Железная ажурная лесенка, также извивавшаяся вокруг колонны, вела в третий этаж тюрьмы, и как раз на перестройке комнат этого этажа, высотою около пятнадцати футов, генерал Фабио Конти в течение года упражнял свои таланты. Прежде всего под его руководством в этих комнатах, когда-то отведенных для слуг принца, были забраны толстыми железными решетками окна, поднимавшиеся на тридцать футов над плитами каменной площадки главной башни. Каждая из комнат в два окна, попасть в нее можно только через темный узкий коридор, проложенный в середине помещения; а в этом коридоре Фабрицио насчитал три массивных железных решетчатых двери, одна за другой поднимавшихся до самых сводов. Чертежи, разрезы и размеры всех этих замечательных изобретений в течение двух лет доставляли генералу честь еженедельных аудиенций у монарха. Заговорщик, заключенный в одну из этих камер, почти не имел оснований взывать к общественному мнению и жаловаться на жестокость тюремщиков, а вместе с тем не мог ни с кем сообщаться, и малейшее его движение было слышно. По приказу генерала в каждой комнате укрепили толстые дубовые балки, образовавшие нечто вроде скамей высотой в три фута, – это была гениальная выдумка коменданта, дававшая ему право на пост министра полиции. На этих подпорках он распорядился построить очень гулкие дощатые камеры в десять футов высотою; они соприкасались только с той стеной башни, где были окна, а с трех сторон между тюремными стенами, сложенными из огромных тесаных камней, и переборками камеры был оставлен проход шириною в четыре фута; переборки, сделанные из дубовых, сосновых и ореховых двойных досок, были прочно сколочены при помощи железных болтов и бесчисленных гвоздей.
Фабрицио ввели в одну из этих камер, представлявшую лучшее творение генерала Фабио Конти, созданное им год назад и поэтически названное "Слепое повиновение". Он бросился к окнам. За решетками открывалась чудесная панорама, и только один ее уголок, к северо-западу, заслоняла кровля галереи комендантского дворца, состоявшего из трех этажей, причем в нижнем помещалась канцелярия крепостного гарнизона. Прежде всего взгляд Фабрицио привлекло к себе одно из окон третьего этажа, где он увидел красивые клетки, а в них – множество птиц самых различных пород. Пока тюремщики хлопотали вокруг узника, он с удовольствием слушал пение птиц, как будто приветствовавших последние лучи закатного света. Окно вольеры находилось в двадцати пяти футах от его окон и ниже футов на шесть, поэтому он мог даже заглянуть в комнату с птицами.
В тот вечер светила луна, и, когда Фабрицио вошел в свою камеру, она величественно выплывала с правой стороны горизонта, над цепью Альп, около Тревизо. Шел только девятый час вечера, на западе еще горела красным и оранжевым огнем полоса заката, а на фоне ее четко вырисовывались очертания Монте-Визо и других альпийских вершин, что тянутся от Ниццы до Мон-Сениса и Турина. Фабрицио совсем не думал о своем несчастье: его взволновало и восхитило это величавое зрелище. "Так вот в каком волшебном мире живет Клелия Конти! Девушка с такой мечтательной и глубокой душой должна наслаждаться этой картиной больше кого бы то ни было. Здесь чувствуешь себя словно в пустынных горах, за сто лье от Пармы". Более двух часов Фабрицио провел у окна, любуясь зрелищем, так много говорившим его душе, не раз останавливал взгляд на красивом дворце коменданта и вдруг воскликнул: "Да неужели это тюрьма? А я-то так ее страшился!" Совсем не замечая неприятностей и поводов для огорчения, являющихся узникам на каждом шагу, наш герой отдался очарованию своей тюрьмы.
Вдруг его насильственно вернул к действительности ужасный шум: гулкая дощатая камера, весьма похожая на клетку, вся сотрясалась; к дикому шуму вдруг прибавился еще собачий лай и пронзительный визг. "Что такое! Неужели я мог бы уже сейчас убежать отсюда?" – подумал Фабрицио. Через минуту он принялся хохотать и так весело, как, верно, никогда еще не хохотали в тюрьме. По приказу генерала, вместе с тюремщиками на третий этаж башни Фарнезе посылали стеречь особо опасных преступников злого английского пса, который ночью должен был охранять проход, остроумно устроенный вокруг клетки Фабрицио. Собаке и тюремному сторожу полагалось устраиваться в низком пространстве, остававшемся между каменным полом комнаты и деревянным настилом камеры, чтобы они могли слышать каждый шаг узника.
Однако в камере "Слепого повиновения" до Фабрицио проживала целая сотня огромных крыс, разбежавшихся во все стороны при появлении людей. Собака, помесь спаниеля с английским фокстерьером, совсем была неказиста на вид, но зато очень проворна. Ее привязали под дощатой камерой, но, почуяв, что вокруг снуют крысы, она стала рваться и ухитрилась вытащить голову из ошейника. Тогда произошла уморительная битва, и шум ее пробудил Фабрицио от умиленных мечтаний. Крысы, уцелевшие в первой схватке, улизнули в дощатую камеру; пес в погоне за ними одним прыжком одолел шесть ступенек, которые вели от каменных плит к конуре Фабрицио. Поднялась ужаснейшая суматоха, камера тряслась до самых подпорок. Фабрицио хохотал, как сумасшедший, хохотал до слез. Тюремщик Грилло, смеясь не меньше, чем он, запер дверь; в камере не было никакой мебели, и пес на приволье гонялся за крысами; прыжкам крысолова немного мешала только чугунная печка, стоявшая в углу. Когда собака прикончила всех своих врагов, Фабрицио подозвал ее, погладил и, видимо, понравился ей. "Если этот пес увидит когда-нибудь, что я перелезаю через стену, – подумал Фабрицио, – он не станет лаять". Но столь тонкая политика являлась только предлогом: ему просто было приятно поиграть с собакой, ибо на душе у него стало легко. По непонятным причинам, о которых он не задумывался, тайная радость царила в его душе.
