И был он какой-то пришибленный, злой и жалкий. Обида большая, неизбывная, быть может - самая большая из тысяч перенесенных и привычных, на которую не было сил ответить, пришибла его.
- Так ты вот как… вот как… - повторял он, разглядывая окровавленную тряпицу.
И когда увидал дворника и испуганную Матрену сзади, съежившегося в углу, у лохани, Мишутку, большими глазами выглядывавшего на него, он еще острее почувствовал свой позор и издевающуюся несправедливость.
- За-ре-жу!! - взвизгнул он, бросаясь к Синице.
- Не лезь! Морду разобью!!
- Да будет… чай, не маленькие. Ты!.. - взял его сзади за плечи дворник. - Ерой!
- Пусти!
Уклейкин рванулся, но дворник стал между ним и Синицей, покойный и вялый, и толкал его к двери.
- Развоевался… Махонький, што ль, право?
- Полицию зови! - кричал Уклейкин, пытаясь забежать сбоку и не отрывая глаз от Синицы.
- Зови полицию!
- Нужен ты полиции, скандалист!.. Не знает тебя полиция!.. Не напарывайся, не пущу… А ты, парень, оставь, - убеждал он Синицу. - Не задирай ты его… Вишь, он какой, меченый…
Он сел посередине, на липке, и равнодушно стал свертывать покурку.
- Вышло-то с чего у вас все?.. Ты погоди, не напарывайся… Беспорядок завели… За грош живут, а на рупь скандалов.
- Ты дворник, а?.. Дворник ты?
- Ну-к што ж, что дворник… Ну, дворник, не испужаешь… не надсаживайся…
- С квартиры его бери!.. Бери!.. Сымай его с квартиры!.. Полицию зови!.. Все равно!.. Ночью зарежу!
Синица курил папироску отрывистыми затяжками, не спуская глаз с Уклейкина, а тот метался, отшвыривая попадавшиеся под ноги колодки.
- Я управу найду… Думаешь, не найду управы?.. Я найду управу… Я все найду!..
- Ну, во-от… ты и жалуйся. Изобидели тебя, ну, и жалуйся к мировому… а не…
- Какое имел меня право бить!.. Всю морду мне избил… Вон он что сделал… С Матрешкой моей… Путаная!
Он хотел бы высказать самое нутро обиды, выкинуть из себя накипь, боль жгучую - и не находил слов; он только ругался, чтобы хоть этим облегчить обиду.
- Да с чего у их зачалось-то?
- А шут их разберет… Полез, пьяный, драться… ни с чего…
- Молчи!
- А-а… Стало быть, из тебя… И вредная же ты бабенка… - сказал дворник.
- Слушай ты его, озорника.
- А вы бы вот по-любовному… Выпили бы вот да и замирились. И кончики…
- С квартиры его сымай!.. Сичас сымай!.. Раз ты дворник…
- Тебя, черта, гнать надо… Котье!
- Фекли-ист!.. Куда те черти унесли?.. Хозяин кличет.
- Путайся тут с вами… Помни ты у меня… чтобы без шкандалу… Сичас прямо свисток подам.
- Бери его с квартиры!.. Обязан ты его…
- Сказал я тебе…
- Феклист?.. Да пойдешь ты!.. Хозяин ругается.
- Иду!.. Так ты помни… безобразиев этих не было чтоб, беспокойства…
И дворник ушел.
Не унимался Уклейкин. В нем билась обида непокрытая, сосущая. Она пронизала его всего и завалилась камнем, как все прежние, неотплаченные, а лишь заколоченные внутрь и ноющие обиды. Их было много. Вся жизнь как будто только из обид и состояла. А кругом стены, и нет управы, и нигде нельзя найти правды.
Он стоял у двери и осыпал Синицу ругательствами, хотел унизить, доказать его подлость, уличить. А Синица сидел на лавке, опершись на колени и выставив широкие плечи, и вызывающе, с усмешкой, глядел на взбудораженного, растерянного Уклейкина. Было досадно, что так вышло, со скандалом. Давно бы следовало развязать эту канитель с бабой. Он взял от нее все, и она надоела ему, и не было уже к ней прежних порывов.
Он, пожалуй, готов был теперь незаметно уйти, даже готов был признать, что, пожалуй, даже виноват немного. Но назойливость Уклейкина, острые и обидные слова, вскрывая его подлость, будили сознание неправоты, и оттого, что он чувствовал эту подлость, он старался показать, что ему все равно. И не хотел сдаваться.
