Покончив с хозяйством, Жак уходил к своему маркизу, и я не видел его до самого вечера. Я проводил все дни наедине с моей Музой. Сидя у открытого окна, за моим рабочим столиком, я с утра до вечера нанизывал свои рифмы. Время от времени воробей прилетал пить из желоба у моего окошка. Он бросал на меня дерзкий взгляд и спешил сообщить другим воробьям, чем я занимаюсь; я слышал стук их маленьких лапок по черепицам… Несколько раз в день меня навещали также сен-жерменские колокола. Я очень любил их посещения. Они с шумом врывались в открытое окно и наполняли комнату музыкой. То это был веселый быстрый перезвон, то мрачные, полные скорби звуки, падавшие медленно, один за другим, как слезы. Потом меня навещали angelus'ы. В полдень это был архангел в солнечных одеждах; он являлся ко мне весь залитый сверкающим светом; вечерний angelus - печальный серафим, спускался ко мне в потоке лунного света, и воздух в комнате становился влажным, когда он встряхивал своими большими крыльями…
Муза, воробьи, колокола были моими единственными посетителями. Да и кто еще мог навещать меня? Никто меня не знал. В молочной на улице Сен-Бенуа я всегда старался усесться за маленький столик в стороне от всех, ел быстро, не отрывая глаз от тарелки, и тотчас по окончании обеда тихонько брал свою шляпу и со всех ног бежал домой. Никогда никаких развлечений, никаких прогулок, - я не бывал даже на музыке в Люксембургском саду. Болезненная застенчивость, которую я унаследовал от госпожи Эйсет, усиливалась благодаря ветхости моего костюма и моим несчастным калошам, которые еще не удалось заменить ботинками.
Улица смущала, пугала меня. Я был бы рад никогда не спускаться со своей колокольни. Иногда, впрочем, в эти прелестные парижские весенние вечера я встречал, возвращаясь из молочной, целые ватаги веселых студентов, в больших шляпах, с трубками в зубах, шедших под руку со своими возлюбленными, и это возбуждало во мне разные желания… Тогда я быстро вбегал на свой пятый этаж, зажигал свечу и бешено работал до самого прихода Жака.
С его приходом комната сразу меняла свой вид: она наполнялась весельем, шумом, движением. Мы пели, смеялись, обменивались впечатлениями.
- А ты хорошо поработал? - спрашивал меня Жак. - Подвигается твоя поэма? - Потом он сообщал мне о какой-нибудь новой выдумке своего маркиза, вынимал из кармана припрятанные для меня от десерта лакомства и радовался, глядя, как я их уплетал. Затем я возвращался к своим рифмам. Жак расхаживал некоторое время по комнате, а потом, когда замечал, что я увлекся работой, исчезал, сказав мне на прощанье: "Так как ты работаешь, я пойду ненадолго туда". Это туда означало к Пьеротам, и если вы еще не угадали, почему Жак так часто ходил туда, то вы не очень-то догадливы! Я же понял все, понял с первого дня, как только увидел, что он перед уходом приглаживал перед зеркалом свои волосы и по нескольку раз перевязывал свой галстук. Но, не желая стеснять его, я делал вид, что не догадываюсь ни о чем, и довольствовался тем, что смеялся в душе, строя всякие предположения.
