Какой холод в висках… Мозг, не умирай… смысл… я хочу найти его… хочу… хочу… земля… страна… я любил тебя… я хотел вернуться… смысл бессмысленности… смотреть откуда-то с высоты на прожитую жизнь и ничего не видеть… а если ничего не вижу… к чему умирать… зачем умирать… умирать в страданиях… почему не жить… мертвой жизнью… зачем переходить… из живого ничто в мертвое ничто… все исчерпывается… иссякает… лай сирены… свора собак… санитарная машина останавливается… устал… сильнее устать не… земля… какой-то свет перед глазами… какой-то голос…
- Будет оперировать доктор Сабинес.
Смысл? Где смысл?
Носилки скользят по рельсам из машины. Где же смысл? Кто живет? Кто?
* * *
Ты не сможешь сильнее устать, нет, не сможешь. Потому что Ты очень много пройдешь пешком, проедешь верхом и на старых поездах, а стране не видно конца. Запомнишь ли Ты страну? Да, запомнишь, хотя она многолика; тысячи стран под одним названием. Это Ты узнаешь. Ты будешь нести в себе красные земли, степи с агавами и смоковницами, мир кактусов, ледяные кратеры в поясе лавы, стены с золотыми куполами и каменными бойницами, города из щебня и извести, города из, туфа, селения из кирпича, деревни из камыша, черные топкие тропы, сухие жаркие дороги, влажные губы моря, непроходимые дремучие чащи, дивные долины пшеницы и маиса, зеленые луга севера, озера в Бахио, высокие стройные леса, огромные копны сена, снежные вершины гор, долины с озокеритом, порты с борделями и малярией, поля белоголового хенекена, никуда не впадающие быстрые реки, россыпи золота и серебра. В тебе - все; индейцы, говорящие на разных наречиях, на языках кора, яки, уичоль, пима, сери, чонталь, тепеуана, уастек, тотонак, науа, майя; индейские танцы, свирель и барабан, виуэла и гитара, украшения из перьев, тонкие ноги Мичоакана, гибкие тела Тласкалы, светлые глаза Синалоа, белые зубы Чиапаса, вышитые сорочки индейских женщин, гребни из Веракруса, косы мистеков, пояса тсотсилей, шали из Санта Марии, красочная деревенская утварь из Пуэблы, стекло из Халиско, яшма из Оахаки, руины Змеи, Черной Головы, Большого Носа, святилища и алтари, краски и барельефы, идолы Тонантсинтлы и Тлако-чагуайи, древние имена Теотиуакана и Папантлы, Тулы и Ушмаля. Ты несешь их в себе и на себе, и они давят на тебя - эти могильные плиты слишком тяжелы для одного человека; они вечны и неподвижны, а Ты несешь их на себе, сгибаешься под тяжестью: они в твоем нутре - твои микробы, твои бациллы, твои вирусы…
Твоя земля.
Природа, которая противится медленному, но безудержному наступлению дорог, плотин, рельсов, столбов. Природа не хочет, чтобы ее делили и насиловали, которая желает жить в тиши и покое. Она подарила людям всего несколько долин и несколько рек, чтобы они там жили - на берегах и равнинах. Она остается суровой хозяйкой крутых и неприступных гор; пустынь, лесов и необжитых побережий. И люди, зачарованные ее надменной мощью, не будут сводить с нее глаз. Но если нерадушная природа повернулась спиной к человеку, то сам человек повернулся спиной к необъятному и забытому океану, разлагаясь на жаркой плодородной земле, погибая вместе с сокрытыми богатствами.
Ты оставишь в наследство землю.
