Взгляд ее упал на черную кружевную накидку, небрежно свисавшую со спинки стула. Мошенник-лакей тоже взглянул на кружево, их взгляды встретились, и тут точно вспышка молнии озарила ее сознание. Она молча устремилась вперед, пробежала через маленькую приемную прямо к двери кабинета, распахнула ее и без чувств упала на пол.
Если б вы видели ту женщину! Потрепанная сорокалетняя блондинка с красноватой сетью жилок на щеках, с тонкими губами, с морщинистыми, словно старая лайковая перчатка, веками; под глазами темные круги - следы жизни, растраченной на любовные утехи, квадратные плечи, неприятный голос. Но она была великосветская дама. Маркиза д'Эскарбес! А южанину это заменяет все, герб заслоняет женщину. Расставшись с мужем после скандального процесса, порвав со своей семьей и домами в Сен-Жерменском предместье, г-жа д'Эскарбес перешла на сторону империи, открыла политический и дипломатический салон с едва уловимым полицейским душком, который посещали без жен тогдашние знаменитости. Два года она занималась интригами, приобрела сторонников, влиятельных друзей и, наконец, решила подать на обжалование своего дела. Руместан выступал ее защитником в первой инстанции, не мог уклониться от участия и во втором процессе. Правда, он несколько колебался - слишком уж афишировала маркиза свои новые политические взгляды. Но эта дама нашла к нему подход, который очень уж льстил тщеславию адвоката, и он сложил оружие. Теперь они виделись каждый день, то у него, то у нее: приближалось слушанье дела, н они вели его, так сказать, по двойной бухгалтерии и убыстренными темпами.
Это ужасное открытие едва не убило Розали - такой страшный удар нанесло оно ее женской чувствительности, обострившейся из-за того, что она собиралась стать матерью и в ней бились теперь два сердца, страдали два существа. Ребенок погиб, мать выжила. Но, придя через три дня в сознание и обретя вновь память и способность терзаться воспоминаниями, она разразилась потоком таких горьких слез, что их, казалось, никак нельзя было остановить и осушить.
Когда же она перестала оплакивать измену мужа и друга, то один вид пустой колыбельки, где под голубоватым кружевным пологом лежало единственное сокровище - сшитые ею детские вещички, - один этот вид исторгал у нее не крики, не жалобы, а новые потоки слез. Бедный Нума сам был близок к отчаянию. Надежда на рождение маленького Руместана, "старшего сына", которому в провансальских семьях придается особое значение, погибла, исчезла по его вине. Перед ним было бледное женское лицо с выражением полной отрешенности, горе со стиснутыми зубами и глухими рыданиями, разрывавшими ему сердце и так непохожими на те поверхностные, грубоватые проявления чувства, которым предавался он, сидя на кровати, в ногах своей жертвы, и тараща на нее полные слез глаза.
- Розали… Послушай, не надо!..*- бормотал он дрожащими губами, не находя других слов, но как выразительны были эти "Послушай, не надо!.." Он произносил их с южным акцентом, легко усваивающим жалостные интонации. За ними так я слышалось: "Да не огорчайся же, бедная моя глупышка!.. Стоит ли? Разве это помешает мне любить тебя?"
И он, правда, любил ее - настолько, насколько способна была к длительному чувству его легковесная натура. Никакой другой женщины не хотел бы он видеть хозяйкой своего дома, ни от кого другого не хотел бы принимать заботы и ласки. Часто он простодушно признавался: "Мне нужно, чтобы подле меня был преданный человек". И он отдавал себе полный отчет в том, что вдесь преданность была самая полная, самая ласковая, о какой только можно было мечтать. Мысль, что он мог лишиться ее, приводила его в ужас. Разве с его стороны это не было любовью?
Розали - у вы - представляла себе любовь совсем иначе. Жизнь ее была разбита, идол повержен, доверие навеки утрачено. И все же она простила. Простила из жалости, как мать уступает ребенку, который плачет, вымаливая прощение. Простила еще ради того, чтобы сохранить незапятнанным их имя, имя ее отца, которое загрязнил бы скандал развода, и еще потому, что родные считали ее счастливой и она не решалась отнять у них иллюзии. Правда, благородно даровав прощение, она предупредила мужа, чтобы он не рассчитывал на него вторично, если еще раз нанесет ей оскорбление. С этим должно быть покончено навсегда, иначе - разрыв жестокий, решительный, открытый. В тоне и взгляде, которыми ему это было дано понять, женская гордость торжествовала над всеми приличиями и условностями.
Нума уразумел, поклялся, что ничего подобного не повторится, и это было у него искренне.