- А вот и не пойду! - с злорадным сознанием силы, деланно покойным тоном повторял он, чувствуя болезненное наслаждение, желание еще более доконать Уклейкина. - Не пойду вот… Спроси ее, кого она желает… Ты смотри!.. Ты не подходи, ты не…
- Черт! дьявол! - бессильно кричал Уклейкин, отыскивая что-то на полу.
- И ничего ты со мной сделать не можешь… А ты попроси… Может, и уйду… Ты по-про-си.
- Да что ж ты со мной делаешь?.. Да ведь это что же!..
- Бесстыжий ты, бесстыжий!.. - крикнула Синице Матрена. - Измывайся теперь, измывайся.
- Слякоти вы, больше ничего.
- Ладно!.. Я на тебя сыщу управу!
- Сыщи, сыщи… - смеялся Синица, постукивая резаком по лавке. - Сыщи!
- Будешь ты меня помнить!
И Уклейкин ушел.
- Слякоть!
Они остались с глазу на глаз, близкие недавно, теперь далекие. В уголке, у лохани, недвижно стоял Мишутка и смотрел, не понимая, и боялся.
- Ну вас к чертям! - сказал Синица решительно, швырнул резак и прошел к себе в комнатку.
- Бесстыжий, бесстыжий!
- Извозчика пришлю за постелью.
Он пошел к двери.
- Паша…
Она робко дотронулась до его рукава, все еще прикрывая рукой живот. И глядела просительно.
- Чего еще?
- Паша!
Она заплакала, опустив лицо в фартук. Она принизилась, затихла, стала покорной и слабой.
Такая она стаивала когда-то вечерами в темных сенях полицеймейстерского дома и плакала.
Он остановился вплотную, суровым, жестким взглядом смотря через ее голову на захлестанные дождем оконца.
- Чего еще?..
- Па-ша… Тошно мне…
- А-а-а… Надоело мне все… Ну вас!
Она схватила его за руки и уткнулась головой в его грудь, вздрагивая плечами.
- Куда, куда мне с ребенком… Выкинет он.
- А мне куда?
Постоял, оглядел опостылевшую каморку.
- Да ну вас!
Оттолкнул Матрену и ушел, хлопнув дверью.
Ходит, ходит по крыше дождик. Прыгают в лужах мутные пузыри.
XXIII
Оставался последний выход - идти в участок и жаловаться. И Уклейкин пошел, чувствуя свою правоту, неся обиду, бессилие и надежду. На этот раз он положился на участок, последнее прибежище. Хоть там должны восстановить правду, и восстановить быстро.
Он подвигался с трудом: такая сильная дрожь, дрожь знакомой болезни и пережитого возбуждения, охватила его. Он делал несколько шагов и присаживался на тумбочку, чтобы перевести дух. Идя мимо винной лавочки, он остановился, купил водки и выпил.
Почувствовал себя бодрее и увереннее шел к участку.
- Тебе чего? - спросил дежурный городовой.
- Пристава надо… - решительно сказал Уклейкин.
Приходило боевое настроение. Креп всегда искательный, приниженный голос.
- Нет пристава. В десять вечера будет. Тебе зачем?
- Пристава мне надо! - повторил Уклейкин.
- Нет пристава, сказано тебе!
- А мне нужно!.. Помощника тогда!..
- Нет никого, один делопроизводитель. Ужо приходи. Чтой-то это морда-то у тебя вся?..
- Делопроизводителя давай. Ладно! И его мне нужно.
- Проваливай, нечего тебе тут… Лезешь пьяный. Проваливай.
- Нужно мне… Р-раз, говорят, нужно!.. Слово хочу…
- Ты еще разговаривать желаешь? Проходи, проходи… Проспишься, вот и приходи, коль по делу.
- Сейчас мне надо. Эстренно!
- Комаров! Что за шум?
- Уйдешь ты?! Слышь, делопроизводитель…
- Ваше благородие!.. Дозвольте слово…
- Да выпимши он, ваше благородие… Уклейкин…
- Гони его!..
- Кто? я выпимши?.. Дело у меня! Ваше благородие!.. Вникните!.. Войдите в такое мое…
- Сказано тебе… Ступай, ступай. Ну?!
