Артемио Крус. Вот как, значит, называется новый мир, порожденный гражданской войной; вот как зовутся те, что пришли на смену старому. "Несчастная страна, думал старик, возвращаясь медленными, как всегда, шагами в библиотеку, к этому визитеру, нежеланному, но интересному. Несчастная страна, которая с каждым новым поколением должна низвергать прежних властителей и заменять их новыми хозяевами, такими же хищными и властолюбивыми, как прежние".
Старый помещик считал себя последним представителем типично креольской цивилизации - цивилизации образованных деспотов. Ему нравилось выступать в роли порой сурового, но неизменно заботливого отца и неукоснимого блюстителя традиционного хорошего вкуса, вежливости и культуры. Поэтому старик провел гостя в библиотеку. Тут особенно ощущался достойный уважения - даже преклонения - дух того времени, порождением и олицетворением которого был дон Гамалиэль. Но на гостя это не произвело никакого впечатления.
От наблюдательности старика, запрокинувшего голову на кожаную спинку кресла и прищурившего глаза, чтобы лучше видеть своего противника, не ускользнуло, что перед ним - человек новых жизненных принципов, выкованных в горниле войны; человек, привыкший играть ва-банк, ибо терять ему нечего. Он даже не упомянул об истинной цели своего визита. Дон Гамалиэль молчаливо одобрил такой ход; может быть, гость тоже обладает необходимой деликатностью, хотя стремление добиться своей цели у пришельца гораздо сильнее: тут и честолюбие - старик улыбнулся этому слову, уже потерявшему для него значение, тут и нетерпеливое стремление овладеть правами, завоеванными ценой жертв, сражений, ран (на его лбу - шрам от сабельного удара). Красноречивый взгляд собеседника и плотно сжатые губы говорили о том, что не ошибался старец, вертевший в пальцах лупу.
Визитер и бровью не повел, когда дон Гамалиэль подошел к бюро и взял лист бумаги - список должников. Тем лучше. Значит, они скорее смогут найти общий язык, избежать разговора о неприятных вещах. Даст бог, все уладится тихо и красиво. Молодой военный, видимо, сообразил, куда надо клонить, повторял про себя дон Гамалиэль, и от мысли, что перед ним - его наследник, уже не столь трудными казались переговоры, к которым толкала жизнь.
- Вы видели, как Он смотрел на меня? - взорвалась девушка, когда гость ушел, пожелав доброй ночи. - Вы поняли, чего Он хочет и какие у него… грязные глаза?
- Да, да, - отец нежно гладил руку дочери. - Ничего удивительного. Ты очень красива, но, видишь ли, ты очень редко выходишь из дому. Ничего удивительного.
- И никогда не выйду!
Дон Гамалиэль медленно зажег сигару, табак давно окрасил его густые усы и бороду под нижней губой в желтоватый цвет.
- Я думал, ты поймешь.
Дон Гамалиэль мягко качнулся в плетеной качалке, и посмотрел на небо. Одна из последних ночей летней поры. Небосвод так чист, что, если прищурить глаза, можно разглядеть цвет каждой звезды. Девушка прижала ладони к вспыхнувшим щекам.
- А падре что сказал вам? Ведь Он - еретик! Не почитает ни Бога, никого… И вы верите его сказке?
- Успокойся. Счастье не всегда нуждается в благословении божьем.
- Вы верите его сказке? Почему же Гонсало погиб, а этот сеньор нет? Если оба были приговорены к смерти и находились в одной камере, почему не погибли оба? Я знаю, знаю - Он сказал нам неправду, он выдумал сказку, чтобы вас разжалобить, а меня…
Дон Гамалиэль перестал качаться. Все так хорошо складывалось, без лишних волнений! И вот теперь благодаря женской интуиции всплывают аргументы, которые уже обдуманы, взвешены и отброшены, как ненужные.
- В двадцать лет всегда играет воображение. - Дон Гамалиэль приподнялся и потушил сигару. - Но если хочешь знать правду, я скажу тебе. Этот человек может спасти нас. Больше мне нечего прибавить.
