В этом году знать Берлина, Мюнхена, Штутгарта тоже устраивала выставки подобного рода. Вот уже несколько месяцев громоздкие зарейнские дамы восхищенно восклицают "Mein Gott!" перед севрскими сервизами, стенными часами времен Людовика XVI, бело-золотыми гостиными, кружевами из Шантильи, сундучками из апельсинового и миртового дерева, отделанными серебром, - всем тем, что бесчисленные Паликао из армии короля Вильгельма собрали в окрестностях Парижа при ограблении наших летних дворцов.
Ведь они-то не довольствовались разграблением одного дворца. Им было мало Сен-Клу, Медона - наших садов Небесной империи. Эти пройдохи забрались всюду, все растащили, опустошили, начиная с огромных исторических замков, каждый из которых хранит в себе, в свежести своих зеленых лужаек и столетних деревьев, уголок самой Франции, и кончая самыми скромными из наших белых домиков. И теперь по обоим берегам Сены наши летние дворцы, распахнутые настежь, без кровель и окон, кажут друг другу голые стены и развенчанные террасы.
Особенно чудовищным было опустошение в округе Монжерона, Дравейля, Вильнев-Сен-Жоржа. Его королевское высочество принц Саксонский поработал здесь со своей бандой, и, судя по всему, его высочество сделал свое дело на славу. В германской армии его теперь иначе, чем вором, и не называют. Словом, принц Саксонский представляется мне трезвым и практичным правителем: не строя себе никаких иллюзий, он отлично понял, что в один прекрасный день берлинский великан проглотит одним глотком всех южногерманских Мальчиков-с-пальчиков, и принял меры предосторожности. Теперь, что бы ни случилось, сиятельной особе не грозит нужда. В тот день, когда принца сместят, он сможет открыть лавку французских книг на Лейпцигской ярмарке, или стать часовщиком в Нюрнберге, или давать напрокат рояли в Мюнхене, или, наконец, сделаться антикваром во Франкфурте-на-Майне. Наши летние дворцы предоставили ему возможность заняться любым из этих дел, вот почему он и грабил с таким увлечением.
Куда менее понятен мне тот пыл, с каким его высочество опустошал наши фазаньи и кроличьи садки, с каким он старался не оставить в наших лесах ни одного птичьего пера, ни одной шерстинки зверька…
Бедный Сенарский лес! Он был такой тихий, так хорошо содержался, так гордился своими маленькими прудами с золотыми рыбками и своими обходчиками в зеленых мундирах! И как хорошо чувствовали себя под их защитой все эти косули, королевские фазаны! Какое раздольное житье! Какая полная безопасность! Иногда в тишине летнего дня вы слышали шорох вереска, и целый батальон фазанят строем проходил вприпрыжку у вас между ног, в то время как там, в конце просеки, затененной сплошным сводом ветвей, две-три косули мирно прогуливались вдоль и поперек, точно аббаты в семинарском саду. У кого поднимется рука выстрелить в этих беспечных тварей?
Даже браконьерам совестно было стрелять в них, а в день открытия охоты, когда г-н Руэ или маркиз де ла Валетт со своими гостями прибывали в лес, главный обходчик - я чуть было не назвал его режиссером - заранее назначал несколько фазаних преклонных лет и старых, отставных зайцев, которые ожидали господ приглашенных на перекрестке аллей у Большого Дуба и затем с благодарностью падали под их пулями, восклицая "Да здравствует император!". Вот и вся дичь, которую убивали там за целый год.
Вообрази, как ошеломлены были несчастные зверушки, когда две-три сотни загонщиков в засаленных фуражках явились в одно прекрасное утро и стали топтать их ковры из розового вереска, вспугивать выводки, опрокидывать загородки, перекликаться с поляны на поляну на каком-то варварском языке, когда в таинственных чащах, где г-жа де Помпадур выслеживала, когда же проедет Людовик XV, заблестели шашки и островерхие каски саксонских офицеров. Напрасно косули пытались бежать, напрасно перепуганные зайцы поднимали вверх свои дрожащие маленькие лапки и кричали: "Да здравствует его королевское величество принц Саксонский!" Жестокий саксонец ничего не желал слышать, и несколько дней подряд продолжалось избиение. Сейчас уже все кончено, и Большой и Малый Сенар опустошены. Остались только сойки и белки, которых верноподданные короля Вильгельма не осмелились тронуть, потому что черно-белые сойки носят наряд государственных цветов Пруссии, а беличий мех имеет тот самый золотисто-рыжий оттенок, что так мил г-ну Бисмарку.
