Солнце пряталось теперь рано, часа в четыре. Он нежно погладил свое огромное старое ружье с прикладом ярко-желтого цвета и надел шапку. Повязался шарфом, как Мигель. Вот уже несколько дней, как ему хотелось предложить другу свои сапоги - они потрепаны; но еще "держатся". А вот Мигель ходит в совсем ветхих альпаргатах, обмотанных тряпками и обвязанных бечевкой. Он хотел ему сказать, что сапоги можно носить по очереди: "Один день ты, а другой - я", Но не решался. Морщинки на лице Мигеля говорили ему, что не надо этого делать. Сейчас они подули на руки, ибо хорошо понимали, что значит провести зимнюю ночь на крыше. В этот момент в глубине улицы, точно выскочив из какой-то воронки, показался бегущий солдат, наш, республиканец. Он махал руками, а потом вдруг упал ничком. Вслед за ним, громыхая сапогами по разбитому тротуару, бежало еще несколько солдат-республиканцев. Гул орудий, казавшийся таким далеким, вдруг сразу приблизился. Один из солдат крикнул им:
- Оружие! Дайте оружие!
- Не отставай! - заорал человек, бежавший впереди наших солдат. - В укрытие! Убьют!
Солдаты пробежали внизу мимо них, а они навели пулемет на улицу, чтобы прикрыть отступление товарищей.
- Наверное, где-то близко, - сказал Он Мигелю.
- Целься, мексиканец, целься лучше! - крикнул Мигель и сжал в ладонях последнюю пулеметную ленту.
Но их опередил другой пулемет. В двух или трех кварталах от них еще одно замаскированное пулеметное гнездо - фашистское - дожидалось нашего отступления, и теперь пули осыпали улицу, убивая наших солдат. Командир бросился наземь, гаркнув.
На брюхо! Никак не научишь!
Он развернул пулемет и повел огонь по вражьему гнезду, а солнце тем временем уползло за горы. Пулеметные очереди отдавались в руках, сотрясали тело. Мигель пробормотал:
- Одной смелостью не возьмешь. Эти рыжие бандиты вооружены получше.
Эти слова адресовались небу: над их головами загудели моторы.
- Опять "капрони" налетели.
Они сражались бок о бок, но в темноте уже не видели друг друга. Мигель протянул руку и тронул его за плечо. Второй раз за день итальянские самолеты бомбили городок.
- Пошли, Лоренсо. "Капрони" опять тут.
- Куда идти-то? А как же пулемет?
- Черт с ним. Все равно стрелять нечем.
Вражеский пулемет тоже смолк. Внизу, по улице, шло несколько женщин. Их можно было опознать, потому что вопреки всему они громко пели:
С Листером и Карлосом,
С Галаном и Модесто,
Боец, забудь о страхе…
Странно звучали эти голоса в грохоте взрывов - громче бомб, потому что бомбы падали с интервалами, а пение не прерывалось. "И знаешь, папа, это были не очень воинственные голоса, это были голоса влюбленных девушек. Они пели воинам Республики, как своим любимым. А мы с Мигелем еще наверху, у пулемета, случайно коснулись друг друга руками и подумали об одном и том же - что девушки пели нам, Мигелю и Лоренсо, и что они нас любят…"
Потом рухнул фасад храма, и они оба прильнули к крыше, засыпанные пылью, и ему вспомнился Мадрид, впервые увиденный; вспомнились кафе, переполненные людьми, где до двух, до трех часов ночи говорили только о войне, говорили весело, с уверенностью в победе. Он подумал о том, что Мадрид все еще держится, а женщины мастерят там себе бигуди из пустых патронов… Они поползли к лестнице. Мигель еле двигался. А Он с трудом волочил свое огромное ружье - бросать нельзя, потому что на каждые пять бойцов приходится по одному ружью.
Они спускались вниз по винтовой лестнице.
"Казалось, тут, в доме, плачет ребенок. Трудно сказать, может, это был не плач, а завывание сирены, воздушная тревога".