Старик вздохнул и, протянув руку, коснулся локтя дочери.
- Подумай о последних годах твоего отца. Или я не заслужил немного…
- Да, папа, я ничего не говорю…
- Подумай и о себе.
Она опустила голову:
- Да, я понимаю. Я знала… Что-нибудь такое должно было случиться, когда Гонсало ушел из дому. Если бы с нами был…
- Но его нет.
- Брат не думал обо мне. Кто знает, о чем ему думалось.
Идя по холодным коридорам старого дома вслед за пятном света - дон Гамалиэль нес над головой лампу, - девушка старалась вызвать в памяти образы, давно преданные забвению или потускневшие. Ей вспомнились напряженные потные лица школьных товарищей Гонсало, долгие дискуссии в задней комнате; вспомнились яркие, горящие, упрямые глаза брата - этого одержимого, который, казалось, витал порой где-то в облаках, но любил комфорт, вкусные блюда, вино, книги, а в очередном припадке ярости бичевал свои гурманские и барские замашки. Вспомнилась замкнутость Луисы, невестки; их шумные ссоры, затихавшие с ее появлением в зале; странный плач жены Гонсало, звучавший как хохот, когда пришло сообщение о его смерти; тайный отъезд Луисы однажды утром, когда все спали. Но Каталина не спала и из-за оконной занавески увидела, как мужчина в котелке и с тростью подхватил цепкой рукой Луису под локоть и помог ей вместе с ребенком подняться в черную коляску, где уже стояли вдовьи сундуки.
Оставалось одно: отомстить за смерть брата - дон Гамалиэль поцеловал ее в лоб и открыл дверь спальни, - отомстить, отдаваясь этому человеку, но отказывая ему в нежности, которую Он мог ждать от нее. Похоронить его заживо, вливать ему в душу горечь, пока Он не отравится. Каталина робко взглянула на себя в зеркало, словно боялась увидеть на лице отпечаток своих дум. Вот так отомстят они с отцом за уход Гонсало, за его глупый идеализм: она, двадцатилетняя девушка, будет отдана - и не надо плакать, жалеть себя, свою юность, - будет отдана человеку, который подставил Гонсало под пулю и о котором она не может думать без чувства сострадания к самой себе и к погибшему брату, без яростных всхлипываний, без судорожных гримас. Если никогда не узнать правды, все равно она будет верить только в то, что считает правдой.
Каталина сняла черные чулки. Поглаживая ладонями ноги, закрыла глаза: нет, не надо, нельзя вспоминать об этой грубой сильной ноге, искавшей под столом ее ногу, - и сердце вдруг замерло от чего-то неизведанного, неодолимого. Но если тело сотворено не Господом Богом - она нагнулась, уткнувшись лбом в переплетенные пальцы рук, - а просто плоть от плоти людской, то дух - совсем другое. И нельзя позволить телу предаваться наслаждениям, выходить из повиновения, жаждать нежности, если душа это запрещает. Она откинула простыню и скользнула в постель, не открывая глаз. Протянула руку и погасила лампу. Зарылась лицом в подушки. Об этом нельзя думать. Нет, нет, нельзя. Надо сказать правду. Надо назвать другое имя, поведать обо всем отцу. Ох, нет. К чему терзать отца? Пусть все будет так. Да. И скорее - в следующем месяце. Пусть этот человек возьмет бумаги, землю, тело Каталины Берналь… Пропади все пропадом… Рамон… Нет! этого имени нельзя называть, уже нельзя.
Она заснула.
- Вы же сами говорили, дон Гамалиэль, - сказал гость, вернувшись на следующее утро. - Нельзя остановить ход событий. Давайте отдадим те участки крестьянам - земля там неважная и доход им принесет небольшой. Давайте раздробим землю, чтобы они смогли сажать только овощи. Вы увидите: хотя им и придется благодарить нас за это, они в конце концов на своих никудышных полях заставят работать жен, а сами снова будут обрабатывать нашу плодородную землю. Учтите другое: вы даже сможете прослыть героем аграрной реформы без всякого для себя ущерба.