- Ваш благородие! Войдите в такое мое положение!.. Управы ищу… Ваше благородие, будьте…
- Комаров, позови его сюда!
Стараясь держаться твердо, Уклейкин вошел в канцелярию. Делопроизводитель пил чай и читал "Губернские ведомости".
- Ну, что тебе нужно?..
- Так что вникните, ваше благородие… Такое мое положение… Подлец этот… Синица…
- Какой еще там Синица?
- Жилец мой, подлец… Спутался, стало быть, с моей законной супругой… и вот…
- А-а.
Идя в участок, Уклейкин думал, что скажет убедительно, так все выяснит, что все поймут великую обиду. Но когда начал говорить, увидел, что делопроизводитель прихлебывает чай и смотрит на него сморщившись, и даже слова, которые он произносил сам, стараясь высказать в них тяготу душевную, были самые простые: ничего особенного, потрясающего не было в них.
- Ну, спутался. Дальше?
- Ну, и… избил меня… вот присмотрите… все это вот место… и сюда… и под сердце… и…
- Ну, что же?.. Ну, избил… ну?.. Обокрал, что ли?
- Этого, конешно, не было… только что… Ваше благородие! Да вы вникните!.. Измытарил он, подлец… с квартиры не сходит, а сидит как идол… Где ж это видано!.. Да я его сам тогда…
- Ну, и что же?.. Комаров! Чаю дай.
- И управы никакой… Ведь это прямо…
- Ты не ругайся, здесь не…
- Явите божескую… Ведь это что же такое… самоуправление?.. Ваше бла…
- Дурак ты, и больше ничего… Мы тут ни при чем… Как ты, пьяный, и смеешь…
- Я, ваше благородие, ничего не смею… Махонький я человек, ваше благородие… Но ежели я могу понимать… Обидно ведь… С квартиры, моей местожительствы, не сходит…
- К судье, к судье… - замахал рукой делопроизводитель.
- Это дело нас не…
- Ваше благородие!.. дозвольте с полицейским снять… взять его, подлеца… Он меня…
- Пшел вон!.. Комаров!..
- Дозвольте, ваше благородие, объяснить… я не пьян… я ни-ни… Вот здесь сам государь импиратор… при нем… Вы приникните… Я выборы делал… я хочь махонький человек… Обидно… За что ж это, а? а?.. Он бабу мою… с ней такое дело…
- Комаров, возьми его!
Уклейкин выдернул руку и подбежал к делопроизводителю.
- Ваше благородие!.. Да где же правда-то?! Да что ж, самому мне его, резаком?.. резаком его, сво…
- Бери, бери его!..
- Пес я, что ль?.. Ваше благоро…
- Ну, иди, иди… Живо!..
Комаров тянул его за руку и повертывал.
- Ваше благородие!.. Мне господину приставу… слово… Ваше благ…
Комаров уже толкал его в спину, нес сзади свое большое тело и теснил грудью.
- Я жаловаться буду!.. Господину губернатору… К архирею пойду… Ни суда, ни закона… А?! Что ж… теперь!.. По моему делу, по семейному… Всякий подлец…
- Ты не рассыпайся, а то за решетку вправлю… Бьют тебя?.. бьют?..
- Ваше благородие… Вникните в семейн…
Его голос перешел в высокий, надтреснутый альт и оборвался, потерялся во всхлипываньях.
- Сказано, ничего тебе у нас не выходит… - сказал городовой, подводя Уклейкина к выходу. - Ну и ступай.
И дверь захлопнулась. Но Уклейкин сделал еще попытку. Он отворил дверь, высунул голову и крикнул:
- Ваше благородие!..
- Так ты ешшо!.. просунь только, - прямо за решетку всажу!.. Сунься вот!..
XXIV
Домой он не пошел, чего-то опасаясь. Что-то сдерживало его. Да и зачем бы он пошел теперь? Показать свою беспомощность? Признать победу насилия, при всей своей правоте?
Он шел переулками, без цели, крутился вместе со своими пьяными мыслями, - то вдруг ясно сознавая позор и обиду, чувствуя потребность расплаты, то стараясь поймать и вспомнить какие-то светлые обрывки того, что еще так недавно теплилось в нем.
