Он так никогда и не понял, почему, едва копыта лошади застучали по равнине, голова его опустилась на грудь - и утратилось всякое ощущение действительности, забылось все, что ему наказали. Он не видел своих солдат. Его охватила странная уверенность, что цель рейда уже достигнута; душу захлестнула нежность, глубокая грусть о чем-то потерянном, желание вернуться и забыть весь свет в объятиях Рехины. Пылающий диск солнца словно растворил скакавших рядом всадников и гул далекой канонады: вместо этого живого мира существовал другой, воображаемый, где только Он и его любовь имели право на жизнь и заслуживали спасения.
"Ты помнишь тот утес, вдававшийся в море, как каменный корабль?"
Он снова стал созерцать ее, томясь желанием поцеловать и боясь разбудить, гордый сознанием того, что, созерцая, делает ее своею. Только один мужчина так видит и так знает Рехину, думалось ему, и этот мужчина обладает ею и никогда от нее не откажется. Думая о ней, Он думал и о себе. Руки опустили поводья; весь Он, вся его любовь тонет в этой женщине, которая любит за двоих. Надо вернуться… Сказать, как она ему дорога… Как велико его чувство… Чтобы Рехина знала…
Конь заржал и взвился на дыбы. Всадник рухнул на сухую глинистую землю и колючие кусты. Гранаты федералов посыпались на конницу. Он, поднявшись, смог разглядеть в дыму только своего коня, его пламеневшую кровью грудь - кирасу, отвратившую смерть. Неподалеку от трупа бесновалось около полсотни других коней. Вокруг потемнело: небо опустилось на ступеньку ниже и стало пороховым чадом, высотою с рост человека. Он бросился к низкорослому деревцу, хотя клубы дыма прятали надежнее, чем эти ощипанные ветки. В тридцати метрах начинался лес, невысокий, но густой. Рядом - страшные, непонятные крики. Он рванулся, схватил за поводья чью-то лошадь, закинул ногу на круп и, свесившись на один бок, прячась за седлом, дал ей шпоры. Лошадь поскакала, а Он - вниз головой, ничего не видя из-за собственных разметавшихся волос, - судорожно цеплялся за узду и седло. Когда наконец совсем погас свет дня, Он отважился открыть глаза, в полумраке свалился с лошади и ударился о ствол дерева.
Здесь тоже слышались крики. Вокруг гремело, лязгало сраженье, но между ним и доносившимися звуками пролегло спасительное расстояние. Тихо шевелились ветви, чуть слышно скользили ящерицы. Он сидел совсем один, прислонившись к дереву, и снова проникался радостью и ясностью жизни, которая медленно согревала кровь. Блаженное ощущение покоя гнало прочь мысли. Что? Солдаты? Сердце бьется спокойно, без единого толчка. Наверное, ищут? В руках и ногах истома, тяжесть, усталость. Что там делается без его команды? Глаза машинально следят за птицами, шныряющими вверху, в зеленых кронах. Наверное, наплевали на дисциплину и тоже бежали в этот благодатный лесок? Да, пешком теперь трудно взобраться на гору, к своим. Надо переждать здесь. А если возьмут в плен? Размышления его внезапно прервались: чей-то стон пробился сквозь ветви у самого лица лейтенанта, и какой-то человек рухнул ему прямо на руки. Он хотел было оттолкнуть падавшего, но невольно подхватил бессильное изувеченное тело в окровавленных лохмотьях. Раненый положил голову на плечо товарища:
- Дают… нам… жару…
Он почувствовал на своей спине что-то теплое: из размозженного плеча солдата струилась кровь. Посмотрел на лицо, искаженное болью: широкие скулы, приоткрытый рот, сомкнутые веки, короткие всклокоченные усы и бородка, как у него самого. Если бы еще глаза зеленые -: просто брат родной…
- Что там? Бьют наших? Как конница? Отступила?
- Нет… Нет… Ушли… Вперед.
Раненый с трудом махнул здоровой рукой - другая была раздроблена шрапнелью. Страдальческая гримаса сделалась еще страшней: она ему, казалось, облегчала муки, продлевала жизнь.