Старик внимательно посмотрел на него, спрятав улыбку в волнистых белых усах:
- Вы уже говорили с ней?
- Уже говорил…
Она не могла пересилить себя. Подбородок дрожал, когда Он протянул руку и попытался приподнять лицо с опущенными глазами. Впервые прикоснулся Он к этой коже, нежной, как крем, как абрикос. А вокруг разливался терпкий аромат цветов в патио, трав после дождя, прелой земли. Он любил ее. Знал, прикасаясь к ней, что любил. Надо было заставить ее понять, что его любовь настоящая, вопреки странно сложившимся обстоятельствам. Он мог любить ее так, как любил тогда, первый раз в жизни и знал теперь, как можно выражать любовь. Он снова дотронулся до пылавших щек девушки. Она не выдержала: слезы сверкнули в ресницах, подбородок рванулся из чужих пальцев.
- Не бойся, тебе нечего бояться, - шептал мужчина, ища ее губы. - Я сумею любить тебя…
- Мы должны благодарить вас… За вашу заботу… - ответила она едва слышно.
Он поднял руку и погладил волосы Каталины.
- Ты поняла, да? Будешь жить со мной. Кое-что выбросишь из головы… Я обещаю уважать твои тайны… Но ты должна обещать мне никогда больше…
Она взглянула на него, и глаза ее сузились от ненависти, какой никогда еще не испытывала. В горле пересохло. Что это за чудовище? Что за человек, который все знает, все берет и все ломает?
- Молчи… - Она резко отстранилась от него.
- Я разговаривал с ним. Слабый парень. Он не любил тебя, как надо. Ничего не стоило спровадить его.
Каталина провела пальцами по щекам, словно стирая следы его прикосновений:
- Да, не такой сильный, как ты… Не такое животное, как ты….
Она чуть не закричала, когда Он схватил ее за руку и улыбнулся, сжав кулак:
- Этот самый Рамонсито ушел из Пуэблы. Ты его никогда больше не увидишь… - И отпустил ее.
Она пошла вдоль патио к разноцветным клеткам. Звонкий птичий гомон. Одну за другой поднимала раскрашенные решетчатые дверки. Он, не шевелясь, наблюдал за нею. Малиновка выглянула из клетки и взвилась в небо. Сенсонтль заупрямился - привык к своей воде и корму. Каталина посадила его на мизинец, поцеловала в крыло и подбросила в воздух. Когда улетела последняя птица, она закрыла глаза, позволила этому человеку обнять себя за плечи и увести в дом, где в библиотеке сидел, ожидая их, дон Гамалиэль, снова спокойный и безмятежный.
* * *
Я чувствую, как чьи-то руки берут меня под мышки и удобнее устраивают на мягких подушках. Прохладное полотно - бальзам для моего тела, горящего и зябкого. Открываю глаза и вижу перед собой развернутую газету, скрывающую чье-то лицо. Думаю, что "Вида мехикана" выходит и всегда будет выходить, день заднем, и никакая сила человеческая не помешает этому. Тереса - ах, вот кто читает газету - в тревоге ее сложила.
- Что с вами? Вам плохо?
Жестом успокаиваю дочь, и она снова берется за газету. Да, я доволен, - кажется, придумал забавную штуку. В самом деле. Это было бы здорово - оставить для опубликования в газете посмертную передовую, рассказать всю правду о моем честном соблюдении принципа свободы печати… Ох, от волнения снова резь в животе. Невольно тяну к Тересе руку с просьбой о помощи, но моя дочь с головой погрузилась в чтение. Недавно я видел угасание дня за стеклами окон и слышал жалобный визг жалюзи. А сейчас, в полутьме спальни с тяжелым потолком и дубовыми шкафами, не могу рассмотреть людей там, дальше. Спальня очень велика. Но жена, конечно, здесь. Где - нибудь сидит, выпрямившись и забыв намазать губы, мнет в руках носовой платок и, конечно, не слышит, как я шепчу:
- Сегодня утром я ждал его с радостью. Мы переправимся через реку на лошадях.
