В сборник вошли поздние новеллы великого Томаса Манна, относящиеся к зрелому периоду его творчества.
"Марио и фокусник", "Обмененные головы", "Обманутая", "Хозяин и собака" - сюжеты этих новелл просты и незамысловаты, однако незатейливость сюжетной канвы и неожиданно легкий язык удачно подчеркивают психологическую глубину образов.
Любовь, разочарование, ожидание чуда, скука повседневности, отчаянная жажда жизни, болезненная утрата иллюзий и обретение жизненного опыта - таковы основные темы этих новелл, изысканно-светлых и удивительно тонких…
Содержание:
Непорядок и ранние страдания - © Перевод Е. Шукшиной 1
Обманутая - © Перевод Е. Шукшиной 9
Песнь о младенце - © Перевод В. Елистратова и Е. Шукшиной 24
Закон - © Перевод Е. Шукшиной 31
Тристан и Изольда - © Перевод Е. Шукшиной 44
Хозяин и собака - © Перевод В. Курелла 46
Марио и фокусник - © Перевод В. Курелла 65
Обмененные головы - © Перевод Н. Ман 77
Примечания 96
Томас Манн
Поздние новеллы
Непорядок и ранние страдания
© Перевод Е. Шукшиной
На второе были одни овощи - капустные котлеты, следом еще холодный пудинг, изготовленный из порошка с запахом миндаля и мыла, что теперь поступает в продажу, и пока малолетний слуга Ксавер в полосатой куртке, из которой он вырос, белых шерстяных перчатках и желтых сандалиях подает его, большие тактично напоминают отцу, что у них сегодня гости.
Большие - это восемнадцатилетняя кареглазая Ингрид, весьма привлекательная девушка, которая хоть и собирается вот-вот сдавать экзамены и, вероятно, их сдаст, пусть только потому, что до полнейшей снисходительности вскружила голову учителям, особенно директору, но вовсе не намерена искать аттестату какое-либо применение (обладая приятной улыбкой, пленительным голосом, а также ярко выраженным и довольно забавным подражательским талантом, она тяготеет к театру), и Берт (блондин, семнадцать лет), который вообще не хочет оканчивать школу, а мечтает как можно скорее окунуться в жизнь, став либо танцором, либо эстрадным юмористом, а может, и официантом, но последнее - непременно "в Каире", с каковой целью однажды, в пять утра, уже предпринял чуть было не удавшуюся попытку к бегству. Берт имеет бесспорное сходство со слугой Ксавером Кляйнсгютлем, своим ровесником, не столько вследствие неприметной наружности, - напротив, чертами лица он поразительно похож на отца, профессора Корнелиуса, - сколько в силу сближения с другой стороны, во всяком случае, благодаря обоюдному подражанию, в котором решающую роль играет обстоятельная взаимоподгонка одежды и манер. У обоих густые, очень длинные волосы с небрежным пробором посередине, следовательно - оба одинаковым движением отбрасывают их назад. Когда кто-нибудь из них без головного убора - при любой погоде, - в ветровке, из чистого кокетства подхваченной кожаным ремнем, слегка подавшись торсом вперед и пригнув голову на плечо, выходит через садовые ворота или садится на велосипед (Ксавер вовсю пользуется хозяйскими велосипедами, в том числе и женскими, а в особо беспечном расположении духа - даже профессорским), доктор Корнелиус, глядя из окна спальни, при всем желании не в состоянии определить, кто перед ним - слуга или его сын. Они очень похожи на молодых русских мужиков, считает он, что один, что другой, и оба - страстные курильщики, хотя Берти не располагает средствами, чтобы выкуривать так же много, как Ксавер, который дорос до тридцати сигарет в день, причем сигарет той самой марки, что носит имя находящейся в самом расцвете кинодивы.
Большие называют родителей "стариками" - не за спиной, они обращаются к ним так, и довольно ласково, хотя Корнелиусу всего сорок семь, а жене его еще на восемь лет меньше. "Почтенный старик! - говорят они. - Милейшая старушка!", а родители профессора, которые влачат в его родных краях порушенную, запуганную жизнь, именуются ими "древними". Маленькие же, Лорхен и Кусачик, что столуются наверху вместе с "голубой Анной", которую зовут так из-за синевы щек, по примеру матери обращаются к отцу по имени, то есть "Абель". Звучит это в своей вопиющей доверительности невероятно смешно, особенно в прелестном исполнении пятилетней Элеоноры, которая точь-в-точь похожа на госпожу Корнелиус с детских фотографий и которую профессор любит больше всего на свете.