- Как? Наши наступают?
- Воды, друг… Плохо мне…
Раненый потерял сознание, обняв лейтенанта с удивительной силой, будто с молчаливой мольбой. Он замер под гнетом свинцовой тяжести. До слуха снова донеслась орудийная пальба. Робкий ветерок шевелил ветви деревьев. Вот покой и тишину снова нарушила шрапнель. Он откинул здоровую руку раненого и высвободился из-под навалившегося тела. Взял солдата за голову и уложил на землю, взрытую узловатыми корнями. Откупорил фляжку и сделал один большой глоток, потом поднес ее к губам раненого; струйка воды смочила посеревший подбородок. Но сердце билось. На коленях, склонившись над грудью раненого, Он спрашивал себя - долго ли еще оно будет биться? Расстегнул тяжелую серебряную пряжку на поясе лежавшего и отвернулся. Что там происходит? Кто побеждает? Встал во весь рост и пошел в глубь леса, с каждым шагом удаляясь от раненого.
Он шел, ощупывая себя; раздвигал низкие ветки и снова ощупывал себя. Нет, кажется, цел. Все в порядке. Остановился у родника и наполнил фляжку. Родник обращался в ручеек, приговоренный к смерти: при выходе из лесу его приканчивало солнце. Он скинул куртку и, набрав в пригоршню воды, плеснул под мышки, на грудь, на горячие, сухие и шершавые плечи, на твердые мускулы рук, зеленоватых, гладкокожих, со свежими царапинами. Клокотание родничка мешало рассмотреть себя в воде. Это не его тело - им завладела Рехина, она брала его каждой своей лаской. Да, это тело принадлежит не ему, а ей. Надо спастись. Для нее. Нет больше для них одиночества и разлуки, пала разделявшая их стена: они, двое, стали одним целым, навсегда. Минет революция, уйдут народы и люди, но это не пройдет. Теперь это их жизнь, их обоих. Он смочил лицо. Снова вышел на поле.
Конный отряд всадников мчался по равнине к лесу, к горе. Кони неслись на него, а Он, потеряв ориентацию, брел вниз к пылавшим в огне деревням. Услышав свист плёток по крупам лошадей и сухой треск ружейных выстрелов, остановился - один посреди поля. Бегут? Повернулся назад, сжав голову руками. Ничего не понятно. Если выходишь из дому, из казармы, надо иметь ясную цель и не терять эту золотую нить - только так можно разобраться в том, что происходит. Достаточно отвлечься на минуту, и шахматы войны превращаются в бессмысленную, непонятную игру, в набор отдельных, хаотичных, лишенных смысла ходов.
Вот облако пыли… Яростные морды летящих коней… Всадник, орущий и машущий саблей… Вон поезд стоит, там, дальше… Вихрь пыли, ближе и ближе… Вот солнце - совсем уж близко, сверкает над обезумевшей головой… Сабля скользит по лбу… И кони проносятся мимо, сбив его с ног…
Он поднялся и дотронулся до раны на лбу. Надо снова вернуться в лес, только там безопасно. Земля кружится. Солнце слепит глаза, в мареве сливаются горизонт, сухая равнина и цепь гор. Добравшись до леска, он зацепился за дерево, сел. Расстегнул куртку, оторвал от рубахи рукав, поплевал на него и смочил окровавленный лоб. Стал обматывать лоскутом голову, гудящую от боли, когда вдруг рядом, под тяжестью чьих-то сапог хрустнули сухие ветки. Затуманенный взор медленно пополз вверх, по стоявшим перед ним ногам: солдат из революционной армии, а на спине у него какое-то тело, окровавленный истерзанный мешок с висящей изувеченной рукой - кровь уже не течет.
- Я нашел его у опушки. Кончается. Руку ему изувечило, мой… мой лейтенант.
Солдат, высокий и чернявый, сощурил глаза, чтобы разглядеть знаки различия.
- Наверное, помер. Тяжелый, как мертвец.
Свалил с себя тело и прислонил к стволу дерева - точно так же, как это сделал Он полчаса или минут пятнадцать назад. Пригнулся ко рту раненого. Он узнал этот раскрытый рот, широкие скулы, ввалившиеся глаза.
