Тот повернул, неохотно отрываясь от блестящего зрелища, которого Париж ждал уже четыре дня. Карета выехала на авеню, свернула на улицу Монтеня и, проехав медленно и уныло по бульвару Мальзерб, выбралась к церкви св. Магдалины. Здесь давка была еще сильнее. В дождевой мгле были видны ярко освещенные окна церкви, доносились отголоски похоронного пения, звучавшего глухо из-за множества черных драпировок, скрадывавших очертания греческого храма, - всю площадь заполнило торжественное богослужение, меж тем как большая часть похоронного шествия теснилась еще на Королевской улице, до самых мостов: это была длинная черная линия, связывавшая покойного с решетчатой оградой Законодательного корпуса, куда он так часто входил. За церковью св. Магдалины открывалась уходившая вдаль перспектива Больших бульваров, совершенно свободных от экипажей, казавшихся какими-то особенно широкими между двумя рядами солдат с ружьями к ноге, удерживавших любопытных на тротуарах, запруженных народом. Магазины были закрыты, а балконы, несмотря на дождь, набиты людьми, которые свешивались над перилами, глядя в сторону церкви, как глядят при прохождении карнавального быка или возвращении победоносных войск. Париж падок на зрелища, и его волнует все что угодно - от гражданской войны до похорон политического деятеля.
Карете пришлось вернуться обратно и пуститься снова в объезд. Можно себе представить, как были раздосадованы кучер и его лошади, все трое - парижане в душе, тем, что пришлось лишить себя такого замечательного спектакля. И вот по пустынным и молчаливым улицам - вся жизнь Парижа прилила к большой артерии Бульваров - начался прихотливый и беспорядочный пробег, бессмысленное блуждание экипажа, который доезжал до самого конца Сен-Мартенского предместья и предместья Сен-Дени, затем возвращался к центру и каждый раз, покружив, прибегнув ко всяческим уловкам, наталкивался все на ту же засаду, все на то же скопление народа, на часть вынырнувшего из-за угла черного шествия, медленно двигавшегося под дождем, под приглушенный стук барабанов, тусклый и тяжелый, как стук сыплющейся в яму земли.
Какая пытка для Фелиции! Это ее грех, ее угрызения совести шли через Париж с торжественной пышностью, скорбной процессией, в трауре, который разделяли даже тучи. В этой гордой девушке все восставало против оскорбления, наносимого ей тем, что происходило вокруг. Она скрывалась от него в глубине кареты и сидела подавленная, с закрытыми глазами. Старушка Кренмиц, видя, что она так нервничает, и решив, что это от боли расставания, пыталась утешить ее, плакала при мысли о предстоящей разлуке и тоже пряталась в глубине кареты, предоставив окно в распоряжение громадной алжирской борзой, которая принюхивалась к ветру, выставив тонкую морду и властно упираясь обеими лапами в дверцу фиакра, неподвижная, как геральдическая фигура. После множества дальних объездов карета вдруг остановилась, еще раз тяжело содрогнулась, попыталась двинуться вперед под крики и ругань, долго раскачивалась, приподнималась, теряя равновесие из-за привязанного сзади багажа, и, наконец, совсем перестала двигаться; ее остановили, затормозили, словно поставили на якорь.
- Боже, сколько народу!.. - пробормотала испуганная Кренмиц.
Фелиция очнулась от своего забытья.
- Где же мы?
Под тусклым, закопченным небом, затянутым тонкой сеткой дождя, набросившего вуаль на окружающий мир, простиралась площадь, гигантский перекресток, куда людской океан вливался из всех прилегающих улиц и замирал вокруг высокой бронзовой колонны, высившейся над толпою, как исполинская мачта затонувшего корабля. Эскадроны всадников с обнаженными саблями, батареи пушек тянулись вдоль освобожденной середины улицы - огромная грозная сила, ожидавшая того, кто должен проследовать сейчас, быть может, чтобы попытаться отбить его у страшного врага. Увы, весь натиск кавалерии, все орудия были бессильны! Пленник удалялся, связанный по рукам и ногам, огражденный тройной стеной из дерева, металла и бархата, неуязвимой для картечи, и не от этих солдат мог он ждать избавления..