Он содрогался при мысли, что рисковал своим счастьем, рисковал покоем, которым так дорожил ради кратковременного удовольствия, ласкавшего лишь его тщеславие. Он даже почувствовал некоторое облегчение, избавившись от своей важной дамы, костлявой маркизы, которая - не будь герба - нужна была ему не больше "старожилки для всех" из кафе Мальмюса, избавившись от необходимости писать письма, назначать свидания, от всей этой утонченной сентиментальной чепухи, так не подходившей к его обычной бесцеремонности. И это освобождение он праздновал почти так же радостно, как милость жены, как вновь обретенный внутренний мир.
И счастлив он был совсем как прежде. Внешне в их жизни ничто не изменилось. Тот же вечно накрытый стол, те же неизменные празднества и приемы, на которых Нума пел, декламировал, распуская павлиний хвост и даже не подозревая, что рядом с ним широко открыты и все видят прекрасные глаза, прозревшие от настоящих слез. Теперь она распознала, чего стоит ее великий человек, увидела, что он весь состоит из жестов и слов, что у него могут быть хорошие, великодушные порывы, но что порывы эти недолговечны, что в них главное - прихоть, позерство, кокетливое желание понравиться. Она осознала, как поверхностна его натура, что ему чужды какие бы то ни было твердые убеждения, равно как и глубокое неприятие чего-либо. И она страшилась, как для себя, так и для него самого, этой слабости, замаскированной пышными словами и звучным голосом, слабости, которая возмущала ее и вместе с тем привязывала к нему, ибо женщина, изжив свою любовь к мужчине, часто сохраняет к нему материнское чувство, на которое и опирается ее преданность. Всегда готовая отдать себя, пожертвовать собой, несмотря на его неверность, она втайне боялась лишь одного: "Только бы он опять всего не испортил".
Благодаря присущей ей проницательности Розали очень скоро заметила, как изменяются политические взгляды ее мужа. В его отношениях с Сен-Жерменским предместьем произошло явное охлаждение. Светло-желтый жилет старика Санье и его булавка для галстука, изображавшая королевскую лилию, уже не вызывали в нем былого почтения. Он считал, что сей светлый разум несколько помутнел. В Палате заседала лишь его тень, сонная тень, отлично олицетворявшая легитимизм вообще, его отечное оцепенение, походившее на смерть… Так постепенно эволюционировал Нума, приоткрывая свою дверь вельможам империи, с которыми у него завелись знакомства в салоне госпожи д'Эскарбес, оказавшем на него соответствующее воздействие. "Присматривай за своим великим человеком… по-моему, он гнет куда-то в сторону", - сказал советник дочери как-то после обеда, за которым адвокат остроумно потешался над партиен Фросдорфа, сравнивая ее с деревянным конем Дон Кихота, пригвожденным к месту в то время, как сидящий на нем всадник с завязанными глазами воображает, что мчится в лазурном пространстве.
Ей не пришлось долго расспрашивать его. Как бы он ни скрытничал, придуманные им лживые отговорки были до того призрачны, что сразу выдавали его, да он и не старался сделать их посложнее и потоньше, чтобы придать им правдоподобие. Как-то утром, зайдя к нему в кабинет и застав его погруженных в составление какого-то письма, она тоже склонила голову над бумагой:
- Кому ты пишешь?
Он начал что-то бормотать, стараясь придумать благовидное объяснение, но, насквозь пронзенный ее взглядом, властным, как сама совесть, поддался вдруг порыву вынужденной искренности. Это было письмо к императору, по стилю убогое и вместе с тем напыщенное, как речь судейского, машущего на трибуне широкими рукавами адвокатской тоги; в письме этом он принимал предложенный ему пост члена Государственного совета. Начиналось оно так: "Будучи южанином-вандейцем, воспитанным в духе монархизма и преклонения перед нашим прошлым, я полагаю, что не изменил бы честя своей и совести…"
- Такого письма ты не пошлешь! - решительно заявила она.
Сперва он вспылил, заговорил с ней грубо и высокомерно, как настоящий буржуа из Апса, спорящий со своей женой. Зачем она вмешивается не в свое дело? Что она понимает? Разве он обсуждает с ней фасон шляпки или нового платья? Он гремел, словно на судебном заседании. Розали спокойно, почти презрительно молчала: пускай произносит свои грозные слова - все это лишь осколки воли, уже разбитой, уже сдавшейся на ее милость. Неуравновешенных людей только утомляют и обезоруживают подобные вспышки, заранее обрекая их на поражение.
- Ты не пошлешь такого письма… - повторила она. - Это был бы обман, измена всей твоей жизни, всем твоим обязательствам…
- Обязательствам?.. Перед кем?..