Я узнал все эти подробности от папаши Лалуэ, лесника из департамента Сены-и-Уазы, которого ты, верно, не раз видал у нас в деревне: у него певучий выговор, хитрый вид и мигающие щелочки вместо глаз на лице цвета глиняной маски. Этот малый был таким ревностным служакой, он так часто произносил по всякому поводу заклинание, начертанное пятью огненными каббалистическими знаками на его медной нагрудной бляхе, что соседи в деревне прозвали его папашей Лалуэ, ибо именно так жители Сены-и-Уазы произносят слово "Ла Луа" - "закон". Когда в сентябре месяце мы заперлись в Париже, старина Лалуэ зарыл в землю свой скарб, отправил подальше свое семейство, а сам остался ждать пруссаков.
- Я-то свой лес знаю!.. - говорил он, потрясая карабином. - Пусть только сунутся!
На этом мы расстались… Я все-таки за него беспокоился. В эту тяжелую зиму я часто думал о том, что бедняга один в лесу, защищенный от холода холщовой блузой с бляхой на груди, вынужден питаться корнями. От одной мысли об этом у меня мурашки пробегали по коже.
Вчера утром он пришел ко мне свежий, веселый, пополневший, в отличном новом сюртуке, все с той же знаменитой нагрудной бляхой, сверкавшей, как таз цырюльника. Что он делал все это время? Я не отважился его спросить, но, судя по его виду, жилось ему ненлохо… Молодец папаша Лалуэ! Он так хорошо знает свой лес! Это он, верно, водил туда гулять принца Саксонского.
Может быть, это дурная мысль, но я знаю своих крестьян, знаю, на что они способны. Доблестный Эжен Леру, художник (он был ранен в одной из первых наших вылазок и некоторое время находился на излечении у виноделов в оосе), передал нам как-то один разговор, который как нельзя лучше живописует эту породу людей. Те, у кого он стоял, не могли понять, почему он пошел воевать, если никто его к этому не принуждал.
- Вы что, бывший военный? - спрашивали они каждый раз.
- Да нет же! Я рисую картины и никогда ничем другим не занимался.
- Так, значит, когда вас заставили подписать бумагу, чтоб пойти на войну…
- Меня ничего не заставляли подписывать.
- Ну ладно, чего уж там! Когда вы пошли воевать, - тут они переглядывались и подмигивали друг Другу, - вы, видать, опрокинули хороший стаканчик!
Вот вам французские крестьяне!.. Живущие под Парижем еще хуже. Те, что похрабрее, перебрались из предместий за валы есть вместе с нами горький хлеб осады, но тем, кто остался по ту сторону - а их больше, чем принято думать, - тем я не доверяю. Они остались, чтобы показать пруссакам наши погреба и дограбить наши бедные летние дворцы.
Мой собственный летний дворец был такой скромный, он так глубоко забился в гущу акаций, что, может быть, даже избежал разорения, но я поеду удостовериться в этом только тогда, когда уйдут пруссаки, или еще позднее. Я хочу, чтобы наша природа успела очиститься. Стоит мне подумать, дорогой мой, что все наши чудесные уголки, все островки, поросшие камышами и хрупким лозняком, куда мы отправлялись вечерами, чтобы, нагнувшись к самой воде, слушать пение лягушек, все замшелые аллеи, где во время прогулок мы рассыпали вдоль живых изгородей, оставляли висеть на каждой ветке наши мысли, все широкие травянистые поляны, где так сладко было спать у подножия старых дубов под гудение пчел, строивших у нас над головой музыкальный купол, - стоит мне подумать, что все это побывало в их руках, что они сидели там всюду, как эта прекрасная местность кажется мне поблекшей и унылой. Это осквернение отпугивает меня больше, чем грабеж. Я боюсь, что не смогу уже любить мое гнездо.
Ах, если бы парижане во время осады могли перенести в город восхитительный пейзаж окрестностей, если бы мы могли скатать, как ковер, лужайки и зеленые тропинки, позлащенные закатным солнцем, забрать с собой пруды, сверкающие под сенью лесов, как ручные зеркала, намотать ручьи на катушку, словно серебряную нить, и запереть все на складе! С какой радостью мы сейчас разложили бы на прежнем месте лужайки, расставили подлески и сделали Иль де Франс таким, каким его никогда не видели пруссаки!
МАЛЕНЬКИЙ ШПИОН
Перевод А. Зельдович
Его звали Стен, малыш Стен.
Это был бледный и тщедушный мальчик, истинное дитя Парижа; на вид ему можно было дать десять, самое большее пятнадцать лет. Когда имеешь дело с этими сопляками, никогда нельзя точно определить их возраст. Мать его умерла, а отец, бывший солдат морской пехоты, сторожил сквер в квартале Тампль. Грудные младенцы, няни, старушки со складными стульями, нуждающиеся матери, весь мелкий парижский люд, который на этих огражденных тротуарами газонах ищет защиты от экипажей, - все знали дядюшку Стена и буквально обожали его. Каждому из них было известно, что за его суровыми усами - грозой бродячих собак - скрывается ласковая, чуть ли не материнская улыбка и, чтобы вызвать ее, стоит только спросить этого добряка:
- Как поживает ваш мальчик?