Но ему виделся покинутый ребенок. Они спускались ощупью, в полной темноте. Когда вышли на улицу, им почудилось, что там день.
Мигель сказал: "No pasardn!" И женщины Ответили ему: "No pasardn!" Тьма, наверное, сбила юношей с пути, потому что одна из женщин, догнав их, сказала:
- Туда нельзя, идемте с нами.
Когда глаза привыкли к ночному сумраку, они увидели, что лежат ничком на тротуаре. Взрыв отгородил их от вражеских пулеметов. Улица была завалена. Он вдохнул пыль и запах пота лежавших рядом женщин. Повернул голову, чтобы увидеть их лица, но увидел только берет и вязаную шапочку. Наконец девушка, упавшая неподалеку, подняла лицо, тряхнула каштановыми полосами, запорошенными известковой пылью, и сказана:
- Я - Долорес.
- Я - Лоренсо, а это Мигель.
- Я - Мигель.
- Мы отстали от части.
- А мы были в четвертом корпусе.
- Как нам выбраться отсюда?
- Надо сделать крюк и перейти через мост.
- Вы знаете эти места?
- Мигель знает.
- Да, я знаю.
- А ты откуда?
- Я - мексиканец.
- Ну, тогда мы запросто поймем друг друга.
Самолеты улетели, и все встали. Девушки - в берете и вязаной шапочке - назвали свои имена: Нури и Мария, а они повторили свои. Долорес была в брюках и куртке, а обе ее подруги - в пальто, с мешками за спиной. Они пошли гуськом по пустынной улице вдоль стен высоких домов, под балконами, под темными окнами, раскрытыми, как в летний день. Они слышали непрерывную пальбу, но не знали, в какой стороне стреляют. Иногда под ногами хрустели битые стекла; по временам Мигель, шедший впереди, предупреждал их, чтобы не запутались в проводах. У перекрестка на них залаяла собака, и Мигель швырнул в нее камнем. На одном из балконов сидел в качалке старик, который не обернул к ним свою обмотанную желтым шарфом голову, и они так и не поняли, что он там делает: ждет ли кого или встречает восход солнца. Старик даже не взглянул на них.
Он глубоко вздохнул. Городок остался позади; они вышли на поле, окаймленное голыми тополями. Этой осенью никто не убирал опавшие листья, прелые, шуршавшие под ногами. Он посмотрел на альпаргаты Мигеля, обмотанные мокрыми тряпками, и опять хотел было предложить ему свои сапоги. Но друг так уверенно ступал по земле своими крепкими стройными ногами, что Он понял - незачем предлагать то, что не требуется. Вон там, вдали, темнели горные склоны. Может быть, тогда сапоги Мигелю понадобятся, А сейчас - нет. Сейчас перед ними был мост, под которым бежала бурливая, глубокая река, и все остановились, глядя на нее.
- Я думал, она замерзла. - Он с досады махнул рукой.
- Реки Испании никогда не замерзают, - тихо проговорил Мигель, - они всегда шумят.
- Ну и что? - спросила у Лоренсо Долорес.
- А то, что тогда можно было бы не идти по мосту.
- Почему? - спросила Мария, и все три - с широко раскрытыми глазами - стали похожи на девочек.
Мигель сказал:
- Потому что мосты обычно заминированы.
Они стояли, не шевелясь. Их околдовала быстрая белая река, шумевшая внизу. Они замерли. Наконец Мигель поднял лицо, посмотрел на горы и сказал:
- Если мы перейдем мост, то сможем дойти до гор, а оттуда - до границы. Если не перейдем, нас расстреляют…
- Значит?.. - сказала Мария, едва сдерживая рыдания. И в первый раз мужчины увидели ее остекленевшие, усталые глаза.
- Значит, мы проиграли! - вскричал Мигель, сжав кулаки и качнувшись к земле, словно искал винтовку в грудах черных листьев. - Значит, назад нам некуда! Значит, нету нас ни авиации, ни артиллерии, ничего!
