Замени он свою полосатую куртку на приличный костюм, запросто мог бы тоже потанцевать - не слишком выбивался бы. Дружеское сообщество "больших" весьма пестро; бюргерский вечерний наряд хоть и попадается среди молодых людей, но не довлеет, он прорежен типами вроде песенника Мёллера, причем как в дамском, так и в мужском варианте. Профессору, который стоит у кресла жены и присматривается к гостям, не очень хорошо, лишь понаслышке известны социальные условия, в каких живет смена. Это гимназистки, студентки и мастерицы; в мужской части - порой совершенно авантюрные, изобретенные именно данным временем существа. Бледный, вытянувшийся, как каланча, юноша с жемчужинами на рубашке, сын зубного врача, - не что иное, как биржевой спекулянт и, судя по тому, что слышал профессор, живет в этом качестве, как Аладдин со своей волшебной лампой. Держит автомобиль, устраивает для друзей вечеринки с шампанским и при любой возможности раздает им подарки - дорогостоящие сувениры из золота и перламутра. Он и сегодня принес юным хозяевам подарки: Берту - золотой карандаш, а Ингрид - серьги, поистине варварского размера кольца; правда, их, к счастью, не нужно по-настоящему продевать в мочки, они прикрепляются к уху зажимом. "Большие" со смехом показывают подарки родителям; те, выражая восхищение, вместе с тем покачивают головами, а Аладдин издали несколько раз кланяется.
Молодежь танцует увлеченно, если то, что она там исполняет со степенной страстностью, можно назвать танцами. Медленное перетаптывание по ковру в какую-то странную обнимку, в новомодной манере, согласно какому-то непроницаемому предписанию - выставленная вперед нижняя часть туловища, приподнятые плечи и несколько вихляющие бедра, - без устали, потому что так устать нельзя. Вздымающихся грудей, раскрасневшихся щек нет и в помине. Иногда в паре танцуют две девушки, а то и двое юношей; им это совершенно все равно. И так, кто млея, кто трюкачествуя, они ходят под экзотические звуки граммофона с крупной, грубой иглой, чтобы получалось громко, откуда раздаются все эти их шимми, фокстроты и уанстепы, эти дубль-фоксы, африканские шимми, Java-dances и креольские польки - ароматизированная дикость чуждых ритмов, монотонные, расфуфыренные негритянские забавы с оркестровыми виньетками, клавишными переборами, ударными и прищелкиванием.
- Как называется эта пластинка? - после одной пьесы, которая совсем недурно млеет и трюкачествует и кой-какими сочинительскими подробностями сравнительно симпатична, осведомляется Корнелиус у Ингрид - та как раз танцует у него под носом с бледным спекулянтом.
- "Утешься, прекрасное дитя", князь фон Паппенхайм, - отвечает она, приятно улыбаясь белыми зубами.
Под люстрой колышется дым от сигарет. Праздничный аромат сгустился - тот сладковато-удушливый, плотный, возбуждающий, богатый ингредиентами вечерний чад, который для всякого, особенно для переживших слишком чувствительную юность, полон стольких воспоминаний и незрелой душевной боли… "Маленькие" все еще в холле; поскольку праздник доставляет им такую радость, они получили разрешение веселиться до восьми. Молодые люди к ним привыкли; малыши в какой-то степени по-своему стали частью вечера. Они, кстати сказать, разделились: Кусачик в своей синей бархатной курточке кружится в одиночестве на середине ковра, а Лорхен уморительно докучает перетаптывающейся паре, стараясь ухватить танцора за смокинг. Это Макс Гергезель со своей дамой, Плайхингер. Они движутся хорошо, следить за ними - одно удовольствие. Нужно признать, из этих танцев дикой современности вполне можно смастерить нечто симпатичное, если за них берутся правильные люди. Молодой Гергезель ведет превосходно, насколько можно понять - в рамках правил, но свободно. Как элегантно, когда хватает пространства для маневров, он отводит ногу назад! Но и на месте, в толчее ему удается держаться со вкусом - при содействии податливой партнерши, обладающей удивительной грациозностью, которую иногда демонстрируют полные женщины. Сблизив лица, они беседуют, делая вид, будто не замечают преследующую их Лорхен. Все вокруг смеются над упорствующей малышкой, и, когда троица приближается к нему, доктор Корнелиус пытается поймать своего дитенка и привлечь его к себе. Но Лорхен, чуть ли не морщась, уворачивается, сейчас она и слышать ничего не хочет про Абеля. Она его не знает, упирается ему ручонками в грудь и нервно, раздраженно, отвернув милое личико, силится избавиться от него, поспешая вослед своему капризу.
