыть, о чем мы тут болтали!

- Есть о чем вспоминать.

- Я говорю - о всяких сомнениях.

- Дурацкие сомнения, сеньоры.

- А ты помолчала бы. Иди принеси нам выпить.

- Дурацкие сомнения, сеньор, да.

- Значит - всем вместе идти не годится?

- Всем - нет. Каждый - своей дорожкой, чтоб не остались рожки да ножки…

- …а потом - лакомиться желудком под одним дубком…

- Вот именно. Об этом речь.

- Вы будете сейчас ужинать, мой генерал Хименес?

- У всякого свои поговорки.

- Но если кто-нибудь распустит язык…

- За кого ты нас принимаешь, брат? Или у нас тут не братство?

- Пожалуй. А потом припомнит кто-нибудь свою мать родную, и начнут его точить сомнения…

- Дурацкие сомнения, как говорит эта Сатурно…

- Самые дурацкие, мой полковник Гавилан. И полезут ему в голову всякие мысли.

- Нет, каждый за себя, все решит в одиночку - и дело с концом.

- Итак, значит, каждый сам спасает свою шкуру. Не теряя достоинства, сеньор депутат, только не теряя достоинства.

- Не теряя достоинства, мой генерал, безусловно.

- Итак…

- Здесь ни о чем не говорилось.

- Ни о чем, абсолютно ни о чем.

- Если бы знать, правда ли дадут прикурить нашему верховному?

- Какому - прежнему или теперешнему?

- Прежнему, прежнему…

Chicago, Chicago, that toddling’ town…

Донья Сатурно остановила граммофон и захлопала в ладоши:

- Девочки, девочки, по порядку…

Он, улыбаясь, надел соломенную шляпу, раздвинул занавески и краем глаза увидел в большом потертом зеркале их всех: смуглых, но напудренных и намазанных - подсинены глаза, рассажены черные мушки на щеках, над грудями, около губ. Все - в атласных или кожаных туфлях, в коротких юбках. Вот и рука их церберши, тоже напудренной и приодевшейся:

- А мне подарочек, сеньор?

Он знал, что все удастся, еще тогда, когда стоял в садике перед этим домом свиданий, потирая правой рукой живот, вдыхая свежесть росы на плодах и воды в бархатисто-грязном пруду. Удастся. Генерал Хименес снимет черные очки и станет тереть сухие шелудивые веки, а белые чешуйки запорошат ему подбородок. Потом потребует, чтобы с его ног стащили сапоги, чтобы кто-нибудь стащил сапоги, потому что он устал и привык, чтобы ему стаскивали сапоги, и все покатятся со смеху, потому что генерал задерет юбку у склонившейся над его ногами девушки и станет демонстрировать ее округлые темные ягодицы, прикрытые лиловым шелком. Но всех привлечет еще более удивительное зрелище - его глаза, всегда застекленные, а теперь голые - маленькие серые устрицы. Все - братья, друзья, приятели - раскинут в стороны руки и заставят юных пансионерок доньи Сатурно снимать с них пиджаки. Девочки пчелами будут виться вокруг тех, кто носит военный мундир, словно ни одна из них не знает, что скрывается под кителем, под пуговицами с орлом, змеей и золотыми колосьями.

Он смотрел на них, этих влажных бабочек, едва вылезших из коконов, порхающих с пудреницей и пуховкой в смуглых руках над потными головами братьев, друзей, приятелей, которые в залитых коньяком рубашках распластались на кроватях. Из-за стены доносились звуки чарльстона, а девочки медленно раздевали гостей и целовали каждую обнажающуюся часть тела и визжали, когда мужчины щипали их. Он посмотрел на свои ногти с белыми пятнышками, на белый полумесяц большого пальца - говорят, доказательство лжи. Неподалеку залаяла собака. Он поднял воротник куртки и зашагал к своему дому, хотя предпочел бы вернуться назад и заснуть в объятиях напудренной женщины. Заснуть, разбавить горечь, травившую нервы, заставлявшую лежать с открытыми глазами и бездумно глядеть на шеренги низких домов, окаймленных балконами с грузом фарфоровых и стеклянных цветочных горшков, на шеренги сухих и запыленных уличных пальм; бездумно вдыхать горьковато-кислый запах гниющих кукурузных початков.