Он не шевелился. И все глядел на Мигеля, пока Долорес, пока горячая рука Долорес, пять пальцев, согревшихся под мышкой, не коснулись пяти пальцев юноши, и Он понял. Она посмотрела ему в глаза, и Он - тоже впервые - заглянул в ее глаза. Она прищурилась и увидела зеленые зрачки, зеленые, как море у наших берегов. А Он увидел разметавшиеся волосы, покрасневшие от холода щеки и пухлые пересохшие губы. Трое остальных не смотрели друг на друга.
Взявшись за руки, они - Он и она - пошли к мосту - Он на мгновение заколебался, она - нет. Их согревали десять переплетенных пальцев - первое тепло, которое Он ощутил за все эти месяцы.
"…Первое тепло, которое я ощутил за все эти месяцы медленного отступления к Каталонии и Пиренеям…"
Они слышали шум реки под собой и скрип деревянных досок моста. Мигель и девушки кричали им что-то с берега, но голоса тонули в реке. Мост становился длиннее и длиннее, словно вел не через бурливую речку, а через океан.
"Сердце мое колотилось. Это, наверное, отдавалось в моей руке, потому что Лола подняла ее к своей груди и я почувствовал удары ее сердца…"
Тогда они пошли бок о бок без страха, и мост сразу стал короче.
На другом берегу реки перед ними предстало то, что до сих пор им не было видно. Огромный голый вяз, белый и прекрасный. Не снег его покрывал, а сверкавший иней, сверкавший, как бриллианты. Он чувствовал тяжесть ружья на плече, тяжесть в ногах, свинцовую тяжесть, которая придавливала ноги к мосту. И каким легким, искристым и белым показался ему этот ожидавший их вяз. Он сжал руку Долорес. Их слепил ледяной ветер. Он закрыл глаза.
"Я закрыл глаза, папа, и тут же открыл, страшась, что дерева уже нет…"
Вот ноги ступили наконец на землю. Оба остановились на секунду и, не оглядываясь, вместе устремились к вязу, не слыша криков Мигеля и девушек, не видя, как те перебегали мост. Они обняли белый, покрытый инеем голый ствол. Они трясли его, а ледяные жемчужины падали им на головы. Их руки, обнимавшие дерево, встретились, и они отпрянули от ствола, чтобы броситься в объятия друг другу. Он нежно гладил лоб Долорес, а она ласкала его затылок. Она откинула голову, чтобы Он увидел ее влажные глаза и приоткрытые губы; уткнулась лицом в грудь юноши, снова подняла глаза и отдала ему свои губы прежде, чем их окружили спутники, которые не стали обнимать дерева, как это сделали они…
"…какая она теплая, Лола, какая теплая и как я ее уже люблю".
Они сделали привал на склоне хребта, у самой кромки снежного покрывала. Парни принесли хворост и разожгли костер. Он сел рядом с Лолой и снова взял ее за руку. Мария вынула из рюкзака разбитую миску, наполнила снегом и поставила на огонь; затем достала кусок козьего сыра. Нури, смеясь, вытащила из-за пазухи смятые пакетики чая "Липтон", и всем тоже стало смешно при виде физиономии английского капитана, глядевшего с этикетки.
Нури рассказала, что до падения Барселоны американцы прислали туда табак, чай и сгущенное молоко.
Нури, веселая толстушка, до войны работала на текстильной фабрике. А Мария вспоминала те дни, когда она училась в Мадриде и жила в студенческом общежитии, рассказывала о том, как участвовала в демонстрациях против Примо де Риверы, как плакала на пьесах Гарсия Лорки.