Профессор не в силах отогнать некое болезненное чувство. В эту минуту он ненавидит праздник, который своими ингредиентами смутил сердечко его любимицы, отдалил ее. Его любовь - не вполне беспристрастная, не вполне в своих корнях безупречная - чувствительна. Он машинально улыбается, но взгляд его помрачнел и зацепился за что-то под ногами, за какой-то узор на ковре, между ног танцующих.
- Маленьким пора спать, - говорит он жене.
Но она просит для них еще пятнадцать минут. Им ведь обещали, они в таком упоении от праздничной сутолоки. Он опять улыбается, качает головой, секунду еще стоит на месте, а затем идет в гардероб, забитый пальто, кашне, шляпами и ботами.
Он с трудом вытаскивает свои вещи из-под груды, и в этот момент, утирая лоб платком, в гардероб заходит Макс Гергезель.
- Господин профессор! - говорит он в гергезелевской манере, несколько снизу вверх, как подобает молодому человеку. - Вы уходите? Какое уродство с моими туфлями, они давят, как Карл Великий. Эта ерунда, оказывается, мне просто мала, помимо того что не гнется. Вот здесь так давит, на ноготь большого пальца, что и словами не передать, - говорит он, стоя на одной ноге, а другую обхватив обеими руками. - Придется переобуться, теперь пусть потрудятся уличные… О, могу я вам помочь?
- Что вы, спасибо! - откликается Корнелиус. - Оставьте, прошу вас! Лучше поскорее избавьтесь от вашей муки! Очень любезно с вашей стороны… - говорит он, поскольку Гергезель уже опустился на колено застегнуть ему пряжку на ботах.
Профессор благодарит, приятно тронутый такой почтительно-искренней услужливостью.
- Переобувайтесь и веселитесь! - желает он. - Никуда не годится танцевать в туфлях, которые жмут. Непременно переобуйтесь. Всего доброго, я немного продышусь.
- Я еще потанцую с Лорхен, - кричит ему вдогонку Гергезель. - Она станет прекрасной танцовщицей, когда войдет в возраст. Даю слово!
- Вы так думаете? - переспрашивает Корнелиус от входной двери. - Ну да, вы же специалист, чемпион. Только смотрите, не повредите позвоночник, когда будете нагибаться!
Он машет рукой и удаляется. Милый юноша, думает профессор, выходя за ворота. Студ., инж., ясная цель, все в полном порядке. И при этом такой красивый, приветливый. И опять им овладевает эта отцовская зависть из-за его "бедного Берта", это беспокойство, способствующее тому, что существо чужого юноши представляется ему в самом розовом свете, существо же сына - в самом мрачном. Так Корнелиус начинает свою вечернюю прогулку.