- Передо мной… Вспомни, как мы с тобой познакомились, как ты покорил мое сердце своим возмущением, своим благородным негодованием по поводу имперского маскарада. Да дело даже не в твоих убеждениях, - меня привлекла к тебе прямая, честная линия поведения, воля человека, которым я в тебе восхищалась…
Он пытался защищаться. Что ж, он должен всю жизнь прозябать в этой заморозившейся партии, неспособной к действию, в этом засыпанном снегом лагере? Да к тому же вовсе не он пришел к империи, - империя пришла к нему. Император - прекрасный человек, полный творческих замыслов, далеко превосходящий все свое окружение… Но все это были доводы перебежчика. Розали отвергала их один за другим, доказывая ему, что эта его эволюция была бы не только вероломством, но и плохим расчетом.
- Да разве ты не видишь, в какой все эти люди тревоге, как они ощущают, что почва под ними непрочная, что она колеблется? Малейший толчок, один сорвавшийся камень - и все обрушится… И в какую пропасть!
Она углубляла и уточняла свои доводы, подводила итог всему, что до сих пор молча выслушивала и обдумывала, всем послеобеденным беседам, когда мужчины, собравшись в тесный кружок, предоставляют своим женам - умным или глупым - вести банальный дамский разговор, который зачастую не удовлетворяет и дам, несмотря на животрепещущую тему - туалеты и светское злословие. Руместан изумлялся: "Ну и бабенка! Откуда она всего этого набралась?" Он не мог прийти в себя от удивления, что в ней оказалось столько ума. И вот с той же поразительной гибкостью, которая порой так привлекает в склонных ко всяким крайностям натурах, он мгновенно совершил полный поворот: обхватил руками эту столь рассудительную и в то же время столь юную и прелестную головку и принялся целовать милое личико Розали.
- Ты права, сто раз права… Надо написать все наоборот…
Он уже собрался разорвать свой черновик, но первая фраза ему очень нравилась; ее можно было оставить, несколько изменив, - например, вот так: "Будучи южанином-вандейцем, воспитанный в духе монархизма и преклонения перед нашим прошлым, я полагаю, что изменил бы чести своей и совести, если бы принял пост, который Ваше величество…"
Этот отказ, учтивый и вместе с тем твердый, был опубликован в легитимистских газетах и сразу создал Руместану особое положение, сделал его имя синонимом неподкупной верности принципам. "Этого по швам не распорешь!"- такова была в "Шаривари" подпись под забавной карикатурой, где изображалось, как представители всех партий стараются вырвать друг у друга из рук тогу прославленного адвоката. Через некоторое время империя потерпела крушение. И когда начались выборы в Национальное собрание, которое должно было заседать в Бордо, Нуме Руместану пришлось выбирать между тремя южными департаментами, которые хотели отдать ему свои голоса только ив-ва этого письма. Его первые выступления, полные напыщенного красноречия, вскоре сделали его главарем всех правых. Правда, он был всего лишь разменной монетой старика Санье, но теперь, когда все нивелируется, на безрыбье и рак - рыба, и новый лидер имел на скамьях Палаты не меньший успех, чем тот, который выпадал на его долю на диванчиках кафе Мальмюса.
Теперь Нума был генеральным советником своего департамента, кумиром всего Юга; помогал ему и высокий пост, который занял его тесть, - после падения империи тестя назначили первым председателем апелляционного суда. Было ясно, что рано или поздно Нума получит портфель министра. А пока - великий человек для всех, кроме своей жены, - он красовался в ореоле юной славы то в Париже, то в Версале, то в Провансе, любезный, простой в обращении, добродушный. Когда он разъезжал, ореол находился при нем, но он охотно оставлял его в картонке, как парадный цилиндр.
IV
ТЕТУШКА С ЮГА ВОСПОМИНАНИЯ ДЕТСТВА
Дом Порталей, где проживает великий гражданин Апса, когда приезжает в Прованс, считается одной из местных достопримечательностей. Он фигурирует в путеводителе Жоанна наряду с храмом Юноны, цирком, древним театром, башней Антонинов - уцелевшими памятниками римского господства, которыми город гордится и с которых он заботливо стирает пыль. Но, показывая приезжим старинное провансальское жилье, их заставляют любоваться отнюдь не тяжелыми сводчатыми воротами, утыканными огромными выпуклыми шляпками вбитых в них гвоздей, не высокими окнами, на которых щетинятся частые узорчатые решетки под торчащими наконечниками копий. Внимание приезжих обращают только на балкон второго этажа, на узкий балкон с железными перилами, выступающий над парадной дверью. С этого балкона Руместан показывается народу и держит речь, когда приезжает в Апс. И весь город может подтвердить: достаточно было мощной глотки и жестов оратора, чтобы балкон, некогда прямой, как линейка, приобрел прихотливый изгиб, своеобразную пузатость.