- Поезжайте! Я не хочу здесь стоять! - воскликнула Фелиция, ухватившись за мокрую пелерину кучера, вне себя от безумного страха перед преследовавшим ее кошмаром, перед тем, что надвигалось с ужасным грохотом, еще далеким, но с каждой минутой становившимся все ближе.
Однако при первом же движении колес окрики и гиканье возобновились. Думая, что ему удастся пересечь площадь, кучер с большим трудом добрался до первых рядов толпы, сомкнувшейся теперь за ним и не дававшей ему проехать. Ни туда, ни сюда… Волей - неволей приходится стоять, вдыхать этот запах человеческих тел и алкоголя, терпеть взгляды, уже загоравшиеся любопытством в предвкушении необычайного зрелища, а теперь устремленные на прекрасную путешественницу, уезжавшую "ух, с какими сундучищами!" и с огромным псом в качестве защитника. Кренмиц пребывала в смертельном страхе, а Фелиция думала об одном: он должен проследовать мимо нее, она будет смотреть на него из первых рядов.
Внезапно раздался громкий крик:
- Вот он!
Затем на площади, свободно вздохнувшей после трех тяжких часов ожидания, воцарилась тишина.
Он приближался.
Первым движением Фелиции было опустить штору окошечка со своей стороны, с той, где должна была пройти процессия. Но, услыхав раздавшуюся совсем близко барабанную дробь, сознавая невозможность уйти от этого наваждения, наэлектризованная, быть может, заразившаяся окружавшим ее нездоровым любопытством, она подняла резким движением штору и придвинулась к окну, опершись подбородком на сжатые кулаки. Взволнованное выражение ее бледного лица как бы говорило: "Ах, так? Ты этого хочешь? Хорошо, я буду смотреть на тебя".
То были самые пышные похороны, какие только можно себе представить, последние почести, воздававшиеся во всей их суетности, такой же звонкой, пустой, как ритмичный аккомпанемент обтянутых крепом барабанов. В пяти первых траурных каретах мелькнуло белое облачение духовенства. За ними, влекомая шестью черными лошадьми, подлинными конями Эреба, такими же черными, такими же медлительными, такими же тяжелыми, как его струи, двигалась погребальная колесница, вся в плюмажах, кистях, серебряном шитье, украшениях в виде слезинок, геральдических коронах, венчающих гигантские "М"- роковые инициалы, украшенные восемью розетками, как будто принадлежащие Могиле, ее светлости Могиле.
Столько балдахинов и массивных покровов маскировали вульгарный остов похоронных дрог, что дроги эти колыхались, содрогались при каждом шаге от основания до верха, как бы подавленные величием мертвеца. Лежавшие на гробе шпага, мундир, расшитая шляпа - не бывшая в употреблении парадная ветошь - отливали золотом и перламутром под темным сводом тканей, среди свежих ярких цветов, которые говорили о весне, несмотря на хмурое небо. На расстоянии десяти шагов шли члены семьи герцога. За ними в величественном одиночестве офицер в плаще, несший знаки почетных наград: целую выставку орденов всех стран мира, кресты, разноцветные ленты, свешивавшиеся с черной бархатной подушки, отороченной серебряной бахромой.
Далее шел церемониймейстер, за ним - президиум Законодательного корпуса и несколько депутатов, избранных по жребию, среди которых выделялась высокая фигура Набоба в парадном мундире, как будто насмешливая судьба хотела дать еще не утвержденному депутату предвкушение всех парламентских радостей. Следовавшие за ними друзья покойного образовывали небольшую группу, необыкновенно удачно подобранную для показа всей поверхностности и пустоты жизни высокопоставленного лица, дружившего с директором трижды прогоравшего театра, торговцем картинами, нажившимся на ростовщичестве, дворянином с подмоченной репутацией и несколькими безвестными прожигателями жизни и завсегдатаями бульваров. До сих пор все шли пешком, с непокрытой головой, только среди представителей парламента виднелись черные шелковые ермолки - их робко надевали по мере приближения к рабочим кварталам. Далее тянулся ряд карет.