Меня слышит только этот чужой человек, которого я раньше никогда не видел, - бритые щеки, черные брови. Он просит меня покаяться и обещает место в раю.
- Что хотели бы вы сказать… в этот трудный час?
И я ему сказал. Тереса, не сдержавшись, прервала меня криком:
- Оставьте его, падре, оставьте! Разве вы не видите, что мы бессильны? Если он желает погубить свою душу и умереть, как жил, черствым, жестоким…
Священник отстраняет ее рукой и приближает губы к моему уху, почти целует меня:
- Им незачем нас слышать.
Мне удается усмехнуться:
- Тогда имейте смелость послать их обеих ко всем чертям.
Он встает с колен под негодующие возгласы женщин и берет их за руки, а Падилья приближается, но они не хотят подпустить его ко мне.
- Нет, лиценциат, мы не можем вам позволить.
- Многолетний обычай, сеньора.
- Вы берете на себя ответственность?..
- Дон Артемио… Я принес запись утреннего разговора…
Я приподнимаюсь. Пытаюсь улыбнуться. Все как обычно. Славный парень этот Падилья.
- Переключатель рядом с бюро.
- Спасибо.
Да, конечно, это мой голос, вчерашний голос - вчерашний или утренний? Не пойму. Я беседую с Понсом, со своим заведующим редакцией… Ах, заскрежетала лента, поправь ее, Падилья, она пошла назад, мой голос стрекочет попугаем… Ага, вот и я:
"- Как обстоит дело, Понс?
- Паршиво, но еще легко исправить.
- Так вот: обрушь на них весь номер, без церемоний. Поддай им жару, крой почем зря.
- Твоя воля, Артемио.
- Ничего, если для публики это не новость.
- Год за годом мозги вправляем…
- Я хочу просмотреть все передовые и первую полосу… Зайди вечером ко мне домой.
- В общем-то все в том же духе, Артемио. Разоблачение красного заговора. Иностранное проникновение, подрывающее устои Мексиканской революции…
- Славной Мексиканской революции!
- …лидеры - прислужники иностранных агентов. Тамброни выдал крепкий материалец, а Бланко разразился на добрую колонку, сравнил их вожака с антихристом. Карикатуры - умрешь!.. А ты как себя чувствуешь?
- Не очень хорошо. Схватывает. Ничего, пройдет. Быть бы нам помоложе, а?
- Да, не говори…
- Скажи мистеру Коркери, пусть войдет".
Я кашляю с магнитной ленты. Слышу скрип двери - открылась и захлопнулась. В животе моем ничто не шелохнется, не бурлит, пусто, тихо… Вижу их. Вошли. Открылась и захлопнулась дверь красного дерева, шаги глохнут в топком ковре. Закрыли окна.
- Откройте окна…
- Нет, нет. Простудишься, и будет хуже…
- Откройте…
"- Are you worried, Mr. Cruz?"
- Изрядно. Садитесь, я вам все объясню. Хотите выпить? Придвиньте к себе столик. Мне что-то нездоровится".
Я слышу шорох колесиков, звон бутылок.
"- You look O.K.".
Слышу, как падает лед в бокал, как шипит содовая, вырываясь из сифона.
"- Видите ли, я хочу объяснить вам, что поставлено на карту; сами-то вы не додумались. Сообщите в центральное управление, что, если это так называемое движение за профсоюзную чистку одержит верх, нам придется прикрыть лавочку…
- Лавочку?
- Ну, говоря по-мексикански, штаны снять да на всё на…"
- Выключите! - крикнула Тереса, подскочив к магнитофону. - Что за ужасные выражения?..
Я успел предостерегающе шевельнуть рукой, сдвинуть брови. И пропустил несколько слов из записи.