Ты больше никогда не увидишь лица людей, которых знал в Соноре и в Чиуауа. Ты видел их сонливыми и покорными, а потом - яростными: они бросились, не рассуждая, в жестокую борьбу; они кинулись в объятия подобных себе людей, своих братьев, с которыми их потом разлучили, они сказали: "Я здесь с тобой, и с тобой, и с тобою тоже", - и пошли все вместе, а потом стали врагами друг другу. Любовь, чудесная братская любовь, сама изжившая себя. Ты скажешь об этом себе самому, потому что Ты видел ее и, видя, не понял. Лишь умирая, Ты осознаешь ее и признаешься, что даже не понимая, боялся ее днем и ночью с тех пор, как стал у власти. Ты будешь бояться, что снова вспыхнет народный пожар братской любви. А теперь Ты умрешь, и тебе нечего бояться, потому что Ты ничего подобного уже не увидишь. Но Ты скажешь тем, кто этого боится: страшитесь ложного спокойствия, которое Ты им завещаешь; страшитесь видимого согласия, славословия с его волшебной силой, узаконенного стяжательства; страшитесь всей этой несправедливости, которая черт знает к чему приведет.
Они примут твое наследство. Ты дал им респектабельность. Они будут благодарить деревенского парня Артемио Круса за то, что он сделал их уважаемыми людьми. Будут благодарить его за то, что он не захотел жить и умереть в лачуге матери-мулатки; будут благодарить его за то, что он не побоялся бросить вызов жизни. Они сами оправдают тебя, потому что у них уже не будет твоего оправдания: они уже не смогут говорить, как Ты, о битвах и военачальниках и прикрываться ими, чтобы оправдать грабежи именем революции и прославлять себя во имя революции. Ты будешь думать и удивляться: какое они найдут тебе оправдание? Какую пирамиду воздвигнут? Нет, они не станут ломать себе над этим голову и будут наслаждаться, пока смогут, тем, что Ты им оставляешь; будут счастливы, а на людях притворятся опечаленными и благодарными - и то хорошо. А Ты будешь ждать. Под слоем земли толщиной в метр. Будешь ждать, когда снова послышится топот над твоим мертвым лицом, и тогда скажешь: "Вернулись. Не сдались", - и улыбнешься, посмеешься над себе подобными, посмеешься над самим собою - это твоя привилегия. Тебя будет терзать тоска по родине, захочется приукрасить прошлое, но Ты этого не сделаешь.
Ты оставишь в наследство ненужные смерти, мертвые имена; имена тех, кто погиб, чтобы не погибло твое имя; имена людей, лишенных всего, чтобы всем обладало твое имя; имена людей, забытых для того, чтобы никогда не было забыто твое имя.
Ты оставишь в наследство эту страну, оставишь свою газету, шепоток и лесть; совесть, убаюканную лживыми речами сереньких людишек; и оставишь закладные, разложившийся класс, власть без величия, обожествляемую тупость, плебейское тщеславие, шутовское понятие о долге, пустое краснобайство, боязнь перемен, мелкий эгоизм.
Ты оставишь в наследство политиканов-воров, синдикаты на службе предпринимателей, новые латифундии, американские капиталовложения, рабочих в тюрьмах, большую прессу, спекулянтов и батраков, скотоводов и тайных агентов, заграничные вклады, продажных биржевиков, депутатов-подхалимов, министров-стяжателей, элегантное политиканство, национальные юбилеи и памятные дни, грязь и червивые лепешки, неграмотных индейцев, безработных мужчин и женщин, толстобрюхое, вооруженных аквалангами и акциями; голодающих, вооруженных ногтями. Пусть берут свою Мексику, пусть берут твое завещание.
Ты оставишь в наследство людей, обыкновенных, незнакомых; людей без завтрашнего дня, потому что они делают свои дела сегодня, говорят - сегодня, существуют только в настоящем, и сами они - сегодняшний день. Они говорят: "завтра", но им нет дела до завтра. Ты будешь грядущим, того не ведая; ты исчезнешь сегодня, думая о завтрашнем дне. Они будут жить завтра только потому, что живут сегодняшним днем. Твой народ.
Твоя смерть: ты - животное, которое предвидит свою смерть, воспевает свою смерть, говорит о ней, изображает в танце, рисует ее, вспоминает о ней до того, как умрет.
Твоя земля.