И любил же своего сына дядюшка Стен! Как он был счастлив, когда вечером, после школы, мальчуган приходил за ним и они вместе обходили аллеи, останавливаясь у каждой скамейки, чтобы поздороваться с постоянными посетителями сквера и ответить на их ласковые приветствия!
С осадой Парижа все, к несчастью, изменилось. Сквер, который сторожил дядюшка Стен, закрыли: здесь устроили склад горючего, и бедняга, вынужденный непрерывно нести охрану, проводил теперь время один, среди опустевших, запущенных дорожек, не смея даже затянуться папиросой, и встречался со своим мальчиком поздно вечером, дома. Надо было видеть его усы, когда он заговаривал о пруссаках!.. А что касается малыша Стена, то он не очень-то тяготился своим новым образом жизни.
Осада! Какое это развлечение для мальчишек! В школе нет занятий, а улица - ярмарочная площадь…
Мальчик до самого вечера слонялся по городу. Он сопровождал отправлявшиеся на крепостной вал батальоны своего квартала, главным образом те, у которых был хороший оркестр, а уж в этом Стен отлично разбирался. Он со знанием дела рассказал бы вам, что оркестр 96-го батальона стоит не бог весть чего, зато у 55-го оркестр такой, что лучше и не надо. А то, бывало, он, не отрываясь, смотрел, как мобили проходят строевое учение. А потом еще очереди…
С корзинкой в руке он становился в одну из очередей, которые в эти утопавшие во мраке зимние утра выстраивались у дверей булочных или мясных лавок. Здесь публика, стоя в лужах, завязывала знакомства, рассуждала о политике. А так как мальчик был сыном дядюшки Стена, всем хотелось узнать, что ему известно о происходящем. Но самым увлекательным занятием была знаменитая игра в пробки, которую ввели в моду бретонские мобили. И если Стен не находился на крепостном валу или же не стоял в очереди за хлебом, то мы могли наверняка застать его на площади Шато д'О, где шла эта игра. Сам он, разумеется, не играл: для этого надо было иметь много денег. Он довольствовался тем, что смотрел на игроков, но как смотрел!..
Особый восторг вызывал в нем долговязый парень в синей блузе, ставивший монеты не меньше чем в сто су. Слышно было, как при быстрой ходьбе в карманах у него позвякивают серебряные экю…
Как-то раз, подбирая подкатившуюся к ногам Стена монету, долговязый тихо спросил:
- Завидно, а?.. Хочешь, я тебя научу, как их раздобыть?
Окончив игру, долговязый отвел его в сторону и предложил вместе с ним отправиться к пруссакам, уверяя, что за один раз можно заработать тридцать франков.
Сначала Стен с негодованием отверг это предложение и целых три дня не ходил смотреть, как играют в пробки. Три ужасных дня! Он даже перестал пить и есть. А по ночам ему мерещились выстроившиеся в ногах его кровати полчища пробок и на них - монеты в сто су, которые, ярко сверкнув, тут же на глазах исчезали. Искушение было слишком велико. На четвертый день он пошел на площадь Шато д'О, встретил долговязого парня и поддался соблазну…
Однажды утром, перекинув через плечо холщовые сумки и спрятав газеты под куртки, они отправились в путь. Густо падал снег. Еще только начинало светать, когда они добрались до Фландрских ворот. Долговязый взял Стена за руку и, приблизившись к часовому с красным носом, добродушному на вид солдату местной Национальной гвардии, плаксивым голосом заговорил:
- Разрешите нам пройти, господин хороший!.. Мать у нас больна, отец умер. Это мой брат. Мы хотим собрать в поле немного картошки.
Тут он заплакал. Стен густо покраснел от стыда и стоял с опущенной головой. Часовой посмотрел на них, затем бросил быстрый взгляд на белевшую вдали пустынную дорогу.
- Проходите, да поживей! - сказал он, пропуская их.
И мальчики быстро зашагали по дороге в Обервилье.
Ну и смеялся же долговязый!