- Эй! Глянь! Наш Нума железо скручивает!
Они произносят эту фразу, так страшно выпучив глава и так подчеркивая звук "р" - "скррручивает", что ни у кого не остается и тени сомнения.
В Апсе живет народ горделивый, добродушный, но до крайности впечатлительный и болтливый, и все эти свойства как бы воплощает в себе тетушка Порталь, типичнейшая представительница местной буржуазии. Высокая, краснолицая, словно вся кровь у нее отлила к дряблым щекам цвета винной гущи, не соответствующего белизне ее кожи, в молодости тетушка Порталь была блондинка, о чем можно судить по белоснежной ее шее и лбу, на котором взбиты холеные, матово-серебристые букли, выглядывающие из-под чепца с сиреневыми лентами. Лиф у нее застегнут вкривь и вкось, но стан у нее все же величественный, улыбка приятная - такой предстает перед вами госпожа Порталь в полусвете своей гостиной с герметически закрытыми окнами, как это принято на Юге. Она точно сошла со старинного семейного портрета; ее можно принять за старую маркизу Мирабо, которой так подходит жить в этом древнем обиталище, построенном сто лет назад Гонзагом Порталь, главным советником парламента в Эксе. В Провансе еще можно найти такие выразительные фасады у домов и лица у людей, словно минувший век только что вышел из этих высоких резных дверей, но двери, захлопнувшись, прижали подол его юбки в пышных оборках.
Однако стоит вам в разговоре с тетушкой неосторожно высказать мнение, что протестанты вообще не хуже католиков или что Генрих V не так-то скоро взойдет на престол, и старинный портрет яростным рывком выскочит из рамы, вены у него на шее раздуются, рассерженные руки начнут теребить так хорошо уложенные гладкие букли, и весь он загорится гневом, иврыгающим брань, угрозы и проклятья. В городе все хорошо знают приступы этого гнева и помнят некоторые довольно странные его проявления. Как-то на званом вечере у нее в доме лакей уронил уставленный стаканами поднос. Тетушка Порталь поднимает крик, сама себя взвинчивает все более и более громкими упреками и ламентациями и доходит до настоящего бреда - ее негодованию уже не хватает слов, чгобы должным образом излиться. Задыхаясь от невысказанных слов, не имея возможности наброситься с кулаками на благоразумно исчезнувшего слугу, она задирает свою шелковую юбку и зарывается в нее головой, заглушая свое гневное рычание, пряча искаженное яростью лицо и ничуть не смущаясь тем, что гостям выставлены напоказ белые крахмальные панталоны, обтягивавшие ее толстые ноги.
В любом другом месте ее сочли бы сумасшедшей. Но в Апсе, где народ вообще вспыльчивый и взрывчатый, довольствуются тем, что считают г-жу Порталь "голосистой" дамой. И правда: когда вы пересекаете площадь Кавальри в мирные послеполуденные часы, в часы монастырской тишины, нарушаемой лишь трескотней цикад да доносящимися откуда-то гаммами, из-под гулких сводов старинного дома до вас нередко долетают странные восклицания - это почтенная дама понукает и взбадривает свою челядь: "Чудище!.. Убийца!.. Разбойник!.. Святотатец!.. Я тебе руку оторву!.. Я с тебя кожу сдеру!.." Хлопают двери, перила дрожат под высокими, гулкими, выбеленными известкой сводами, кто-то с шумом распахивает окна, словно для того, чтобы выбросить оторванные руки, ноги и головы несчастных слуг, которые, несмотря ни на что, преисправно занимаются своим делом, ибо они давным-давно привыкли к этим ураганам и отлично знают, что это всего лишь манера выражаться, не больше.
В сущности, тетушка была добрейшая женщина; натура у нее была страстная, щедрая, одержимая потребностью нравиться, отдавать всю себя, из кожи вон лезть, потребностью, которая является одной из характерных черт южного темперамента и которая так пригодилась Нуме. После его избрания в депутаты тетка подарила ему свой дом, оставив за собой право жить в нем до самой смерти. И каким праздником бывал для нее всегда приезд парижан, утренние концерты и вечерние серенады под окнами, приемы, визиты, - все то, чем присутствие великого человека наполняло ее одинокую жизнь, утоляло ее жажду суеты и шума! Племянницу Розали она обожала именно потому, что их натуры были столь противоположны, и обожание это еще усиливалось чувством уважения, которое внушала ей дочь пред* седателя Ле Кенуа, первого чиновника судебного ведомства Франции.