Ты не умрешь безвозвратно.
Вот эта деревня у подножия горы, где живет человек триста, а крыши домиков чуть проглядывают сквозь густые заросли мохнатого косогора - от вершины горы до пологого берега, который ведет реку к близкому морю. Изгибаясь зеленым полумесяцем от Тамиауадо Коцакоатлькоса, низина вдается в белую упругость моря, пытаясь отодвинуться от наступающей короны гор и дотянуться - тщетно - до тропического архипелага среди пляшущих волн, До скалистых гор. Длинная рука Мексики - иссушенной, неизменной, печальной, словно запертой на своем плоскогорье в каменный и пыльный монастырь, - веракрусская рука, этот зеленый полумесяц, имеет свою историю, золотыми нитями связанную с Антильскими островами, с океаном и даже со Средиземноморьем, но всему этому противостоит могучая Сьерра-Мадре-Ориенталь. Там, где высятся цепи вулканов и тянутся вверх штандарты молчаливых магеев, погибнет мир, который - волна за волной - накатывал на этот берег, неся с собой на белых гребнях прибоя чувственность Босфора и эгейских бухт, виноград и дельфинов из Сиракуз и Туниса; крики радости из Андалусии и с Гибралтара, церемонные приветствия негра в парике с Гаити и Ямайки; танцоров с барабанами, корсаров и конкистадоров с Кубы. И черная земля хранит следы Прибоя: в узорных железных балконах и дверях кафе отпечатаются волны, пришедшие издалека; в белых колоннах деревенских строений, в сладострастных движениях тела и интонациях голоса воплотятся чужие флюиды.
Но здесь пролегает граница. А дальше поднимется сумрачный пьедестал орлиных взлетов и каменных твердынь. Граница, которую никто не нарушит, - ни люди из Эстремадуры и Севильи, которые выдохлись уже при первом ее штурме, а потом были побеждены, сами того не заметив, во время подъема на это заповедное плоскогорье, позволившее им ступить на себя и разрушить себя только для виду: в конце концов они сами стали жертвами голода, обратившего их в статуи из пыли, загнавшего их в слепое равнодушие залива, который поглотил золото, цивилизацию и самих конкистадоров-насильников. Эту границу не одолеют корсары, грузившие с недовольством на свои бригантины золотые монеты, которые они раздобывали у вершин индейских гор. Эту границу не одолеют монахи, прошедшие через перевал Малинче, чтобы придать новый облик привычным богам, каменные изображения которых можно было уничтожить, но которые продолжали обитать в самом воздухе. Эту границу не одолеют негры, привезенные на тропические плантации и подчинившиеся индеанкам, которые, отдавая себя, закрепляли победу над курчавой расой. Эту границу не одолеют принцы, сходившие на землю с королевских парусников, зачарованные дивным видом плодовых деревьев и клещевины и взбиравшиеся со своей Свитой, разодетой в кружева и пахнущей лавандой, на плоскогорье с выщербленными стенами-скалами. Эту границу не одолеют даже касики в треуголках и мундирах с эполетами, также потерпевшие поражение от молчаливой непостижимости плоскогорья, поражение, которое нанесли им презрительная уклончивость, глухая насмешка и полное равнодушие.
Ты будешь тем ребенком, который придет на эту землю, найдет эту землю, станет ее плотью и кровью, будет ее началом и встретит свою судьбу, сейчас, когда смерть уравнивает начало и судьбу, ибо, несмотря ни на что, начало свободно в выборе судьбы.
* * *
(18 января 1903 года)
Он проснулся, разбуженный причитанием мулата Лунеро: "Ох, пьяница, ох, пьяница…" Петухи - хмурые птицы, бывшие более полувека назад гордостью этой асьенды, красавцами, соперничавшими с бойцовыми петухами властителя всей области, а ныне потерявшие свои коррали и ставшие рабами дикой сельвы, - возвестили наступление внезапного тропического утра.