После ухода Жака я опять принимался за рифмы, В этот час все замолкало; воробьи, колокола, все мои друзья уже спали. Я оставался наедине со своей Музой… Около девяти часов до меня доносились какие-то шаги по лестнице, по маленькой деревянной лестнице, составлявшей продолжение большой - парадной. Это возвращалась наша соседка Белая кукушка. С этой минуты я больше не мог работать. Все мои мысли дерзко эмигрировали к моей соседке и уже не уходили оттуда… Что она собой представляла, эта таинственная Белая кукушка?.. Невозможно было что-нибудь узнать о ней… Когда я спрашивал Жака, он бросал на меня лукавый взгляд и говорил: "Как, ты еще ни разу не встретил нашу восхитительную соседку?.." И никаких других объяснений. Я говорил себе: "Он не хочет, чтобы я с ней знакомился; вероятно, это какая-нибудь гризетка из Латинского квартала". И эта мысль кружила мне голову. Я представлял себе что-то свежее, юное, веселое - одним словом, гризетку. Все, даже самое прозвище - Белая кукушка, - казалось мне очень поэтичным, таким же ласкающим слух, как Мюзетта или Мими Пенсон. Во всяком случае, это была очень благоразумная и скромная Мюзетта, возвращавшаяся ежедневно в один и тот же час и всегда в одиночестве. Я знал это потому, что несколько вечеров подряд прислушивался, приложив ухо к перегородке. И каждый раз я неизменно слышал одно и то же: сначала звук, похожий на звук откупориваемой бутылки, спустя несколько минут шум от падения на паркет какого-то тяжелого тела и почти тотчас же вслед за ним тонкий, резкий, голос, похожий на голос больного сверчка, затягивал какую-то мелодию, состоявшую всего из трех нот и такую грустную, что хотелось плакать. Слов этой мелодии я не мог разобрать, за исключением только этих совершенно непонятных для меня слогов: Толокототиньян!.. Толокототиньян, которые повторялись, как припев, и звучали более выразительно, чем все остальные. Эта странная музыка продолжалась около часа; потом на последнем Толокототиньян голос сразу обрывался, и до моего уха долетало только медленное, тяжелое дыхание… Все это очень интриговало меня.
Однажды утром Жак, ходивший во двор за водой, вошел в комнату с таинственным видом и, подойдя ко мне, прошептал:
- Если хочешь видеть нашу соседку… Тсс!.. Она здесь.
Я выскочил на площадку лестницы… Жак не обманул меня. Белая кукушка была в своей комнате, дверь в которую была открыта настежь, так что я мог, наконец, увидеть ее. Боже!.. Это было только мимолетное виденье, но какое!.. Представьте себе маленькую мансарду, почти совершенно пустую. На полу - соломенный тюфяк, на камине - бутылка водки. На стене над тюфяком висела какая-то таинственная громадных размеров подкова, похожая на кропильницу. И посреди этой конуры - безобразная негритянка с круглыми, блестящими, точно перламутр, глазами, с короткими курчавыми, как шерсть черного барана, волосами, в полинялой кофте и старом красном кринолине на голом теле. В таком виде предстала передо мной моя соседка. Белая кукушка, Белая кукушка моих грез, сестра Мими Пеноон и Бернареты! О, романтическая провинция! Да послужит это тебе уроком?..
- Что, какова? - спросил Жак, когда я вернулся к себе. - Как ты находишь её…
Он не кончил фразы при виде моей разочарованной физиономии и разразился гомерическим хохотом. Я счел за лучшее последовать его примеру, и, стоя друг перед другом, мы неудержимо смеялись, не в силах вымолвить ни слова.
В эту минуту в полуоткрытую дверь нашей комнаты просунулась большая черная голова и тотчас же скрылась, прокричав нам: "Белые насмехаться неграми… Не… красиво…" Вы понимаете, конечно, что эти слова заставили нас только рассмеяться еще громче.
Когда наша веселость понемногу улеглась, Жак сообщил мне, что негритянка Белая кукушка находится в услужении у Дамы из бельэтажа и что в доме её считают кем-то вроде колдуньи, что подтверждала и висевшая над ее матрацем подкова - символ культа Воду. Рассказывали также, что каждый вечер, когда ее хозяйка уходила из дому, Белая кукушка запиралась в своей мансарде и так напивалась, что валилась на пол мертвецки пьяная, а потом до поздней ночи распевала негритянские песни. Это объясняло мне происхождение таинственных звуков, которые доносились из комнаты моей соседки: звук раскупориваемой бутылки, падение на пол тяжелого тела и монотонная мелодия, состоявшая всего из трех нот. Что же касается Толокототиньян, то, по-видимому, это звукоподражательное слово, очень распространенное среди негров Капской колонии, нечто вроде наших лон, лан ла; чернокожие пафы, дюпоны вставляют его во все свои песенки.