Он погладил рукой свою колючую щеку. Нашел нужный ключ в топорщливой связке. А жена сейчас, должно быть, там, внизу; она всегда бесшумно скользит по устланным коврами лестницам и всегда пугается при виде его: "Ах, как ты меня напугал. Я не ждала тебя, не ждала так рано: право, не ждала тебя так рано…" - и Он спрашивал себя, зачем ей надо разыгрывать роль его сообщницы, чтобы укорять в подлости. Этим утром все повторилось, но на сей раз в полной темноте, на лестнице, ведущей в погреб. Она еле выдохнула: "Что тебе здесь надо?" - тут же овладела собой и повторила обычным голосом: "Ах, как ты меня напугал! Я тебя не ждала, право, не ждала так рано", - совсем обычным голосом, без издевки, а Он чувствовал этот почти осязаемый запах ладана, говорящий, насмехающийся запах.

Он открыл дверь погреба и сначала никого не увидел, потому что отец Паэс тоже, казалось, растворился в ладане. Она заслонила собой своего тайного жильца, который старался спрятать меж ног полы сутаны и махал руками, разгоняя фимиам. Но священник вскоре понял бесполезность всего - и ее защиты, и мольбы о пощаде - и опустил голову в знак покорности судьбе, убеждая себя, что выполняет свой долг, святой долг смирения, ради себя, а не ради этих двух людей, которые даже не глядят на него, глядят друг на друга. Священник хотел и втайне молил, чтобы вошедший посмотрел на него, узнал, но, взглянув украдкой на них, увидел, что хозяин дома не отрывает глаз от женщины. Она тоже смотрела на мужа и как бы обнимала, загораживала собой наперсника божьего, у которого свело в паху и пересохло во рту от сознания того, что не скрыть ему страха, когда придет решающая минута - следующая минута, ибо страшнее уже не будет. Остался только один момент, думал священник, в который решается его судьба, хотя о нем никто и не думает. Этот зеленоглазый человек тоже молит, Он молит ее, чтобы она попросила, чтобы она отважилась попросить, чтобы она рискнула испытать судьбу - да или нет? Но женщина не разомкнула губ, не смогла ничего ответить. Священнику пришло вдруг в голову, что когда-то, навсегда отказавшись от возможности отвечать или просить, она уже тогда принесла в жертву его жизнь, жизнь священнослужителя. Тусклый свет свечи гасил живой блеск кожи, мертвил лица, шеи, руки, бросая на них черные теневые пятна. Священник ждал - может быть, она сейчас попросит: судорогой свело ее губы жаждавшие поцелуя. Вздохнул - нет, она ни о чем не попросит мужа и ему остается только одна эта минута, чтобы человек с зелеными глазами увидел его покорность смерти, ибо завтра это будет трудно, даже невозможно: завтра покорность - или отрешение - утратит свое имя и превратится в груду потрохов, а груда потрохов не внемлет слову божьему.

Он проспал до полудня. Его разбудила шарманка, но Он не мог уловить мелодию, потому что тишина ушедшей ночи еще звенела в ушах и не впускала утренние шумы, заглушала музыку. Но глухой провал сознания через какую-то секунду заполнился медленным и меланхоличным мотивом, который вливался через полуоткрытое окно. Зазвенел телефон. Он снял трубку и, услышав знакомый свистящий смех, сказал:

- Слушаю.

- Мы его взяли и доставили в полицейское управление, сеньор депутат.

- Взяли?

- Сеньору президенту доложено.

- Значит…

- Сам понимаешь. Нужно еще одно доказательство - визит. Говорить ни о чем не надо.

- В котором часу?

- Приезжай к двум.

- Увидимся.

Она уловила его слова через дверь и заплакала, но короткий разговор окончился, и, вытерев слезы, она села к зеркалу.

Он купил газету и, сидя за рулем, бегло просмотрел страницы. В глаза бросились заголовки крупным шрифтом, сообщавшие о расстреле тех, кто свершил убийство видного каудильо. Ему припомнились великие события - поход против Вильи, президентство убитого, когда все клялись этому человеку в верности, и Он взглянул на фотоснимок в газете: его бывший покровитель лежал, раскинув руки, с пулей в черепе. На улицах сверкали капоты новых лимузинов, мелькали короткие юбки и высокие шляпы женщин, широкие брюки франтов и ящики чистильщиков, сидевших на тротуарах около фонтанов. Но не улицы бежали перед его стеклянными неподвижными глазами, а одно слово. Казалось, оно на языке, в быстрых взглядах пешеходов, в их кивках, усмешках; оно читалось в непристойных жестах, вопросительно поднятых плечах, презрительно указующих пальцах. Его вдруг охватило злобное веселье, пригнуло к рулю и быстрее понесло вперед, покачивая на рессорах и теребя стрелку спидометра; понесло мимо всех этих лиц, жестов и кукишей. Нет, Он своего не упустит, Он знает, что тот, на кого ему было наплевать вчера, завтра сможет расправиться со всеми. Солнце ударило в ветровое стекло, Он прикрыл рукой глаза: да, до сих пор удавалось делать правильную ставку - на волка позубастей, на восходящего каудильо и бросать того, кто проиграл.