Если бы еще сияло солнце в небе, если бы еще голубой простор манил… Но этот неутомимый, скучный дождь, набухшее небо, опустившееся мутью к земле, - давили. Грязь плыла во всю ширину проулков, хлюпала, просачивалась в трещины старых сапог. Все кругом было серо, мутно, грязно и мокро. Повислые стояли деревья за набухшими, гниющими заборами.
Встретился знакомый фельдшер Клюковкин и обошел стороной, тоже скучный, намокший. Уклейкин остановился и посмотрел вслед. И фельдшер тоже обернулся и посмотрел.
На углу одного из переулков, на заборе с остатками пестрых клочьев афиш и объявлений, бросился в глаза большой белый кусок с черными жирными буквами.
Уклейкин остановился и вспомнил. Это был значительно потускневший обрывок прошлого. Прыгающие черные буквы еще говорили:
"Граждане избиратели! Сегодня, 22 февраля, в 8 часов вечера…"
Только всего и осталось. Чуть-чуть поднялось в душе, поныло и сгасло.
Он постоял, покачиваясь, потрогал пальцем, провел ногтем по афишке морщинистую царапину и пошел.
На углу базарной площади, в чайной, скрипел граммофон:
Я знаю, что ты хо-очешь,
Напрасно ты хло-по-чешь…
На-прасно-о… на-прасно-о…
Уклейкин вошел в чайную, пробрался в уголок и сел.
- Парочку? - подлетел половой.
- Дай того… в чайник.
- Понимаю-с…
Уклейкин сидел и пил. Пил и ни о чем не думал. Все мысли точно слиплись, завязли где-то. Граммофон скрежетал знакомое:
Р-родные… стой!.. Эх ты, неугомо-о-онный…
Уклейкин покачнулся, двинул рукой и уронил голову на грудь. Откинулся к стене и смотрел в одну точку. Из нутра, из самой глыби, где все было так примято и забито, начинало подыматься, бурлить. Он снял картуз и двинул ногой. Пошевелил плечами и забрал воздуху. И все смотрел в одну точку. А ноги совсем ушли куда-то.
Граммофон умолк. Прыгали отрывки говора. Звякнула посуда на столике, упала чашка. Стихло в чайной. Повернулись головы в сторону Уклейкина.
- Жулье!.. Шкалики!!
- А-а… Уклейкин! Не видать все было…
- На точку попал… Чтой-то физиономия-то у его…
- Починился…
- Предались!.. Упр-равы нет!.. Жулье!..
- Ну, как нет!.. А на Золотой улице-то, под гербом?..
Уклейкин уже стоял у столика, покачиваясь, без картуза, уставившись глазами в одну точку. Хозяин за стойкой дал знак. Быстро подбежал половой и унес посуду. Стремительно подскочил другой, вежливо охватил Уклейкина за спину и стал направлять к двери.
- Най-ду!.. Всех сыщу!.. За-ре-жу!..
- Пойдемте, господин Уклейкин… мы всех найдем… - уговаривал половой, знаком подзывая на помощь.
- Не ж-жала-ю!.. Си-час говорить буду… все!..
- Дай ему разойтись, уважь… Сгребут его там!
- Слеза в нем плачет…
- Я бы рад-с… Хозяин не приказывает. Пожалуйте, господин Уклейкин, гулять-с… на воздух, на Золотую улицу…
- Стой!.. Братцы!.. Господа изби…биратели!.. Погоди… Не трожь!.. Вы меня… оставьте… вы меня не… тово… Слово хочу сказать… В-вот!!
Он ударил себя кулаком в грудь.
- Выпили!.. Н-нет ничего… А?.. чего?.. Рази я что?..
Снова заскрипел граммофон, пущенный по знаку хозяина.
- Стой!.. Музыку хочу!.. игру!..
- Пожалуйте, пожалуйте… Двадцать копеечек получить с вас… Ну, запишем-с… Только скандалу не затевайте, уважьте хозяину… Они завсегда вам уважение делают… Проходите…
Ах вы, Сашки-канашки мои…
XXV
А с улицы уже неслось:
- Жулье!! Сыщу!!
Чайная опустела. Бежали за Уклейкиным, который уже стоял у входа в народный дом на ступеньках, на лесенке, окруженный толпой зевак. Выскакивали из лабазов, из щепного ряда.
Уклейкин смотрел на стеклянные двери народного дома, в темную глубь вестибюля за ними.
- Братцы!.. Слово хочу сказать!.. Пуща-ай!.. Отворяй!!