С этого дня - нужно ли упоминать об этом - соседство Белой кукушки не отвлекало меня больше от работы. По вечерам, когда она поднималась к себе, мое сердце уже не билось, как прежде; я больше не бросал работы для того, чтобы приложиться ухом к перегородке… Но все же порой, среди ночной тишины эти Толокототиньян доносились до моего стола, и я испытывал какое-то смутное беспокойство, вслушиваясь в этот грустный припев; я точно предчувствовал ту печальную роль, какую ему предстояло сыграть в моей жизни…
Тем временем Мама Жак нашел себе место бухгалтера с жалованьем в пятьдесят франков в месяц у одного мелкого торговца железом, где он должен был работать каждый вечер после своих занятий у маркиза. Бедняга сообщил мне эту новость полурадостно, полупечально.
- Когда же ты будешь бывать там? - спросил я его. Он ответил мне со слезами на глазах:
- Воскресенья у меня свободны.
И с этого дня он действительно ходил туда только по воскресеньям. Но это было ему очень нелегко, конечно… Что же это было за соблазнительное там, так привлекавшее Маму Жака?.. Мне очень хотелось это узнать. К сожалению, мне никогда не предлагали пойти туда, а я был слишком самолюбив, чтобы самому об этом просить. Да и как можно было пойти куда-нибудь в моих калошах… Но в одно воскресенье, собираясь к Пьеротам, Жак спросил меня с некоторым смущением:
- А тебе не хотелось бы пойти туда со мной, Даниэль? Они были бы очень рады тебе.
- Но, милый мой, ты шутишь…
- Да, прекрасно знаю… Гостиная Пьеротов не очень-то подходящее место для поэта… Все они старые, мало развитые люди…
- Да нет, Жак, я говорю не о том: мой костюм…
- Ах, да, в самом деле… Я об этом не подумал… - сказал Жак.
И он ушел, точно обрадовавшись предлогу не брать меня с собой.
Но не успел он спуститься с лестницы, как возвратился запыхавшись.
- Даниэль, - сказал он, - скажи, если бы у тебя были ботинки и приличный пиджак, ты пошел бы со мной к Пьеротам?
- Конечно. Почему бы мне не пойти?
- Ну, в таком случае идем… Я куплю тебе все, что нужно, и мы отправимся туда.
Я смотрел на него с удивлением.
- Сегодня конец месяца и деньги у меня есть, - прибавил он, чтобы убедить меня.
Я так обрадовался тому, что у меня будет новый костюм, что не заметил ни волненья Жака, ни его странного тона. Я отдал себе в этом отчет только гораздо позже, а в ту минуту бросился ему на шею, и мы отправились С ним к Пьеротам, зайдя по дороге в Пале-Рояль, где в лавке старьевщика меня одели во все новое.
Глава VI
ИСТОРИЯ ПЬЕРОТА
Если бы Пьероту, когда ему было двадцать пять лет, предсказали, что он будет преемником господина Лалуэта, торговца фарфоровой посудой, что у него будет собственная великолепная лавка на углу Сомонского пассажа и двести тысяч франков у нотариуса (Пьерот и нотариус!), то это очень удивило бы его.
До двадцати лет Пьерот никогда не выезжал из своей деревни, носил грубые деревянные башмаки из севенской ели, не знал ни слова по-французски и зарабатывал сто экю в год, занимаясь культурой шелковичного червя. Он был хороший товарищ, любил посмеяться, потанцевать и выпить, но никогда не переходил при этом границ приличия. Как у всех парней его возраста, у Пьерота была подружка, которую он поджидал по воскресеньям у выхода из церкви и водил танцевать гавот под тутовые деревья. Подругу Пьерота звали Робертой, "Большой Робертой". Это была красивая восемнадцатилетняя девушка, работавшая на заводе по разведению шелковичных червей, такая же круглая сирота, как Пьерот, такая же бедная, как он сам, но умевшая читать и писать, что в севенских деревнях встречается реже, чем хорошее приданое. Пьерот очень гордился своей Робертой и рассчитывал на ней жениться тотчас после рекрутского набора. Но в день жеребьевки бедный севенец, несмотря на то, что три раза опускал руку в святую воду, прежде чем подойти к урне, вынул четвертый номер! Приходилось уезжать… Какое горе!.. К счастью, госпожа Эйсет, которую вскормила и почти вырастила мать Пьерота пришла на помощь своему молочному брату и дала ему две тысячи франков, чтобы он нанял вместо себя рекрута. В то время Эйсеты были ещё богаты!