Смутно, как во сне, мелькали перед Стеном заводы, превращенные в казармы, безлюдные баррикады, на которых развевалось мокрое белье, прорезавшие туман и тянувшиеся к самому небу обломанные, покореженные, не дымившие трубы. Кое-где виднелась одинокая фигура несшего караул солдата или же группа офицеров:, надвинув капюшоны, они смотрели в бинокль. У тлеющих костров темнели мокрые от растаявшего снега палатки. Долговязый хорошо знал дорогу. Чтобы миновать сторожевые посты, они шли полем. Но все же им не удалось миновать заставу, охранявшуюся вольными стрелками. В коротких накидках сидели они на корточках в наполненном водою рву, тянувшемся вдоль Суассонской железной дороги. Несмотря на то, что долговязый и тут рассказал выдуманную им историю, их не пропустили. Но пока он хныкал, из будки железнодорожного сторожа вышел на насыпь седой, морщинистый старый сержант, чем-то напоминавший дядюшку Стена.
- Ладно, ребятки, не плачьте! - сказал он. - Вас пропустят за картошкой. А пока зайдите обогреться… Мальчуган-то, видно, замерз!
Увы, не от холода дрожал Стен: он дрожал от страха, он дрожал от стыда… В будке солдаты, сгрудившись, держали над огнем насаженные на кончики штыков смерзшиеся сухари. Солдаты потеснились, чтобы дать место мальчикам. Ребят заставили выпить по рюмочке, напоили их кофе. В это время в дверях показался офицер. Подозвав к себе сержанта, он что-то шепнул ему на ухо и поспешно вышел.
- Ну, ребята! - подойдя к солдатам, с сияющим видом сказал сержант. - Сегодня ночью будет жарко… Мы узнали пароль пруссаков. Надеюсь, на этот раз мы у них отобьем злосчастный Бурже!
Послышались радостные возгласы, громкий смех. Солдаты пустились в пляс, стали петь, чистить штыки, мальчики, воспользовавшись суматохой, незаметно скрылись.
Миновав траншею, они очутились на голой равнине. Вдали виднелась высокая стена с бойницами. Поминутно останавливаясь, будто подбирая картошку, они направились к этой стене.
- Давай вернемся! Не надо туда ходить! - все повторял Стен.
Вместо ответа долговязый молча пожимал плечами и шел вперед. Внезапно где-то совсем рядом раздался треск заряжаемой винтовки.
- Ложись! - крикнул долговязый и бросился на землю.
Он свистнул. И тотчас над заснеженной равниной прозвучал ответный свист. Мальчики ползком начали продвигаться дальше. У самой стены, почти вровень с землей, из-под засаленной фуражки показались рыжие усы. Долговязый прыгнул в окоп к пруссаку.
- Это мой братишка, - пояснил он, показывая на своего спутника.
Стен был так мал ростом, что пруссак, глядя на него, рассмеялся. Ему пришлось приподнять мальчика над бруствером.
За стеной виднелись глыбы развороченной земли, поваленные деревья, темными пятнами выделялись на снегу глубокие ямы, и из каждой такой ямы торчали засаленная фуражка и рыжие усы, обладатели которых смеялись при виде мальчиков.
Поодаль был виден замаскированный деревьями домик садовника. Внизу было полно солдат: одни играли в карты, другие варили похлебку на жарком огне. Аппетитно пахло капустой, свиным салом. Какой контраст с биваком вольных стрелков! Наверху находились офицеры. Было слышно, как кто-то играл на рояле, как хлопали пробки шампанского. Появление мальчиков было встречено криками "ура". После того как они отдали газеты, им налили вина и начали их расспрашивать. У офицеров были злые лица, держались они заносчиво. Но долговязый своим площадным юмором и жаргонными словечками сразу же их развеселил. Они хохотали и вслед за ним повторяли его выражения, с наслаждением окунаясь в парижскую грязь.
Стену тоже хотелось поговорить, блеснуть остроумием, но что-то мешало ему. Против него сидел державшийся особняком пруссак, постарше других и на вид серьезнее. Он читал, вернее, делал вид, что читает, но глаза его ни на минуту не отрывались от Стена. Во взгляде его одновременно сквозили и нежность и укор. Казалось, он говорил себе:
"Я бы предпочел умереть, нежели видеть, что мой сын занимается подобными делами…"
Стен почувствовал, будто чья-то рука сжала ему сердце.
Чтобы избавиться от этого мучительного ощущения, он выпил вина. И сразу же все завертелось вокруг него. Точно сквозь сон слышал он, как его товарищ высмеивает Национальную гвардию, показывает, как они проходят строевое учение, изображает схватку при Маре, ночную тревогу на крепостном валу. Затем долговязый заговорил шепотом, офицеры обступили его, их лица приняли сосредоточенное выражение. Негодяй предупреждал их о готовящейся ночной атаке вольных стрелков…
Но тут малыш Стен, сразу протрезвившись, в бешенстве вскочил с места:
- Замолчи, верзила! Я не позволю!
Но тот, пренебрежительно усмехнувшись, продолжал свой рассказ. Не успел он кончить, как офицеры были уже на ногах. Один из них указал мальчикам на дверь.
- А теперь проваливайте! - крикнул он.