Кончилась ночь для сеньора Педрито, одиноко пировавшего в старом, заброшенном доме на террасе из разноцветных каменных плит. Крики пьяного долетали до пальмовой кровли, под которой Лунеро, вставший до рассвета, кропил водой земляной пол, черпая пригоршнями из чашки, привезенной откуда-то из других мест, - намалеванные на ней лаком павлины и цветы, наверное, сверкали когда-то всеми цветами радуги. Лунеро разжег жаровню, чтобы подогреть куски рыбы-чараля, оставшиеся от вчерашнего обеда, потом порылся, прищурив глаза, в корзине с бананами и отобрал почерневшие плоды - надо съесть их, прежде чем гниение, идущее вслед за плодородием, расквасит мякоть, источит ее червями. Немного погодя, когда чад, поднимавшийся с разогретого противня, совсем пробудил мальчика от сна, хриплое бормотание оборвалось, послышались затихавшие неверные шаги пьяного и, наконец, далекий стук двери. Это была прелюдия к долгому бессонному утру, и теперь дон Педрито свалился на голую кровать красного дерева под балдахином с москитной сеткой; уткнулся носом в пестрый матрац - в отчаянии, что кончились запасы спиртного.
Раньше, вспоминал Лунеро, приглаживая кудрявые вихры мальчика, подошедшего к огню в короткой рубашке, уже не скрывавшей легкой тени возмужания, раньше-то, когда земли были большие, хижины стояли далеко от дома, и никто не знал, что в хозяйском доме творится. Рассказы толстых кухарок и молодых метисок, которые махали метлами и крахмалили рубашки, не доходили до другого мира, мира почерневших от солнца мужчин с табачных плантаций. Теперь-то все на виду; от асьенды, опустошенной ростовщиками и политическими врагами покойного хозяина, остался только дом с выбитыми стеклами да хижина Лунеро. О прежних слугах ныне напоминала одна тощая Баракоя, все еще ходившая за старухой, которая жила, запершись в дальней голубой комнате. А в хижине обитали Лунеро и мальчик, ныне - единственные работники.
Мулат сел на утоптанный пол и переложил часть жареной рыбы в глиняную миску, а часть оставил на противне. Потом дал мальчику манго, тот очистил ему банан, и оба молча принялись за еду. Когда маленькая кучка пепла совсем погасла, стала видна входная дыра - дверь, окно, порог для рыскающих собак, граница для красных муравьев, не решавшихся переползти черту извести, - дыра, прикрытая тяжелой зеленью вьюнков, которые Лунеро посадил несколько лет назад, чтобы приодеть серые глинобитные стены и окружить хижину ночным благоуханием цветов. Они не разговаривали друг с другом. Но и мулат, и мальчик испытывали одинаковое чувство благодарной радости оттого, что они вместе, радости, которую они выражали разве что редкой улыбкой, ибо жили они тут не для того, чтобы разговаривать или улыбаться, а Для того, чтобы вместе есть и спать, и вместе выходить из дому каждое утро - всегда тихое, тяжелое от жаркой влаги, - и вместе работать, чтобы жить тут день за днем, и каждую субботу ездить за едой для старухи и за бутылями для сеньора Педрито, и передавать покупки индеанке Баракос. Хороши эти толстые голубые бутыли, защищенные от жары плетенками из осоки с кожаными ручками, - пузатики с узкой короткой шеей. Сеньор Педрито выбрасывал их у порога, а Лунеро каждый месяц ходил в деревню к подножию горы и приносил на длинном коромысле, на том, что таскал в асьенде ведра с водой, плетеные бутыли с дамахуаной, сгибаясь от тяжести, потому что старый мул давно уже сдох. Эта деревня у подножия горы была единственной по соседству. Жило в ней человек триста, но крыши домиков лишь кое-где проглядывали сквозь густые заросли мохнатого косогора - от вершины горы до пологого берега, река впадала в близкое море.