"Я тебе пишу, положив бумагу на колени, и слушаю их разговоры, самому хочется рассказать им, как сильно я люблю Испанию. Первое, что приходит в голову, - мое знакомство с Толедо. Я представлял себе этот город таким, каким его изобразил Эль Греко, - под зеленоватосерыми тучами, среди молний, на берегах широкого Тахо; город, как бы воюющий сам с собой. А я увидел город, залитый солнцем, город солнца и тишины и разбитую бомбами крепость. Ведь картина Греко - я постараюсь объяснить им свою мысль - это вся Испания. И если Тахо в Толедо вовсе не такой широкий, то "тахо" на теле Испании проходит от моря до моря. Я сам это видел, папа. И хочу сказать им об этом…"
Он сказал им об этом, а потом Мигель стал рассказывать о том, как его включили в бригаду полковника Асенсио и как трудно было научиться воевать. Все бойцы республиканской армии - смелый народ, но этого недостаточно, чтобы победить. Надо еще и уметь воевать. А новоиспеченные солдаты не сразу поняли, что существуют правила самообороны и что надо беречь себя, чтобы продолжать борьбу. Но, научившись защищаться, они еще не умели нападать. А когда они освоили и то и другое, еще оставалась нерешенной самая трудная задача: научиться побеждать в самой жестокой борьбе - в борьбе с самим собою, со своими привычками и удобствами. Мигель плохо отзывался об анархистах, которые, по его словам, - пораженцы, и ругал коммерсантов, обещавших Республике оружие, уже запроданное генералу Франко. Мигель сказал, что самое большое горе, горе всей его жизни, в том, что ему никогда не понять, почему трудящиеся всего мира не поднялись с оружием в руках, чтобы защитить нас в Испании, потому что поражение Испании - это поражение всех наших, всех вместе. Сказав это, испанец разломил сигарету и отдал половину мексиканцу, и они оба закурили. Он - рядом с Долорес. Затянулся и отдал ей, чтобы она тоже покурила.
Вдали слышался грохот ожесточенной бомбардировки. На фоне темного неба вспыхивали зарницы, клубами вздымалась желтая пыль.
- Это Фигерас, - сказал Мигель. - Бомбят Фигерас.
Они смотрели в сторону Фигераса. Лола - рядом с ним. Она говорила не всем. Говорила только ему одному, очень тихо, пока они смотрели на пыль, на далекие взрывы бомб. Она сказала, что ей двадцать два года - на три года больше, чем ему, - а он прибавил себе пять лет, сказав, что ему исполнилось двадцать четыре. Она сообщила, что жила в Альбасете и пошла на войну за своим женихом. Они вместе учились - На химическом факультете, - и она Пошла за ним, но его расстреляли марокканцы в Овиедо. Он ей рассказал, что приехал из Мексики, что жил там неподалеку от моря, где очень тепло и много фруктов. Она попросила его рассказать о тропических фруктах и очень смеялась над их странными названиями, которых раньше никогда не слышала. По ее мнению, слово "мамэй" больше подходит для яда, а "гуанабана" - для птицы. Он сказал, что любит лошадей и что сначала был зачислен в кавалерию, а сейчас нет лошадей и вообще ничего нет. Она сказала, что никогда не ездила верхом, и Он старался объяснить ей, как это здорово - мчаться на коне рано утром по берегу моря, когда воздух Пахнет йодом и солонит губы, когда северный ветер уже сдает, но дождик еще стегает голую грудь и смешивается с пеной, летящей из-под копыт. Ей понравилось. Она сказала, что, может быть, соль еще не смылась, и поцеловала его. Остальные заснули у костра. Пламя угасало. Он поднялся, чтобы раздуть огонь, ощущая на губах вкус Лолы. Увидев, что все трое уже спят, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, Он вернулся к Лоле. Она распахнула куртку, стеганную овечьей шерстью, и Он соединил руки на спине девушки, на жесткой бумажной блузке, а она прикрыла его спину своей курткой. Сказала ему на ухо, что им надо назначить место для встречи, если они потеряют друг друга. Он сказал, что можно встретиться в известном кафе около Сибелес, "когда мы освободим Мадрид", а она ответила, что лучше увидеться в Мексике, и Он согласился: на портовой площади в Веракрусе, под аркадами в кафе Ла Паррокиа. Они будут пить кофе и есть крабов.