Вот и центральная площадь - Сокало. Под каждой аркой Национального дворца - часовые. Два часа дня. Об этом возвестили густым бронзовым звоном колокола Кафедрального собора. У входа во дворец Он предъявил часовому депутатское удостоверение. Прозрачный зимний воздух плоскогорья смягчал острые контуры старого Мехико с его многочисленными храмами. Вниз по Аргентинской и Гватемальской авенидам спускались стайки студентов, сдавших экзамен. Он поставил автомашину в патио. Поднялся в лифте, прошел ряд салонов - по паркету из розовой сейбы, под яркими люстрами - и занял место в приемной. Вокруг чуть шелестели голоса, произносившие тихо, с благоговением всего лишь два слова:

- Сеньор президент.

- Соньор прозодонт.

- Саньар празадант.

- Депутат Крус? Милости просим.

Толстяк протянул ему руки, и оба стали похлопывать друг друга по спине, по поясу, потирать себе ляжки. Толстяк, как всегда, пыжился от утробного смеха и глотал хохот, целил указательным пальцем в голову и снова заливался беззвучным смехом, подрагивая животом и смуглыми щеками. Потом застегнул с трудом воротничок мундира и спросил, читал ли Он газету. Он ответил, что читал, что уже понял игру, но что все это не имеет значения и Он приехал только для того, чтобы засвидетельствовать свое почтение сеньору президенту, заявить о своей безграничной преданности. Толстяк спросил, не пожелает ли Он себе чего-нибудь? Он упомянул тогда о нескольких пустырях за городом, которые сейчас немногого стоят, но со временем их можно будет отдать под застройку. И шеф полиции обещал устроить ему это дело, потому как они теперь кумовья, они ведь теперь побратимы, а сеньор депутат сражался - о-го-го! - с тринадцатого года и имеет полное право пожить в свое удовольствие, не страшась превратностей политики. Сказав это, толстяк снова погладил его по плечу, похлопал по спине и по ляжкам в знак дружбы.

Распахнулись двери с золотыми ручками, и из кабинета вышли генерал Хименес, полковник Гавилан и остальные приятели, бывшие вчера вечером у доньи Сатурно. Они прошли мимо с опущенными головами, не взглянув на него. Толстяк снова рассмеялся и сказал, что многие его друзья пришли засвидетельствовать свое почтение сеньору президенту в этот час общего сплочения, и протянул руку, приглашая его войти.

В глубине кабинета рядом с зеленым абажуром Он увидел маленькие сверлящие глаза, глаза тигра в засаде, и, наклонив голову, сказал:

- К вашим услугам, сеньор президент… Рад служить вам верой и правдой, клянусь вам, сеньор президент…

* * *

Я морщусь от затхлого запаха масел, которыми мне мажут веки, нос, губы, холодные ноги, синие руки, чресла. Прошу открыть окно: хочется дышать. С шумом выпускаю воздух через нос - черт с ними - и складываю руки на животе. Льняная простыня, приятная прохлада. Вот это действительно важно. Что понимают они - и Каталина, и священник, и Тереса, и Херардо?

- Оставьте меня…

- Что знает твой врач? Я знаю больше. Новое издевательство.

- Помолчи.

- Тересита, не перечь отцу… Я хочу сказать - маме… разве ты не видишь…

- Да-да. Мы остаемся в дураках - и по твоей вине тоже, не только по его. Из-за твоей трусости и дурости и из-за его… Из-за его…

- Ну, довольно, перестань.

- Добрый вечер…

- Входите…

- Довольно, ради бога.

- Продолжайте, продолжайте.

О чем Я сейчас думал? Что вспоминал?

- …как нищие. Почему он заставляет Херардо работать?