- Старичок, - приятно говорит Ингрид, положив свою крупную, но красивую кисть на руку отцу, который в соответствии с бюргерским, не вполне противоестественным обычаем сидит во главе семейного стола (сама Ингрид занимает место слева от него, напротив матери), - дражайший предок, позволь деликатно напомнить тебе, ибо ты наверняка сублимировал. Так вот, сегодня после обеда у нас намечается небольшое увеселение - гусиный припляс и селедочный салат. Лично для тебя сие означает, что следует сохранять выдержку и не падать духом - в девять все закончится.
- Вот как? - откликается Корнелиус, у которого вытягивается лицо. - Ну что ж, отлично, - кивает он, демонстрируя тем самым, что находится в состоянии гармонии с необходимостью. - Я только подумал… Уже сегодня? Ну да, четверг. Как летит время. И когда же они придут?
Гости начнут прибывать в половине пятого, отвечает Ингрид, которой брат при общении с отцом уступает первенство, так что пока он будет отдыхать наверху, то почти ничего не услышит, а с семи до восьми все равно отправится на прогулку. При желании может, конечно, улизнуть и через террасу.
- О, - отмахивается Корнелиус, имея в виду: "Ты преувеличиваешь".
Тут все-таки вступает Берт:
- Ваня не играет только в четверг. В любой другой день ему пришлось бы уйти в половине седьмого. Всех, кто примет участие, это бы задело.
"Ваня" - это Иван Герцль, прославленный первый любовник Государственного театра, близкий друг Берта и Ингрид, которые частенько попивают с ним чай и навещают его в гримерке. Как артист он является представителем новейшей школы, на сцене принимает крайне, по мнению профессора, неестественные, жеманные позы и надрывно подвывает. Профессора истории это расположить никак не может, но Берт находится под сильным влиянием Герцля, подводит черным нижние веки, что уже неоднократно имело следствием тяжелые, хоть и безрезультатные сцены с отцом, и с юношеским бессердечием по отношению к душевным страданиям пращуров заявляет, что, буде изберет профессию танцора, Герцль для него - образец, и даже официантом, в Каире, он намерен двигаться точно так же.
Корнелиус чуть наклоняется к сыну и слегка приподнимает брови, подпустив той лояльной сдержанности и самообладания, что подобают его поколению. В пантомиме нет конкретной иронии, за руку не схватишь, она самого широкого применения. Берт вправе отнести ее как к себе, так и к таланту самовыражения своего друга.
Кто же еще придет - осведомляется хозяин дома. Называются имена, более-менее ему знакомые, имена из скопления особняков, из города, имена соучениц Ингрид по женской гимназии… Короче, нужно еще созвониться. Например, позвонить Максу, Максу Гергезелю, студ., инж.; само имя дочь произносит в тягучей, гнусавой манере, в которой, по ее утверждению, все Гергезели ведут частные разговоры и которую она и дальше передразнивает так забавно и достоверно, что родители от смеха рискуют подавиться скверным пудингом. Ибо даже в нынешние времена, когда что-то смешно, нужно смеяться.
В кабинете профессора то и дело звонит телефон, и большие бегают туда, ибо знают, что это им. Многие после последнего подорожания вынуждены были отказаться от телефона, но Корнелиусам еле-еле удалось его сохранить, как удается пока сохранять и выстроенный до войны особняк - благодаря многомиллионному жалованью ординарного профессора истории, которое худо-бедно приноровили к обстоятельствам. Дом в предместье элегантен, удобен, хоть и несколько запущен, поскольку из-за дефицита стройматериалов ремонтные работы невозможны, и изуродован железными печами с длинными трубами. Но именно в таких условиях, хоть они уже никуда не годятся, живет теперь бывшая верхняя прослойка среднего сословия, то есть скудно и трудно, в поношенной, перелицованной одежде. Дети другого не знают, для них это есть норма и порядок, они родились усадебными пролетариями. Вопрос гардероба их не особо волнует. Этот народец изобрел себе сообразный времени костюм - продукт бедности и бойскаутского вкуса, летом состоящий чуть ли не исключительно из подпоясанной льняной рубахи и сандалий. Старшим - бюргерам - тяжелее.