Счастливый Пьерот никуда не поехал и женился на своей Роберте. Но так как эти славные люди заботились, главным образом, о том, чтобы вернуть деньги госпоже Эйеет, а сделать это, живя в деревне, было невозможно, то они решили покинуть свою родину и отправились искать счастья в Париже.
В течение целого года ничего не было слышно о наших горцах, потом, в одно прекрасное утро госпожа Эй-сет получила трогательное письмо, подписанное: "Пьерот и его жена", со вложением трехсот франков - первых сбережений молодых. Через год новое письмо от "Пье-рота и его жены" со вложением пятисот франков. На третий год - ничего. Вероятно, дела их шли плохо. В конце четвертого года получилось третье письмо от "Пьерота и его жены" и в нем последние тысяча двести франков и горячие благословения всей семье Эйсет. К несчастью, когда пришло это письмо, мы были уже разорены, фабрика продана, и мы собирались уезжать. Удрученная горем госпожа Зйсет позабыла ответить "Пьероту и его жене". С тех пор мы ничего о них не слышали до того дня, когда Жак, приехав в Париж, нашел добряка Пьерота (увы, уже без жены) в конторе бывшего торгового дома Лалуэт.
Нет ничего менее поэтичного, но более трогательного, как история Пьерота. По приезде в Париж Роберта стала ходить по домам - помогать по хозяйству. Первым домом, куда она поступила, был дом Лалуэтов. Эти Лалуэты были богатые коммерсанты, скупые и с большими причудами, не желавшие брать себе в дом ни приказчика, ни служанки на том основании, что "все нужно делать самим" ("до пятидесяти лет я сам шил себе брюки", - говорил с гордостью старик Лалуэт), и позволившие себе только на старости лет эту небывалую роскошь - иметь в доме прислугу за двенадцать франков в месяц… Но работа в их доме стоила двенадцати франков! Магазин, комната при нем, квартира в четвертом этаже, два чана в кухне, которые каждое утро нужно было наполнять водой… Только приехав из Севенн, можно было согласиться на такие условия. Но севенка была молода, проворна, сильна, как молодая телка, и трудолюбива; она легко и быстро справлялась с этой тяжелой работой и вдобавок еще веселила стариков своим милым смехом, который один стоил дороже двенадцати франков. В конце концов своим прекрасным характером, трудолюбием мужественная женщина; завоевала симпатию хозяев. Они заинтересовались ею, стали беседовать с нею, и в один прекрасный день - у самых черствых людей бывают неожиданные порывы великодушия - старый Лалуэт предложил Пьероту взаймы небольшую сумму, чтобы тот мог начать какое-нибудь торговое дело по своему вкусу.
И вот что придумал Пьерот: он приобрел старую лошадь и тележку и стал разъезжать по Парижу, выкрикивая изо всех сил: "Сбывайте все, что вам не нужно!" Наш хитрый севенец не продавал - он покупал… Что именно? Все. Битые горшки, пустые бутылки, старое железо, старую бумагу, пришедшую в негодность мебель, которую нельзя уже было продать, старые галуны, от которых отказывались торговцы, - словом, все, что не имеет уже никакой цены и хранится только по привычке или по небрежности, потому что не знают, что с этим делать, словом, все, что мешает!.. Пьерот ничем не пренебрегал: он все покупал, или, лучше сказать, все принимал, так как чаще всего ему не продавали, но отдавали ненужный хлам… "Сбывайте все, что вам не нужно!"