Когда умирает великий полководец, обычно за похоронной процессией следует любимый конь героя, его боевой конь, вынужденный приноравливать к замедленному шагу кортежа резвый аллюр, от которого веет порохом и полыханием знамен. Здесь же большая карета де Мора, восьмирессорный экипаж, отвозивший его на светские или официальные собрания, заменяла спутника побед. Стекла ее были затянуты флером, фонари окутаны длинными легкими креповыми вуалями, с почти женственной грацией спускавшимися, развеваясь, до самой земли. Завуалированные крепом фонари - это была новая погребальная мода, "высший шик" траура. И это было в духе такого денди, как герцог, - дать последний урок изысканного изящества парижанам, сбежавшимся на его погребение, как на ипподром смерти!
Еще три церемониймейстера, затем бесстрастный декорум, всегда один и тот же для браков, похорон, крестин, открытия парламента или приемов иностранных монархов: нескончаемая вереница парадных экипажей, блестящих, с зеркальными стеклами, с кучерами в кричащих ливреях, расшитых золотом. Они проезжали среди ослепленной толпы зрителей, напоминая им волшебные сказки, упряжку Золушки, среди зрителей, издававших такие же восторженные восклицания, какие взлетают и вспыхивают вместе с ракетами во время ночного фейерверка. И всегда находился в толпе услужливый полицейский или мелкий буржуа, праздношатающийся всезнайка, охотник до публичных церемоний, который называл вслух сидевших в экипажах, по мере того, как они проезжали мимо, сопровождаемые, согласно уставу, драгунами, кирасирами или муниципальными гвардейцами.
Сначала ехали представители императора, императрицы, всех членов императорского дома. Затем, в тщательно разработанном иерархическом порядке, малейшее нарушение которого могло вызвать серьезные конфликты между различными корпорациями, следовали члены Тайного совета, маршалы, адмиралы, великий канцлер Почетного легиона, потом члены Сената, Законодательного корпуса. Государственного совета, судебных и научных организаций; их одеяния - горностаевые мантии и соответствующие головные уборы, нечто пышное и устарелое, неуместное в скептическую эпоху рабочей блузы и фрака, - возвращали вас к временам старого Парижа.
Фелиция, чтобы заставить себя не думать, всматривалась в это монотонное, раздражающе долгое шествие. Постепенно ее охватывало оцепенение, как если бы она, сидя в дождливый день за круглым столиком в скучной гостиной, перелистывала альбом в красках, историю парадного мундира с самых отдаленных времен до наших дней. Все эти люди, которых она видела в профиль, неподвижно выпрямившиеся за широкими стеклами карет, действительно напоминали фигурки на раскрашенных картинках; они, словно нарочно, придвинулись к самому краю сидений, чтобы можно было как следует разглядеть их золотое шитье, пальмовые ветви, галуны, тесьму - манекены, предназначенные для удовлетворения любопытства толпы, хранящие равнодушный и небрежный вид.