- Да, помер. Если бы я раньше поспел, может, и спас бы.
Солдат закрыл глаза покойнику большой квадратной пятерней.
Застегнул серебряную пряжку и, опустив голову, пробормотал сквозь белые зубы:
- Эх, мой лейтенант. Если не было бы на свете таких храбрецов, что сталось бы со всеми нами.
Вскочив, Он повернулся спиной к живому и к мертвому и снова ринулся в поле. Там лучше. Хотя ничего не видно и не слышно. Хотя весь мир кажется рассыпанными вокруг тенями. Хотя все звуки войны и мира - пение сенсонтлей, ветер, далекое мычание волов - сливаются в один глухой барабанный бой, забивающий остальные шумы и наводящий тоску. Вот под ноги попался труп. И он, не сознавая зачем, грохнулся перед ним на колени, а минутой позже сквозь монотонную дробь оглушающего барабана пробился голос:
- Лейтенант… Лейтенант Крус!
На плечо лейтенанта легла рука. Он поднял глаза.
- Вы сильно ранены, лейтенант. Идемте с нами. Федералы бежали. Хименес не отдал деревни. Пора возвращаться в казарму, в Рио Ондо. Кавалеристы дрались, как черти, их словно прибавилось в числе, ей-богу. Пойдемте. Вы, кажется, плохо видите?
Он оперся о плечо офицера, пробормотав:
- В казарму. Да, пошли.
Нить потеряна. Нить, позволявшая, не блуждая, идти по лабиринту войны. Не блуждая. Не дезертируя. Руки едва держали поводья. Но лошадь, привязанная к седлу майора Гавилана, сама медленно шла через горы, которые отделяли поле боя от долины, где ждала она. Нить исчезла. А внизу, впереди, лежала деревня Рио Ондо, такая же, какой он оставил ее этим утром: розовые, красноватые, белые глинобитные домики с дырявыми крышами и частоколом кактусов. Ему казалось, что рядом с зелеными губами оврага уже можно различить дом, окно, где его ждет Рехина.
Гавилан ехал впереди. Солнце заходило, и гора накрывала тенью усталые фигуры двух военных. Лошадь майора замедлила шаг, и лошадь лейтенанта поравнялась с нею, Гавилан предложил ему сигарету. Табак разгорелся, и лошади снова затрусили по дороге. Но при вспышке огонька он заметил на лице майора выражение явного сострадания и опустил голову. Что же, заслужил. Они знают правду о его бегстве с поля боя и сорвут офицерские нашивки. Но они не знают всей правды, не знают, что он хотел спастись, чтобы вернуться к любви Рехины, и они не поймут, если Он станет объяснять. Они не знают также, что Он бросил раненого солдата, хотя и мог спасти ему жизнь. Любовь Рехины смоет его вину перед брошенным солдатом. Так должно быть. Он опустил голову и впервые в жизни почувствовал стыд. Стыд. Но нет, в ясных, честных глазах майора Гавилана нет укора. Майор погладил свободной рукой свою рыжую бородку, пронизанную солнцем и пылью:
- Мы обязаны вам жизнью, лейтенант. Вы и ваши люди задержали их наступление. Генерал встретит вас, как героя… Артемио… Я буду звать вас просто Артемио, а?
И устало улыбнулся. Положив руку на плечо лейтенанта и вопросительно глядя на него, майор прибавил с коротким смешком:
- Столько времени воюем вместе и, смотрите, до сих пор не перешли на "ты".
Опускалось черное призрачное стекло ночи, и только над горами, отступившими вдаль, сгрудившимися во тьме, вспыхивал отблеск заката. Неподалеку от казарм догорали костры - издали их не заметить.
- Сволочи! - вдруг хрипло выругался майор. - Нагрянули вдруг в деревню, будь они прокляты. К казарме - то, понятно, не смогли пробиться. Зато отыгрались на деревенских: творили что хотели. Они и раньше обещали мстить деревням, которые нам помогают. Взяли десять заложников и сообщили, что повесят их, если мы не сдадим позиции. Генерал ответил им огнем мортир.