Мальчик вышел из хижины и побежал по откосу между папоротниками, окружавшими серые и хрупкие мангровые деревья. Сырая тропинка под навесом из красных соцветий и желтых плодов, за которыми скрывалось небо, вывела его к берегу, где Лунеро у самой реки - здесь уже широкой, но еще бурной - расчищал ударами мачете место для дневной работы. Длиннорукий мулат потуже подпоясал миткалевые брюки, книзу широкие - словно по старой матросской моде. Мальчик натянул короткие синие штанишки, сохшие тут всю ночь на ветру, брошенные на ржавый железный круг, к которому теперь подошел Лунеро. Куски мангровой коры, распрямленные и отшлифованные, были погружены в воду. Лунеро огляделся, стоя по колено в вязкой тине. Тут, совсем близко от моря, река дышала полной грудью и мимоходом ласкала папоротники и низкие банановые листья. Буйно растущая Зелень казалась выше неба, потому что небо было ровным, низким, блестящим. Оба знали, что делать. Лунеро взял наждак и стал зачищать кору - от напряжения заплясали мускулы предплечий. Мальчик схватил хромой, полусгнивший табурет и укрепил его на деревянный барабан в центре железного круга. Из десяти узких сквозных отверстий в круге свисали веревочные фитили. Мальчик раскрутил круг и развел огонь под кастрюлей; когда густой душистый воск растопился и забулькал, он стал заливать воском отверстия вращавшегося круга.
- Скоро праздник, Сретенье, - сказал Лунеро, держа в зубах три гвоздя.
- Когда? - вспыхнули на солнце зеленые глаза мальчика.
- Второго числа, Крус, малыш, второго. Тогда хорошо пойдут свечи; не только соседям продадим - всей округе. Знают, что нету лучше наших свечей.
- Я помню. Как прошлый год.
Иногда раскаленный воск срывался брызгами, ляжки мальчика были испещрены маленькими круглыми шрамами.
- В этот день сурок ищет свою тень.
- Откуда ты знаешь?
- Так говорят. Не здесь - далеко.
Лунеро остановился и потянулся за молотком. Наморщил свой темный лоб.
- Крус, малыш, а ты сумеешь теперь сам сделать каноэ?
Лицо мальчика осветилось широкой белозубой улыбкой. Зеленоватые отблески реки и мокрых папоротников делали его кожу еще светлее, черты лица - резче. Прилизанные рекой волосы упрямо вились над широким лбом и на темном затылке - на солнце они отсвечивали медью, но у корней были черными. Словно недозрелый плод, желтели худые руки и крепкая грудь, только что одолевшие реку против течения, освеженные прохладой тинистого дна и топких берегов, зубы сверкали в улыбке:
- Еще бы не суметь. Я же видел, как ты делаешь.
Мулат снова опустил глаза, как всегда спокойные, но настороженные.
- Если Лунеро уйдет, ты сумеешь сам делать все, что надо?
Мальчик остановил железное колесо.
- Если Лунеро уйдет?
- Если ему надо будет уйти.
"Ох, не нужно было ничего говорить", - подумал мулат. Не сказал бы ничего, ушел бы, как уходят его соплеменники - ничего не говоря, - потому что Лунеро знает, что такое рок, и подчиняется ему и чувствует, что существует пропасть, полная голосов рассудка и опыта, пропасть, отделяющая это его знание, его подчинение року от понимания рока другими людьми, которые отрицают веление рока, - уж ему-то, Лунеро, известно, что такое тоска по родине и долгие странствия. Мулат понимал, что ничего не надо было говорить, но он видел, с каким любопытством, склонив голову набок, смотрел мальчик - его верный товарищ - на человека в узком и пропотевшем сюртуке, приходившего вчера к ним в хижину.
- Ты умеешь продавать свечи в деревне и делать их много-много на Сретенье, носить пустые бутыли и оставлять у дверей ликер сеньору Педрито… Умеешь делать каноэ и сплавлять их вниз по реке раз в три месяца… Еще ты умеешь отдавать деньги Баракое и оставлять себе монету; умеешь ловить рыбу вот тут…