Он идет по аллее, через мост, на тот берег, затем вдоль реки по набережной, до третьего моста. На улице промозгло, то и дело занимается снег. Он поднимает воротник пальто, трость, зацепив рукояткой за плечо, закладывает за спину и время от времени глубоко вентилирует легкие зимним вечерним воздухом. Как обычно, проделывая эти движения, он думает о своих научных проблемах, о семинаре, о фразах про борьбу Филиппа с германскими ниспровергателями, которые намерен завтра произнести и которые должны быть пропитаны справедливостью и печалью. Прежде всего справедливостью, думает он! Она есть дух науки, принцип познания, в ее свете нужно открывать мир молодым, как с целью воспитания духовной дисциплины, так и по человечески - личностным причинам - чтобы не оттолкнуть и косвенно не задеть их политические убеждения, которые сегодня, разумеется, страшно разрозненны и противоречивы, так что все кругом - сплошной горючий материал, и, заняв в истории одну сторону, легко довести до того, что противники начнут бить копытом, а то и до скандала. Но партийные пристрастия, думает он, как раз неисторичны, исторична лишь справедливость. Правда, вот потому-то… если как следует подумать… Справедливость не есть юношеская горячность или благонамеренно-радостно-задорная решимость, она есть печаль. Но, являясь по естеству своему печалью, она естеством, подспудно тянется скорее к печальной, обреченной исторической силе, нежели к благонамеренно-радостно-задорному. Тогда справедливость и состоит из этого тяготения, и без него справедливости не было бы вообще? Значит, тогда вообще нет никакой справедливости? - спрашивает себя профессор и углубляется в эти мысли, совершенно машинально опуская письма в почтовый ящик у третьего моста и разворачиваясь назад. Эта поглощающая его мысль мешает науке, но она и есть сама наука, совестливость, психология, и, подчинившись чувству долга, отбросив все предрассудки, ее нужно принять вне зависимости от того, мешает она чему-нибудь или нет… Погруженный в подобные мечтания, профессор Корнелиус возвращается домой.
В проеме входной двери стоит Ксавер, кажется, ждет его.
- Господин профессор, - говорит он толстыми губами и отбрасывает волосы, - поскорей, бегите туда, к ней, к Лорхен. Она это…
- Что случилось? - пугается Корнелиус. - Заболела?
- Да нет, не то чтоб заболела, - отвечает Ксавер. - Ну, ее того… зацепило, и она разнюнилась, порядком разнюнилась. Это все из-за этого господина, который с ней… ну… танцевал… который во фраке… господин Гергезель. Ни за что, хоть тресни, не хотела уходить, хоть кол на голове теши, ну и навзрыд. Совсем разнюнилась, страсть как разнюнилась.
- Глупости, - говорит профессор, заходя в дом, и кидает верхнюю одежду в гардероб.
Не произнеся больше ни слова, он открывает застекленную дверь в холл и спешит направо к лестнице, не удостоив танцующих и взглядом. Перескакивая через ступеньки, он поднимается по лестнице, пересекает широкую площадку, потом еще маленькую переднюю и в сопровождении Ксавера, который останавливается в дверях, заходит в детскую.
Здесь еще горит яркий свет. По стене идет бумажный фриз с картинками, стоит большая полка, на которой навалены игрушки, лошадь-качалка с красными лакированными ноздрями упирается копытами в изогнутые полозья, по застеленному линолеумом полу разбросаны другие игрушки - маленькая труба, кубики, железнодорожные вагончики. Белые кровати с перильцами стоят рядышком: кроватка Лорхен - в самом углу у окна, Кусачика - в шаге от нее перпендикулярно стене.
Кусачик спит. Он звучно помолился - голубая Анна, как обычно, ассистировала - и тут же уснул, беспокойным, невероятно крепким, накалившимся докрасна сном, из которого его не вырвал бы даже пушечный залп, прогремевший у ложа: сжатые кулаки отброшены на подушку по обе стороны от косматого, слипшегося вследствие бурного сна, плохо сидящего парика.
Постель Лорхен окружили женщины: помимо голубой Анны, у перил стоят еще дамы Хинтерхёфер, переговариваясь как с ней, так и друг с другом. При приближении профессора они расступаются, и он видит Лорхен: сидит на подушках, бледная, и так горько, судорожно плачет, как доктор Корнелиус, пожалуй, еще не видел. Красивые ручки лежат на одеяле, ночная рубашечка с узенькой кружевной оторочкой съехала с худеньких, как у воробушка, плеч, голову, эту милую головку (которую так любит Корнелиус, потому что с выдвинутой нижней частью она столь необычно, подобно цветку, сидит на тонком стебельке шейки) Лорхен закинула набок и назад, и плачущие глаза устремлены в угол, образуемый стеной и потолком; и туда дитенок будто беспрестанно кивает своему огромному сердечному горю; то ли осознанно, выражая страдание, то ли сотрясаясь от всхлипов, головка ходит вверх-вниз, вверх-вниз, а подвижный рот с выгнутой верхней губой приоткрыт, как у маленькой mater dolorosa; слезы хлещут из глаз, и Лорхен издает монотонный жалобный стон; он не имеет ничего общего с разбалованными, надсадными воплями невоспитанных детей, а порожден самой настоящей душевной болью и вызывает у профессора (который вообще не может видеть, как Лорхен плачет, но такой не видел ее еще никогда) непереносимое сострадание. Это сострадание проявляется прежде всего в острейшем раздражении на стоящих подле дам Хинтерхёфер.