Побросав салфетки на спинки стульев, большие в смежной комнате говорят с друзьями. Звонят приглашенные. Подтверждают, что придут, или говорят, что не придут, или хотят что-то обсудить, и большие обсуждают затронутые вопросы на жаргоне своего круга, изысканном и задорном волапюке, из которого "старики" не понимают почти ни слова. Они тем временем тоже кое-что обсуждают - угощение для гостей. Профессор выказывает бюргерское тщеславие. Он хочет, чтобы на ужин после итальянского салата и бутербродов с черным хлебом был еще торт, что-нибудь тортообразное, но госпожа Корнелиус заявляет, что это слишком - молодежь ничего такого и не ждет вовсе, полагает она, и дети, в очередной раз вернувшись к пудингу, с ней соглашаются.
Хозяйка дома, тип внешности которой унаследовала более высокая Ингрид, от сумасшедших экономических сложностей поникла и потускнела. Ей бы на воды, но из-за того, что все перевернулось вверх тормашками, из-за того, что задрожала под ногами земля, данное предприятие пока неосуществимо. Она думает о яйцах, которые непременно нужно сегодня купить, и говорит об этом - о яйцах по шесть тысяч марок, их дают только по четвергам в определенном количестве и в определенном магазине, в четверти часа ходьбы отсюда, и с целью приобретения этих самых яиц дети сразу после обеда прежде всего остального должны отправиться туда. За ними зайдет Данни, соседский сын, Ксавер в цивильном костюме тоже присоединится к юному обществу. Магазин выдает только по пять яиц в неделю на семью, и потому молодые люди по очереди и под разными вымышленными именами переступят порог магазина, дабы раздобыть для особняка Корнелиусов два десятка яиц. Это главное еженедельное развлечение всех участников, не исключая и смахивающего на русского мужика Кляйнсгютля, но прежде всего Ингрид и Берта, которые весьма склонны к мистификациям, розыгрышам ближних и на каждом шагу устраивают их просто так, даже когда из этого не выходит никаких яиц. В трамвае они обожают устраивать представления, косвенно выдавая себя совсем не за тех молодых людей, кем являются в действительности; изъясняясь на местном диалекте, на котором вообще-то не говорят, они ведут громкие, долгие, завиральные разговоры, довольно вульгарные, какие ведут самые обычные люди: обыденные замечания про политику, цены на продукты, про несуществующих людей, и весь вагон благосклонно, но все же со смутным подозрением, что здесь что-то не так, прислушивается к безгранично-будничной болтовне молодых людей с хорошо подвешенным языком. Тогда они распоясываются и начинают рассказывать про несуществующих людей самые ужасные вещи. Ингрид может высоким, дрожащим, вульгарно щебечущим голоском признаться, что она продавщица, имеющая внебрачного ребенка, сына, который обладает садистскими наклонностями и недавно в деревне так неслыханно истязал корову, что христианину и смотреть-то невозможно. Оттого, как она выщебечивает слово "истязал", Берт чуть не лопается со смеху, но выказывает жутковатое участие и вступает с несчастной продавщицей в долгий, жуткий и вместе с тем порочный и глупый разговор о природе болезненной жестокости; наконец пожилой господин, что, прижав билет указательным пальцем к печатке, сидит напротив, приходит к выводу, что хватит, и публично негодует в связи с тем, что столь молодые люди в таких подробностях обсуждают подобные темы (он использует высоконаучное греческое окончание множественного числа - "themata"). В ответ Ингрид делает вид, что захлебывается слезами, а Берт притворяется, будто лишь крайним усилием (хоть надолго его и не хватит) подавляет, смиряет ужасный гнев на пожилого господина: он сжимает кулаки, скрежещет зубами, дрожит всем телом, и пожилой господин, который хотел только добра, на ближайшей остановке поскорее сходит с трамвая.
Таковы забавы "больших". В них огромную роль играет телефон; большие звонят всему белу свету - оперным певцам, государственным деятелям, церковным иерархам, представляются продавщицей или графом и графиней Чёртоманн и никак не хотят примириться с тем, что их неправильно соединили. Однажды они выгребли с родительского подноса все визитные карточки и разбросали их в почтовые ящики округи как попало, хотя с точки зрения обескураживающей полувероятности и не бездумно, что привело к немалым волнениям, поскольку невесть кто вдруг ни с того ни с сего якобы нанес визит бог знает кому.