Что понимают они - Каталина, священник, Тереса, Херардо? Какое значение будут иметь их слезливые некрологи и душещипательные панегирики, которые появятся в газетах? Кто из них возымеет смелость сказать, как Я говорю сейчас, что моей единственной любовью была любовь к вещам? Сознательное обладание вещами. Вот что Я люблю. Простыня, которую я ласкаю. И все остальное, что всегда перед моими глазами. Пол из зеленого и черного итальянского мрамора. Бутылки, хранящие аромат солнца из разных стран. Картины, седые от старости, оживающие при свете солнца или свечи, картины, которые можно не спеша обозревать и осязать, сидя на позолоченной белокожей софе с рюмкой коньяка в одной руке, с сигарой - в другой, облачившись в легкий шелковый смокинг и погрузив мягкие лаковые туфли в глубокий пушистый ковер. Тут познает человек цену пейзажам и людям. Тут или сидя на террасе у берега Тихого океана, глядя на заход солнца и отвечая самыми тонкими, да-да, тончайшими движениями души на приливы и отливы волн, оставляющих серебристую пену на влажном песке. Земля. Земля, могущая становиться деньгами. Квадратные участки в городе, где тянутся ввысь строительные леса и каркасы зданий. Зелено-желтые участки за городом, где на плодородной орошаемой земле гудят тракторы. Горные участки с минеральными богатствами, эти серые сейфы. И машины. Как сладко пахнет ротационная, проворно изрыгающая листы…

"- О, дон Артемио, вам плохо?

- Нет, просто душно. Проклятая жара. Ну-ка, Мена, откройте окна…

- Одну минуту…"

Ох, уличный шум. Все слилось. Не разберешь, что шумит. Ох, уличный шум.

"- Вы меня вызывали, дон Артемио?

- Мена, вы знаете, с каким рвением мы отстаивали в газете - до самого последнего момента - интересы президента Батисты. Теперь, когда он не у власти - это ни к чему. Но еще того хуже - поддерживать генерала Трухильо, хотя он еще у власти. Вы представляете интересы обоих и должны понять… Ни к чему…

- Хорошо, дон Артемио, не беспокойтесь, я сумею перевести стрелку. Хотя и придется порыться в грязи… Раз уж зашел об этом разговор, у меня есть тут с собой заметочки о деятельности "благодетеля"… Так, кое-что…

- Давайте, давайте. А, Диас, хорошо, что вы зашли… Взгляните-ка… Поместите это на первой странице под псевдонимом… Всего доброго, Мена, жду новых сообщений…"

Жду сообщений. Сообщений. Новых сообщений. Сообщений. Обо мне, о моих синих губах. О-ох, руку, дайте руку - биение чужого пульса оживит меня, мои синие губы…

- Ты виноват во всем.

- Тебе от этого легче, Каталина? Переправимся через реку верхом. Вернемся на мою землю. На мою землю.

- …мы хотели бы знать, где…

Наконец, наконец-то они доставили мне полное удовольствие: пришли, заелозили на коленях, чтобы вырвать у меня тайну. Священник уже раньше делал заходы. Плохи, видно, мои дела, если теперь и они обе ноют у моего изголовья, молят с дрожью в голосе - Я прекрасно все слышу. Им хочется разгадать мой замысел, мою последнюю шутку, которая втайне так развлекает меня. Полное их унижение, всеми последствиями которого я не смогу насладиться, но первые симптомы которого меня веселят. Может, это - последняя радость победы…

- Где же оно… - шепчу я с притворной озабоченностью. - Где же… Дайте подумать… Тереса, я, кажется, вспоминаю… Нет ли его в шкатулке красного дерева, где лежат сигары?.. Там двойное дно…

Я не успеваю закончить. Обе вскакивают и бросаются к моему огромному столу с металлическими ящиками, за которым, они думают, Я иногда провожу бессонные ночи, перечитывая завещание, - они хотели бы, чтобы так было. Обе с трудом выдвигают ящики, роются в бумагах и наконец находят шкатулку… черного дерева. Ага, значит, здесь. Раньше-то была другая. Теперь эта вместо той. Сейчас их пальцы, наверное, торопливо ищут второе дно, с благоговейным трепетом его обшаривают. Ни черта. Когда же я ел в последний раз? Судном пользовался уже давно. Надо есть. Вырвало. Но надо есть.

"- Заместитель министра на проводе, дон Артемио…"

Назад Дальше