Равнодушие!.. То была характернейшая особенность похорон Мора. Оно ощущалось на лицах и в сердцах у всех этих чиновников, большинство которых знало герцога только в лицо, у шедших пешком между дрогами и его каретой, у близких людей и у слуг, бывших при нем постоянно. Равнодушен и даже весел был толстый министр, вице-президент совета, который крепко зажал в своем здоровенном кулаке, привыкшем стучать по деревянным трибунам, шнуры от покрова. Казалось, он тянул их вперед, торопясь еще больше, чем лошади и дроги, опустить в отведенные для него шесть футов земли своего врага двадцатипятилетней давности, вечного соперника, препятствовавшего всем его честолюбивым стремлениям. Остальные три сановника двигались не так резво, длинные шнуры болтались в их усталых руках с красноречивой вялостью. Равнодушны были священники, как этого требует их профессия. Равнодушны были слуги, которых герцог называл "как вас" и с которыми обращался как с неодушевленными предметами. Равнодушен был г-н Луи, для которого похороны герцога означали последний день его рабства: невольник был теперь достаточно богат, чтобы купить себе свободу. Даже в среду близких людей проник ледяной холод. А ведь некоторые из них были очень привязаны к покойному. Но Кардальяк слишком внимательно следил за порядком и ходом церемонии, чтобы позволить себе малейшее проявление чувств; впрочем, это вообще было не в его характере. Старик Монпавон, пораженный в самое сердце, счел бы дурным тоном, недостойным своего прославленного друга, допустить малейшую складку на своей полотняной броне, согнуть свою высокую фигуру. Глаза его оставались сухими и такими же блестящими, как всегда, потому что бюро похоронных процессий само поставляет слезы для большого траура, вышитые серебром на черном сукне. И все же среди членов парламентской группы один человек плакал, но он простодушно расчувствовался, думая о самом себе. Бедному Набобу, размякшему от музыки, от всей этой помпы, казалось, что он хоронит все свое достояние, все свои стремления к славе и почестям. И это тоже было одним из видов равнодушия.
В публике удовольствие, доставляемое красивым зрелищем, приятная возможность обратить будничный день в воскресный преобладали над всеми другими чувствами. На бульварах зрители, усеявшие балконы, чуть не аплодировали. В густонаселенных кварталах непочтительность проявлялась еще откровеннее. Жаргонные словечки, остроты по поводу любовных похождений покойника, известных всему Парижу, смешки, вызванные большими шляпами раввинов или забавной наружностью членов ремесленного третейского суда, перебивались раскатами барабанной дроби. Стоя в лужах воды, одетые в блузы и рабочие куртки, сдвинув по привычке кепку на затылок, люди, олицетворявшие нищету, принудительный труд, безработицу и забастовки, смотрели, ухмыляясь, как проезжает мимо них обитатель другого мира, блестящий герцог, спустившийся со своих высот, гордый вельможа, который, быть может, при жизни никогда не заглянул бы в этот район. И все же, чтобы добраться туда, куда в конце концов попадают все, нельзя было миновать эту дорогу - через Сент-Антуанское предместье, через улицу Ла-Рокет, до высоких ворот у городской черты, широко распахнутых в бесконечность. Черт его дери, приятно смотреть на то, как вельможи, вроде де Мора, герцоги, министры проходят тот же путь и к той же цели!.. Это равенство в смерти служит утешением, помогает переносить несправедливости, которыми полна жизнь. Завтра хлеб покажется не таким дорогим, вино - вкуснее, инструмент - не таким тяжелым, если можно будет сказать себе, встав с постели: "А старику Мора тоже пришлось отправиться туда, как и всем прочим!"
Шествие все тянулось, не столько печальное, сколько утомительное. Теперь хоровые кружки, депутации от армии, от флота, офицеры всех родов оружия теснились, как стадо, перед длинной вереницей пустых экипажей, траурных карет, собственных выездов, вытянувшихся в ряд для соблюдения этикета. Затем настала очередь войск, и в грязное предместье, в длинную улицу Ла-Рокет, уже и так кишевшую, как муравейник, влилась целая армия - пехотинцы, драгуны, уланы, карабинеры, тяжелые пушки с раскрытой пастью, готовые взреветь, сотрясавшие мостовые и оконные стекла, но не заглушавшие раскатов барабанной дроби, мрачного и дикого грохота, вызвавшего в воображении Фелиции картину похорон африканского царька, когда тысячи убитых сопровождают душу повелителя, чтобы ей не одной переселяться в царство духов. Фелиции чудилось, что, быть может, это торжественное нескончаемое шествие спустятся и исчезнет в призрачном рву, который поглотит его без остатка.