- Наверняка еще много хлопот с ужином, - взволнованно говорит он. - Видимо, госпоже придется потрудиться самой?
Для тонкого слуха бывших представительниц среднего сословия этого достаточно. Весьма уязвленные, они удаляются, причем в дверях Ксавер Кляйнсгютль, который изначально, без разбега принадлежал к низам и которому падение дам доставляет огромное удовольствие, еще строит им издевательские гримасы.
- Дитенок, мой дитенок, - подавленно говорит Корнелиус и, садясь на стул возле кроватки с перилами, заключает страдающую Лорхен в свои объятия. - Что такое с моим дитенком?
Та орошает его лицо слезами.
- Абель… Абель… - всхлипывая, бормочет она. - Почему… Макс… не мой брат? Пусть… Макс… будет моим братом…
Какое несчастье, какое страшное несчастье! Что же наделала танцевальная вечеринка со всеми своими ингредиентами? - думает Корнелиус и в полной растерянности смотрит на голубую дитячью Анну, которая, сложив руки на фартуке, исполненная сурового достоинства ограниченности, стоит в ногах кроватки.
- Это связано с тем, - строго и мудро говорит она, поджав нижнюю губу, - что у детей женские инстинкты проявляются ужас как сильно.
- Да помолчите вы, - морщится Корнелиус.
Хорошо еще, что Лорхен не вырывается, не отталкивает его, как давеча, а, нуждаясь в помощи, прижимается к нему, повторяя свое неразумное, нечеткое желание, чтобы Макс все-таки был ее братом, и, жалобно всхлипывая, хочет вернуться в холл, чтобы еще с ним потанцевать. Но Макс танцует там с фройляйн Плайхингер, колоссом-переростком, которая имеет на него все права, а Лорхен еще никогда не казалась раздираемому состраданием профессору таким маленьким воробушком, как сейчас, когда беспомощная, сотрясаемая рыданиями, прижалась к нему, не понимая, что происходит с ее бедной душой. Она не понимает этого. Ей не ясно, что она страдает из-за толстой, рослой, полноправной Плайхингер, которая имеет право танцевать в холле с Максом Гергезелем, а Лорхен станцевала только раз и для забавы, всего лишь в шутку, хотя она несравненно прелестнее. Упрекать в этом молодого Гергезеля совершенно невозможно, такой упрек содержал бы в себе безумное, невыполнимое требование. Горе Лорхен бесправно и безнадежно и потому должно таиться ото всех. Но поскольку оно не осознанно, то и не сдерживается, и от этого становится страшно неловко. Для голубой Анны и Ксавера этой неловкости будто и нет вовсе, они демонстрируют свою полную к ней нечувствительность - то ли по глупости, то ли из сухого здравого смысла. Но отцовское сердце профессора раздавлено ею и постыдным страхом перед бесправной и безнадежной страстью.