В квартале Монмартр севенец пользовался большой популярностью. Подобно всем мелким уличным торговцам, желающим быть услышанными в окружающем их шуме и гаме, он придумал свою собственную "мелодию", по которой домашние хозяйки всегда узнавали его… Сначала он выкрикивал зычным голосом во всю силу своих легких: "Сбывайте все, что вам не нужно!", потом медленным, плаксивым голосом вел длинные разговоры со своей лошаденкой, со своей Анастажиль, как он ее называл, думая, что говорит "Анастази": "Ну, живей, Анастажиль, живей, голубушка!" И добродушная Анастажиль, опустив голову, печально плелась вдоль тротуаров, а из окон кричали: "Стой, Анастажиль, стой!" Постепенно тележка наполнялась, и, когда она была полна доверху, Анастажиль и Пьерот отправлялись к тряпичнику, который торговал оптом и хорошо оплачивал всё, что сбывают за ненадобностью, - весь этот хлам, полученный задаром или почти задаром.
Странный промысел этот не обогатил Пьерота, но доставлял ему хороший заработок. В первый же год он отдал деньги Лалуэту и послал триста франков "мадемуазель" - так Пьерот называл госпожу Эйсет, когда она была девушкой, и с тех пор все не решался называть ее иначе. Третий год был для него несчастливым. Это был 1830 год. Пьерот тщетно кричал: "Сбывайте все, что вам мешает!" - парижане, решившие избавиться от старого короля, который им мешал, оставались глухи ко всем выкрикиваниям Пьерота, предоставляя ему драть глотку на улицах, и его тележка возвращалась каждый вечер домой пустою. К довершению несчастья Анастажиль умерла. В это время старики Лалуэт, убедившись, что они уже не в состоянии делать все сами, предложили Пьероту поступить к ним в приказчики. Пьерот согласился, но он недолго занимал эту скромную должность. Дело в том, что со времени их переселения в Париж Роберта каждый вечер учила его читать и писать, и он мог теперь сам написать письмо и довольно сносно объяснялся по-французски. Поступив к Лалуэтам, он удвоил старания, стал даже посещать курсы для взрослых, чтобы выучиться хорошенько считать, и делал такие успехи, что через несколько месяцев мог уже заменять за конторкой почти ослепшего старика Лалуэта, а в магазине за прилавком - госпожу Лалуэт, ноги которой уже отказывались служить.
Как раз в это время появилась на свет мадемуазель Пьерот, и с тех пор благосостояние севенца пошло в гору. Сделавшись сначала участником торгового дома Лалуэ-тов, он позже стал его компаньоном, а вскоре затем старик Лалуэт, окончательно потеряв зрение, передал Пьероту всё дело, и тот выплачивал ему ежегодно известную сумму. Оставшись полным хозяином этого дела, севенец так его расширил, что в три года смог выплатить всё Лалуэту и, освободившись от всяких обязательств, стал во главе прекрасного, великолепного обставленного магазина… Именно в этот момент, точно выждав время, когда её муж больше не будет в ней нуждаться, Большая Роберта заболела и умерла от переутомления.
Вот история Пьерота в том виде, в каком передал мне ее в этот вечер Жак по дороге в Сомонский пассаж, и так как путь туда был длинный, - мы выбрали самую дальнюю дорогу для того, чтобы показать парижанам мой новый пиджак, - то я успел близко познакомиться со славным севенцем раньше, чем увидел его. Я узнал, между прочим, что у добряка Пьерота было два кумира, которых нельзя было касаться: его дочь и старик Лалуэт. Узнал также, что он немножко болтлив и что его утомительно слушать, так как он говорит медленно, подыскивая слова, вечно что-то бормочет и не может произнести трёх слов сряду, не прибавив: "Вот уж, правда, можно сказать…" Это объяснялось тем, что севенец никак не мог привыкнуть к нашему языку, и думал всегда на лангедокском наречии, постепенно переводя все это на французский язык, и фраза "вот уж, правда, можно сказать", которую он так часто вставлял в свою речь, давала ему время на то, чтобы проделать эту работу. По словам Жака, он не говорил, а переводил. О мадемуазель Пьерот я узнал только, что ей шестнадцать лет и что зовут ее Камиллой. Ничего больше. В этом пункте Жак был нем, как рыба.