Ксавер, уже без перчаток (которые надевает, чтобы подавать на стол), демонстрируя желтое кольцо цепочкой на левой руке, откидывая волосы, заходит в комнату убрать посуду, и пока профессор допивает слабенькое пиво за восемь тысяч марок и докуривает сигарету, на лестнице и в холле раздается гомон "маленьких". Они, как всегда, являются показаться родителям после еды; сразившись с дверью, на ручке которой зависают вместе, топоча по ковру, спотыкаясь на торопливых, неловких ножках в красных войлочных тапочках, в съехавших носочках, крича, лопоча, что-то рассказывая, врываются в столовую, причем каждый стремится к своей цели: Кусачик - к матери, забираясь ей на колени, чтобы сообщить, сколько съел, и в доказательство предъявить надутое пузико, а Лорхен - к своему "Абелю", именно своему, потому что она - именно "его", потому что она, радостно улыбаясь, ощущает задушевную и, как всякое глубокое чувство, несколько печальную нежность, с которой он обхватывает тельце маленькой девочки, любовь, с какой смотрит на нее и целует изящно сформированную ручку или висок, где так нежно и трогательно проступают голубоватые прожилки.
Являя вследствие единообразной одежды и стрижки сильное и одновременно неопределенное родственное сходство, дети, однако, заметно отличаются друг от друга - прежде всего с точки зрения мужского и женского. Это маленький Адам и маленькая Ева, совершенно очевидно, что Кусачик, кажется, даже сознательно подчеркивает, таково его самоощущение: фигура у него коренастей, кряжистей, мощней, но и повадки, выражение лица, речь дополнительно акцентируют четырехлетнее мужское достоинство; ручки, свисая с несколько приподнятых плеч, слегка болтаются, как у какого-нибудь атлета, у какого-нибудь молодого американца; во время разговора он оттягивает рот книзу и пытается придать голосу низкое, грубоватое звучание. Впрочем, это достоинство и мужественность - скорее цель, нежели в самом деле укоренены в его природе, ибо он выношен и рожден в разоренное, опустошенное время; у него довольно лабильная, возбудимая нервная система; он тяжело переживает жизненные неурядицы, склонен к вспышкам ярости и бешенства, к горьким, ожесточенным рыданиям из-за любой мелочи и уже потому является предметом особого попечения матери. У него карие, как каштаны, глаза, которые слегка косят, так что ему, пожалуй, скоро придется надеть специальные очки, длинный носик и маленький рот. Нос и рот от отца, что стало совсем ясно, с тех пор как профессор, избавившись от бородки клинышком, стал гладко бриться. (Бородка была уже в самом деле невозможна; даже исторический человек в конечном счете вынужден идти на подобные уступки современным нравам.) А у Корнелиуса на коленях дочка, его Элеонорхен, маленькая Ева - куда изящнее, прелестнее Кусачика, и отец, как можно дальше отводя сигарету, позволяет тонким ручкам теребить его очки с разными для чтения и дали стеклами, которые изо дня в день возбуждают ее любопытство.
Вообще-то он отдает себе отчет в том, что предмет жениного предпочтения избран с большим благородством, чем его, что тяжелая мужественность Кусачика, возможно, повесомее более уравновешенного очарования отцовской любимицы. Но сердцу, полагает он, не прикажешь, и его сердце принадлежит малышке, с тех пор как она явилась на свет, с тех пор как он в первый раз увидел ее, и почти всегда, держа ее на руках, вспоминает тот первый раз: это произошло в светлой палате женской клиники, где родилась Лорхен - через двенадцать лет после больших. Он вошел, и почти в то же самое мгновение, когда, ободренный материнской улыбкой, осторожно отвел занавеску кукольной кроватки с балдахином, что стояла подле большой и где помещалось маленькое чудо (оно лежало в подушках, будто облитое ясным светом восхитительной гармонии, дивно вылепленный образ - совсем еще маленькие ручки уже так же красивы, как сейчас; открытые глаза, тогда небесно-голубые, отражают светлый день), - почти в ту же секунду он почувствовал, как его схватило, скрутило; это была любовь с первого взгляда и до гробовой доски, неведомое, нежданное, нечаемое - если апеллировать к сознанию - чувство овладело им, и он сразу, с изумлением и радостью принял, что оно на всю жизнь.