Он увещевает бедную Лорхен, что в лице бурно спящего рядом Кусачика она имеет замечательного братика, - все без толку. Сквозь слезы она бросает на соседнюю кроватку презрительный, исполненный боли взгляд и требует Макса. Профессор обещает ей на завтра продолжительную прогулку пяти аристократов по столовой и пытается описать, как блистательно-подробно они будут играть в подушку, - тоже без толку. Она и слышать про это не хочет, как и про то, чтобы лечь и уснуть. Она не хочет спать, она хочет сидеть и страдать… Но тут оба, Абель и Лорхен, слышат нечто волшебное - шаги, шаги двух человек, они приближаются к детской, и волшебство является во всем своем великолепии…
Это дело рук Ксавера, что становится ясно сразу. Ксавер Кляйнсгютль не все время стоял в дверях, издеваясь над изгнанными дамами. Он действовал, он кое-что устроил и принял свои меры. Он спустился в холл, потянул за рукав господина Гергезеля и толстыми губами кое-что ему сказал, кое о чем попросил. И вот оба здесь. Ксавер, сделав свое дело, опять останавливается в дверях, а Макс Гергезель, в смокинге, с темным налетом бакенбард возле ушей, с красивыми черными глазами подходит к кроватке Лорхен, подходит с очевидным сознанием играемой им роли - сказочного принца, который приносит счастье, рыцаря-лебедя, - подходит, как тот, кто обычно говорит: "Ну вот я и пришел, вот все мучения и кончились!"
Корнелиус ошеломлен почти так же, как и Лорхен.
- Смотри, кто пришел - слабо говорит он. - Весьма любезно со стороны господина Гергезеля.
- Да вовсе никакой любезности с его стороны, - откликается тот. - Само собой разумеется, что ему еще захотелось взглянуть на свою партнершу и пожелать ей спокойной ночи.
И он подходит к перилам, за которыми сидит онемевшая Лорхен. Она блаженно улыбается сквозь слезы. У нее вырывается высокий, короткий полувсхлип счастья, а потом она молча смотрит на рыцаря-лебедя золотистыми глазами, которые, хоть и распухли, хоть и покраснели, все же несравненно чудеснее, чем глаза дородной Плайхингер. Она не поднимает ручек, чтобы обнять его за шею. Ее счастье, как и боль, неосознанно, и тем не менее она этого не делает. Красивые маленькие руки лежат на одеяле, а Макс Гергезель облокотился на перила, как на парапет балкона.
- Чтоб не рыдала горько-горько в постели ночи напролет! - говорит он и искоса смотрит на профессора в надежде получить похвалу своей эрудиции. - Ха-ха-ха, в твои-то годы! "Утешься, прекрасное дитя!" Ты чудо. Ты еще всем покажешь. Просто оставайся такой, какая есть. Ха-ха-ха, в твои-то годы! Теперь, когда я пришел, ты уснешь и больше не будешь плакать, маленькая Лорелея?
Лорхен смотрит на него зачарованным взглядом. Профессор натягивает ей на обнажившиеся воробьиные плечики узенькую кружевную кайму. Он невольно вспоминает сентиментальный рассказ про умирающего ребенка - тому позвали клоуна, который как-то в цирке привел его в непередаваемый восторг. Клоун пришел к детскому смертному одру, спереди и сзади обшитый серебряными бабочками, и ребенок умер, испытывая блаженство. Макс Гергезель ничем таким не обшит, и Лорхен, слава Богу, не умирает, просто "страсть как разнюнилась", но в остальном история и впрямь чем-то похожа, и в ощущения, определяющие отношение профессора к юному Гергезелю, который облокотился на перила и несет бог знает что - больше для отца, чем для дочери, чего Лорхен, однако, не видит, - самым странным образом вплетаются благодарность, смущение, ненависть и восхищение.
- Спокойной ночи, маленькая Лорелея! - говорит Гергезель и через перила протягивает ей руку. Ее маленькая, красивая, белая ручка исчезает в его большой, сильной, красной. - Усни, - продолжает он. - Сладких снов! Но не про меня! Ради Бога! В твои-то годы! Ха-ха-ха!
И он завершает свой сказочный визит клоуна, а Корнелиус провожает его до двери.
- Не стоит благодарности! Ни слова об этом! - вежливо-великодушно отбивается он на ходу. Ксавер присоединяется к нему, чтобы подать внизу итальянский салат.
А профессор Корнелиус возвращается к Лорхен, она теперь успокоилась и прижалась щечкой к плоской подушечке.
- Видишь, как хорошо, - говорит он, нежно поправляя ей одеяло, и она кивает, еще несколько судорожно вздыхая.