Она улыбнулась, Он - тоже и сказал, что ему хочется растрепать ее кудри и поцеловать, а она, придвинувшись, сняла с него фуражку и взлохматила волосы. Он, просунув руки под бумажную блузку, гладил ее спину, ласкал ничем не стесненные груди и уже больше ни о чем не думал, и она, наверное, тоже, потому что не было слов в ее бессвязном шепоте, в котором изливалась душа, слышалось и спасибо, и люблю тебя, и не забудь, и приди…
Они плетутся в гору, и впервые Мигель захромал, но не из-за трудного подъема. Холод впивается в ноги, зубастый холод, кусающий лица. Долорес держит под руку своего возлюбленного. Когда Он поглядывает на нее искоса, она мрачнеет, а когда повертывается лицом - расцветает в улыбке. Он думает только об одном - и все думают об этом, - чтобы не было бури. Только у него одного есть ружье, а в ружье - только две пули. Мигель сказал, что не надо бояться.
"Я и не боюсь. По ту сторону лежит граница, и сегодняшнюю ночь мы уже проведем во Франции, в кровати, под крышей. Хорошо поужинаем. Я помню о тебе и думаю, что тебе не было бы стыдно за меня, что ты сделал бы то же самое. Ты тоже воевал, и, наверное, тебя порадует известие, что кто-то продолжает борьбу. Я знаю, что порадует. Но сейчас эта борьба кончается. Когда мы перейдем границу, окончит существование последняя часть Интернациональных бригад и начнется что-то другое. Я никогда не забуду эту жизнь, папа, потому что она научила меня всему, что я знаю. А все - очень просто. Я расскажу тебе, когда вернусь. Сейчас трудно подыскать слова".
Он потрогал пальцем письмо, спрятанное в кармане рубахи. Трудно было рот открыть в таком холоде. Дышалось тяжело - сквозь стиснутые зубы вырывались струйки белого пара. Шли они медленно-медленно. Веренице беженцев не было видно конца. Впереди колонны тащились повозки с фуражом и пшеницей, которую крестьяне везли во Францию. Шли женщины, навьючив на себя матрацы и одеяла, а иные - даже картины и стулья, тазы и зеркала. Крестьяне говорили, что они будут сеять и во Франции. Подвигались вперед еле-еле. Шли дети. На руках матерей спали младенцы. Горная дорога была каменистая, неровная, обросшая по бокам колючим кустарником. Они шли, словно вспахивая гору ногами. Кулачок Долорес прижимался к его боку, и Он чувствовал, что должен уберечь ее, спасти. Сейчас Он любил ее больше, чем вчера. И знал, что завтра будет любить больше, чем сегодня. Она его тоже любила. К чему говорить об этом? Им было хорошо вместе. Да, да. Нам было хорошо. Они умели смеяться вместе. Всегда находилось, что рассказать друг другу.
Долорес вдруг оторвалась от него и побежала к Марии, Девушка стояла около скалы, прижимая руку ко лбу. И сказала, что нет, ничего. Просто страшно устала. Им пришлось отойти в сторону, чтобы пропустить багровые лица, ледяные руки, тяжелые повозки. Мария сказала, что немного кружится голова. Лола взяла ее под руку, и обе пошли дальше. И вот тогда-то, тогда они и услышали над собою грохот мотора и застыли на месте. Но самолета не было видно. Все его искали, но молочный туман завесил небо. Мигель первый увидел черные крылья, фашистскую свастику и первый крикнул всем остальным: "Ложись! На землю!"
Все бросились на землю около скал, среди повозок. Все, кроме того ружья, в котором оставались две пули. И не стреляет проклятая дубина, проклятая ржавая метла, не стреляет, как Он ни рвет курок, стоя во весь рост. А грохот уже над их головами, уже проносится над ними и быстрая тень, и пули осыпают дорогу, дробно щелкают по камням…
- Ложись, Лоренсо! Ложись, мексиканец!