- …И ныне и в смертный наш час. Аминь! - пробормотала Кренмиц, когда карета двинулась по очистившейся площади, где Свобода, вся в золоте, как бы устремлялась ввысь в волшебном полете.
Молитва старой балерины прозвучала, быть может, единственной взволнованной и искренней ноткой на - всем протяжении похоронной процессии.
Речи окончены, три длинные речи, такие же ледяные, как склеп, куда только что спустилась смерть, три речи, прочитанные официальным тоном и предоставившие ораторам повод громко объявить о своей приверженности царствующей династии. Пятнадцать раз будили пушки эхо кладбища, колебля венки из черного стекляруса и иммортелей - дары благочестивой памяти, развешанные на могилах. И в то время как красноватый дымок плыл и клубился, распространяя запах пороха над городом мертвых, а затем поднимался и медленно смешивался с фабричным дымом рабочего квартала, многолюдное сборище тоже рассеивалось, рассыпалось по отлогим склонам, высоким лестницам, белевшим среди зелени, с неясным гулом, подобным журчанию струй, стекающих по скалам. Пурпурные сутаны, черные сутаны, синие и зеленые мундиры, золотые аксельбанты, тонкие шпаги, поддерживаемые на ходу, спешили к экипажам. Происходил обмен церемонными поклонами, сдержанными улыбками, а траурные кареты с черными сгорбившимися кучерами в треуголках набекрень, в пелеринах, развевавшихся на ветру, уже мчались по аллеям.
Общее впечатление было таково, что люди только что избавились от долгой и утомительной работы статистов и теперь с полным правом спешат сбросить с себя административные доспехи, парадные костюмы, отстегнуть портупеи, металлические нагрудники, воротнички, расправить кожу на лицах, на которые тоже были надеты путы.
Грузный и низкорослый, с трудом волоча свои распухшие ноги, Эмерленг торопился к выходу, отказываясь от приглашений сесть в экипаж, ибо он знал, что только его собственная карета способна вместить его расплывшееся тело.
- Барон, барон, к нам!.. Есть место!
- Нет, благодарю. Я пойду пешком, чтобы размяться.
Чтобы избавиться от этих предложений, начинавших тяготить его, он пошел боковой аллеей, почти пустынной, даже слишком пустынной. Едва свернув на нее, он пожалел об этом. С того самого мгновения, как Эмерленг вошел на кладбище, он был весь поглощен одной мыслью: страхом встретиться лицом к лицу с Жансуле, вспыльчивость которого была ему известна. Набоб был способен забыть о величии этого места и повторить в центре Пер-Лашез скандал, разыгравшийся на Королевской улице. Несколько раз во время погребальной церемонии банкир заметил вынырнувшую из общей массы бледных фигур, заполнивших все вокруг, массивную голову своего бывшего приятеля, который направлялся к нему, искал встречи с ним. Еще там, в одной из главных, людных аллей, где в случае неприятностей есть к кому обратиться за помощью, - куда ни шло… Но здесь - брр!.. Беспокойство заставляло его ускорять свои шажки и еще сильнее пыхтеть. Но все было напрасно: стоило ему из боязни преследования обернуться, как высокие и могучие плечи Набоба показались в начале аллеи. Толстый коротышка никак не мог проскользнуть в узкий проход между могилами, расположенными так близко одна от другой, что там не было даже места, чтобы стать на колени. Ноги вязли в жидкой грязи. Эмерленг решил продолжать свой путь как ни в чем не бывало, в надежде, что Набоб не столкнется с ним. Но сзади уже раздался громкий, хрипловатый голос:
- Лазарь!
Богача звали Лазарем. Он не ответил, он пытался догнать группу офицеров, шедших далеко впереди.
- Лазарь! Постой, Лазарь!