Улицы были заполнены солдатами и крестьянами. Уныло бродили бездомные собаки, а дети, бездомные, как собаки, плакали у дверных порогов. Там и сям еще тлели пожарища, посреди улицы сидели женщины на матрацах и спасенных пожитках.
- Лейтенант Артемио Крус, - тихо говорил Гавилан, нагибаясь к солдатам.
- Лейтенант Крус, - бежал шепоток от солдат к женщинам.
Толпа раздавалась и пропускала двух лошадей: караковую, нервно фыркавшую среди напиравших людей, и понуро шедшую за ней вороную. Люди из конного отряда, которым командовал лейтенант, тянули к нему руки, похлопывали по ноге в знак приветствия, кивали на лоб, обвязанный окровавленной тряпкой, негромко поздравляли с победой.
Они проезжали деревню - впереди чернел овраг. Вечерний ветерок покачивал деревья. Он поднял глаза: вот и белый домик. Посмотрел на окна - закрыты. Красные язычки свечей мерцали в дверях некоторых домишек. У порогов темнели группки людей, сидевших на корточках, съежившихся.
- Не смейте вынимать их из петли! - кричал лейтенант Апарисио, поднимая свою лошадь на дыбы и снова ударом хлыста по молитвенно сложенным передним ногам заставляя ее опускаться.
- Запомните их всех! И знайте, с кем мы сражаемся! Враг заставляет крестьян убивать своих братьев. Смотрите на них. Враг вырезал племя яки, потому что оно не хотело отдать свои земли. Он расстрелял крестьян в Рио Бланке и Кананеа, потому что они не хотели подохнуть с голоду. Он перебьет всех, если мы сами не перебьем ему хребет. Смотрите!
Палец юного лейтенанта Апарисио уперся в скопище деревьев у оврага: наспех сделанные петли из ершистой хенекеновой веревки еще выдавливали кровь из глоток, но глаза уже вылезли из орбит, языки посинели, а обмякшие тела тихо качались на ветерке, дувшем с гор, - они были мертвы. На уровне людских глаз - растерянных или гневных, горестных или непонимающих, полных спокойной печали - болтались грязные уарачи, босые ступни ребенка, черные туфельки женщины. Он слез с лошади. Подошел ближе. Обхватил накрахмаленную юбку Рехины и застонал, хрипло и надрывно: зарыдал впервые, как стал мужчиной.
Апарисио и Гавилан отвели его в ее комнату. Заставили лечь, промыли рану, заменили грязную тряпку повязкой. Когда они ушли, Он обнял подушку и уткнулся в нее лицом. Заснуть - вот и все. Да, сон сможет и его вырвать из жизни, соединить с Рехиной. Нет, это невозможно; теперь, на этой кровати под желтой москитной сеткой с еще большей силой, чем раньше, будет властвовать запах влажных волос, гладкого тела, податливых чресел. Она сейчас такая близкая, какой не бывала в действительности, такая живая, как никогда, - вся она, она сама, принадлежит только ему. Воспоминания терзали пылавшую голову. Во время коротких месяцев их любви Он, казалось, никогда не смотрел в ее прекрасные глаза с таким волнением, никогда не сравнивал, как сейчас, с их сверкающими близнецами: с черными алмазами, с глубинами озаренного солнцем моря, с дном каменного древнего ущелья, с темными вишнями на дереве из жаркой плоти. Он никогда не говорил ей так. Все было некогда. Не хватало времени, чтобы так говорить про любовь. Никогда не оставалось времени для последнего слова. А может, если закрыть глаза, она вернется и оживет под жгучей лаской трепетных пальцев. Может быть, надо только представить ее себе, чтобы всегда иметь рядом. Кто знает, может быть, воспоминание действительно в силах продлевать жизнь, тесно сплетать ноги, раскрывать по утрам окно, расчесывать волосы, воскрешать запахи, звуки, прикосновения. Он встал. На ощупь нашел в темной комнате бутылку мескаля. Но почему-то водка не помогла забыться, как бывало, - напротив, воспоминания стали еще живее и острее.