Он стучал в окна, в дубовый переплет двери. А из темной пустоты за дверями, в каменных стенах, как в пустой кадке, отзывалось гулкое эхо.
- Заперлись!! Пущай!!
- Эн, куда захотел!.. Уклейкин, катай здесь, все едино…
- Что ж не пущают?! Почему заперто?
Он приложил лицо к стеклам и всматривался.
- Да, брат, теперь не пущают…
- Он это живым манером произведет… Цапни-ка хорошенько…
- Будя баловать-то, и так не в себе…
- Шпана!.. Городская голова!..
- Полицейский идет!..
- Ну-ка, ну-ка… двинь!..
- В-во-от!
Уклейкин поднял руку и ударил. Звонко запрыгали стекла за дверью, по каменным плиткам вестибюля, точно мелкое серебро посыпалось.
- Порезался! Так и хлыщет!!
- Оттаскивай его!
Уклейкина схватили за плечи, но он вырывался, бил ногами и брызгал кровью.
- Предались!.. Убью!..
Полицейский расталкивал толпу.
- Расходись, расходись!.. Где тут?.. А ты у меня окна бить!.. ты окна бить?!
- Господин полицейский! Нельзя так… Бить нельзя!..
- Что ж это такое! Ты его так бери. Зачем бить!
- Фараоны-черти! Как бьет-то! Господи!
Уклейкин лежал на ступеньках. Городовой давал тревожный свисток.
- Ишь ты, в кровь избил!
- За-чем?.. Сам порезался… Он легонько.
- Легонько-о!.. Как по глазу-то саданул!.. И морда вся избита.
- За что… ты меня ударил?.. За что-о? - слышался протяжный, жалобный голос Уклейкина.
Он кричал пронзительно, и в криках его бились и жалоба, и помраченное, вспыхивающее сознание, и обида, опять не возвращенная. А из каменной глубины пустых коридоров народного дома кто-то тоже, казалось, отзывался жалующимся, бессильным криком.
- Сидоро-ов!.. - звал городовой. - Извозчика давай! Ты еще полезь!!
- Баба, не толпись!
- За что-о… ты меня… уда-рил?! Братцы-ы!.. кара-у-ул!!
- Ты не ори!..
- За что ты… меня ударил? - повторял Уклейкин, облизывая руку. - За что ты…
- А вот за то!..
И Уклейкин стукнулся головой о двери народного дома.
- Нельзя!.. За что вы его бьете?.. Теперь кажная личность неприкосновенна! Вот пожалте-с! Бьет его, и на! Разве нонче так возможно?! А? нельзя этого нонче…
- Бить нонче никто не может! Закон!! Из задних рядов, расталкивая толпу, выдвинулся высокий человек в черной рубахе.
- Вот он, кузнец-то!
- Ты за что его ударил? за что?
Кузнец спрашивал, стиснув зубы и впиваясь глазами, спрашивал, надавливая на каждое слово, как будто вбивал гвозди.
- А тебя спрашивали? спрашивали тебя?
- А вот… спра-шивали!
Громадный черный кулак, как котельный молот, упал с тупым звуком, и кузнец затерялся в толпе.
- Эт-то де-ело!..
- Потому - сам не бей!
Толпа поредела. Отходили подальше для безопасности. Растерявшийся городовой искал кузнеца, но толпа сомкнулась. Подъехал на извозчике новый городовой.
- Не давай, братцы! не давай! - кричали в задних рядах.
- Пущай, пущай…
- Чего на народ-то прешь!.. ты!..
- Не пущай, братцы!.. излупят его там!
Теперь Уклейкина рвали со всех сторон. На нем уже не было пиджака. Ситцевая рубаха висела лентами, и виднелась впалая и костлявая, в царапинах и синяках, грудь. Недоумевающие, остеклевшие глаза остановились. По жидкой бороде из угла рта сочилась кровь.
- Ка-ра-у-у-ул!!
Началась свалка. Подоспевшие дворники окружили Уклейкина и старались взвалить на извозчика, но он упирался, бился ногами и выл. Раза два голова его стукнулась о подножку. С него стащили сапог, оборвали штаны. Только узкой тесемкой держалась на шее рубаха в лентах.
Наконец его удалось положить поперек пролетки, городовой сел боком, придерживая бьющуюся голову, и крикнул:
- В участок!..