"- …о том, что намерены предпринять лидеры профсоюза железнодорожников?"
Кто-то нервно высморкался. Где это?
‹‹- …объясните компаниям: им не следует наивно думать, что речь идет о демократическом движении, когда выкидывают - вы понимаете? - выкидывают "разложившихся" вожаков. Вовсе нет.
- I m all ears, Mr. Cruz".
А, это, должно быть, читает гринго. Ха-ха.
- Нет, нет. Ты - простудишься, и будет хуже.
- Откройте!
Я, да и не один только я, другие тоже пытаются уловить в ветерке запахи земли, полуденный аромат, приносимый воздухом из других мест. Вдыхаю, вдыхаю то, что далеко от меня, далеко от холодной испарины, далеко от горячих миазмов. Я заставил их открыть окно, я могу дышать тем, чем хочу, развлекаться, отделяя один доносящийся запах от другого: вот осенние леса, вот сухие листья, а вот спелые сливы; да, да, вот гнилые тропики, острая пыль соляных копей; ананасы, рассеченные ударом мачете; табак, подсыхающий в тени; дым локомотива, волны моря, сосны, покрытые снегом; металл и гуано - сколько запахов в вечном движении…
Нет, нет, они не дают мне дышать. Вот снова садятся, встают, ходят и опять садятся вместе, как одна большая тень, будто не могут мыслить и действовать в отдельности. Опять сели, спиной к окну, чтобы преградить доступ воздуха, задушить меня, заставить закрыть глаза и вспоминать о том, чего я не могу видеть, трогать, нюхать. Проклятая пара - когда они перестанут подсовывать мне священника, торопить со смертью, с исповедью? Вон ползет на коленях, чистоплюй. Сейчас покажу ему спину. Но боль под ребром мешает. О-ох. Пройдет. Отпустит. Хочу спать. Опять острая боль. Вот… О-хо-хо. И женщины. Нет, не эти. Женщины. Любящие. Что? Да. Нет. Не знаю. Забыл лицо. Я забыл ее лицо. Нет. Нельзя забывать. Где оно? Ох, оно было так прекрасно, ее лицо, - разве можно его забыть. Оно было моим, как можно его забыть. Я любил тебя, как же забыть. Ты была моей, как же тебя забыть. Какой ты была, бога ради, какой же ты была? Я могу думать о тебе, успокоиться тобой. Какая же ты? Как призвать тебя? Что? Почему? Опять укол? А? Почему? Нет, нет, о другом, скорей думать о другом; больно, о-ох, больно… О другом… Это успокоит… Это…
* * *
Ты закроешь глаза, но будешь сознавать, что веки твои - не темные крышки, что сквозь них пробивается свет к зрачку, солнечный свет, который войдет в открытое окно и доберется до твоих закрытых глаз. Опущенные веки не дадут тебе видеть очертания, блеск, цвет предметов, но не лишат тебя зрения, света медной монеты, которая каждый вечер плавится на горизонте. И все же, закрыв глаза, Ты сможешь на время сделать себя слепым. Но Ты не сможешь наглухо заткнуть, даже на время, свои уши и сделать себя глухим, не сможешь не ощущать чего-то - хотя бы воздух - своими пальцами, не сможешь совсем уйти от реальности, остановить слюну, наполняющую рот; избавиться от ее противного вкуса; задержать тяжелое дыхание, дающее жизнь твоим легким и твоей крови; призвать мнимую смерть. Ты не перестанешь видеть, слышать, ощущать прикосновение, вкус, запах, будешь вскрикивать, когда в твое тело вопьется игла шприца, вводящего наркотики; закричишь прежде, чем почувствуешь боль. Информация о боли поступит в твой мозг раньше, чем кожа почувствует боль; поступит, чтобы предупредить тебя о боли, чтобы Ты был готов, чтобы ждал боль. И Ты почувствуешь себя раздвоенным - человеком, который воспринимает, и человеком, который делает; человеком принимающим и человеком действующим.