Спирт жег ему нутро, а Он возвращался к утесу на морском берегу. Возвращался. Но куда? На тот вымышленный берег, который никогда не существовал? К вымыслу этой чудесной девочки? К сказке про встречу у моря, придуманной ею, чтобы Он не чувствовал себя виноватым, бесчестным и был уверен в ее любви? С отчаяния разбил об пол стакан с мескалем. Вот для чего нужна водка - чтобы топить ложь. Но та ложь была прекрасна.
("- Где мы познакомились?
- А ты не помнишь?
- Скажи сама.
- Помнишь берег лагуны? Я всегда ходила туда по вечерам.
- Помню. Ты все глядела в воду на мое лицо рядом с твоим.
- А помнишь? Я не хотела смотреть на себя, если рядом не отражалось твое лицо.
- Да, помню".)
Он должен был верить в прекрасную ложь, всегда, до самого конца. Нет, Он не ворвался в эту синалоаскую деревушку, как врывался во все другие, где хватал первую встречную женщину, неосторожно оказавшуюся на улице, Нет, эта восемнадцатилетняя девушка не была силой втащена на лошадь и изнасилована в тиши общей офицерской спальни, далеко от моря, возле сухих колючих гор. И Он вовсе не был молча прощен добрым сердцем Рехины, когда сопротивление уступило место наслаждению и руки, еще не обнимавшие мужчину, впервые радостно обняли его, а влажные раскрытые губы стали повторять, как вчера, что ей хорошо, что с ним хорошо, что раньше она боялась этого счастья. Рехина - мечтательная и горячая. Как сумела она без ложного жеманства оценить радость любви и позволить себе любить его; как сумела она придумать сказку о море и об отражении в спящей воде, чтобы Он забыл, любя ее, обо всем, что могло устыдить его. Женщина-жизнь, Рехина. Сладостная самка и чистая, удивительная волшебница. Она не ждала извинений и оправданий. Никогда не докучала ему, не изводила нудными жалобами. Она всегда была с ним - в одной деревне или в другой. Вот-вот рассеется сейчас жуткое видение: неподвижное тело, висящее на веревке, и она… Она, наверное, уже в другой деревне. Пошла дальше. Конечно. Как всегда. Вышла тихонько и отправилась на юг. Проскользнула мимо федералов и нашла комнату в другой деревне. Да, потому что она не могла жить без него, а Он без нее. Оставалось только выйти, сесть на коня, взвести курок, броситься в атаку и опять найти ее на следующем привале.
Он нащупал в темноте куртку. Надел на себя патронташи, крест-накрест. Снаружи спокойно переминалась с ноги на ногу его вороная, привязанная к столбику. Люди все еще толпились около повешенных, но Он не смотрел туда. Вскочил на лошадь и поскакал к казарме.
- Куда подались эти с-с-сукины сыны? - крикнул Он одному из солдат, охранявших казарму.
- Туда, за овраг, мой лейтенант. Говорят, окопались у моста и ждут подкрепления. Видать, снова хотят занять эту деревню. Заезжайте к нам, подкрепитесь малость.
Он спешился. Вразвалку пошел в патио, где над очагами покачивались на жердях глиняные котелки и слышались звучные шлепки по жидкому тесту. Сунул ложку в кипящее варево из потрохов, отщипнул луку, добавил Щепотку сухого перца, орегана, пожевал жестких маисовых лепешек-тортилий, погрыз свиную ножку. Ничего, жив.
Выдернул из заржавленной железной ограды факел, освещавший вход в казарму. Вонзил шпоры в брюхо своей вороной. Люди, шедшие по улице, едва успели отпрянуть в сторону: лошадь от боли взвилась было на дыбы, но Он натянул поводья, снова дал шпоры и почувствовал, что она его поняла. Это уже не лошадь раненого, растерянного человека, того, что возвращался вечером по горной дороге. Это - другая лошадь, которая понимает. Она тряхнула гривой, словно сказав всаднику - под тобой боевой конь, такой же яростный и быстрый, как ты сам. И всадник, подняв факел над головой, помчался вдоль деревни по озаренной дороге, туда, к мосту через овраг.