Запыхавшись от беготни с собакой, Фабрицио спросил тюремщика:
– Как вас зовут?
– Грилло. Готов служить вашему сиятельству во всем, что дозволено уставом.
– Так вот, милейший Грилло, один человек, по фамилии Джилетти, хотел меня зарезать на большой дороге. Защищаясь, я его убил. Если бы мне пришлось начать все сызнова, я все равно убил бы его. Но тем не менее, пока я у вас в гостях, мне хочется жить весело. Попросите дозволения у своего начальства сходить во дворец Сансеверина за бельем для меня да купите мне асти, только побольше.
Асти – довольно приятное шипучее вино, которое выделывают в Пьемонте, на родине Альфьери, и оно высоко ценится, особенно в том разряде знатоков, к которым относятся тюремщики. Восемь – десять таких любителей как раз были заняты переноской в камеру Фабрицио кой-какой старинной раззолоченной мебели, взятой из бывших покоев принца; все они благоговейно удержали в памяти слова, касавшиеся покупки асти. Несмотря на их старания, Фабрицио устроили на первую ночь довольно скверно, но он, казалось, обижался только на отсутствие бутылочки вина.
– Видать, он славный малый, – говорили, уходя, тюремщики. – Одного только пожелать надо, – чтобы господа начальники позволили передавать ему деньги.
Оставшись один и немного оправившись от шумной суматохи, Фабрицио вновь задал себе вопрос: "Неужели это тюрьма?" – и окинул взглядом широкий горизонт от Тревизо до Монте-Визо, длинную гряду Альп, остроконечные снежные вершины, небо, звезды и прочее и прочее. "И это первая моя ночь в тюрьме? Я понимаю, что Клелии Конти приятно это воздушное уединение; здесь чувствуешь себя вознесенным на тысячу лье над мелочными злобными делами, занимающими нас внизу. Если птицы, которых я видел вон там, под моим окном, принадлежат ей, значит, я увижу и ее самое… Интересно, покраснеет она, когда заметит меня?" Обсуждая столь важные вопросы, узник забылся сном лишь в очень поздний час.
Наутро после этой ночи, первой ночи в тюрьме, где еще ничто и ни разу не вызвало в нем раздражения, Фабрицио мог побеседовать только с английской собакой Фоксом: тюремщик Грилло по-прежнему посматривал на него весьма приветливо, но не вымолвил ни слова, получив на этот счет новое распоряжение, и не принес заключенному ни белья, ни асти…
"Увижу ли я Клелию? – подумал Фабрицио проснувшись. – Может быть, это вовсе не ее птицы". Птицы уже начали щебетать и петь, и на такой высоте лишь эти звуки разливались в воздухе. Ощущение глубокой тишины, царившей тут, полно было для Фабрицио новизны и прелести. Он с восторгом слушал прерывистое легкое и резвое щебетанье, которым его соседки-птицы приветствовали день. "Если это ее птицы, она хоть на минутку придет навестить их, и я увижу ее в окно". Он принялся рассматривать огромные цепи Альп, и ему казалось, что Пармская крепость выдвинута против нижнего их хребта, как передовой редут; но взгляд его то и дело обращался к великолепным клеткам из лимонного и красного дерева с тонкой позолоченной проволокой, расставленным посреди просторной светлой комнаты, которая служила вольерой. Позднее Фабрицио узнал, что на третьем этаже дворца только в этой комнате бывала тень между одиннадцатью часами утра и четырьмя часами дня: башня Фарнезе защищала ее от солнца.
"А как мне будет грустно, – думал Фабрицио, – если вместо кроткого, задумчивого лица, которое я надеюсь увидеть и которое, быть может, покраснеет от моего взгляда, у меня перед глазами появится толстощекая, грубая физиономия какой-нибудь горничной, – возможно, что ей поручено ухаживать за птицами. Но если я увижу Клелию, заметит ли она меня? Право, надо отбросить деликатность и постараться, чтобы заметила. Должно же мое положение дать мне какие-то преимущества; да и мы здесь совсем одни, так далеко от света. Я – заключенный, то есть принадлежу отныне к тому разряду людей, которых генерал Конти и другие, подобные ему негодяи, называют своими "подначальными"… Но она так умна, или, вернее, так высока душой, что, пожалуй, как утверждает граф, действительно стыдится своего отца, презирая его обязанности. Может быть, из-за того она и грустит. Благородная причина грусти! А ведь я в конце концов не совсем незнакомый для нее человек. С какою скромной грацией она вчера ответила на мой поклон. Очень хорошо помню, что при первой нашей встрече у озера Комо я сказал ей: "Когда-нибудь я приеду в Парму посмотреть ваши прекрасные картины. Удостойте запомнить мое имя: Фабрицио дель Донго". Пожалуй, она забыла мое имя. Она была тогда такая юная!.."
Но что же это? – удивленно спросил себя Фабрицио, оторвавшись от этих мыслей. – Я совсем не чувствую гнева! Неужели я преисполнен стоицизма, пример которого показали миру мудрецы древности. Может быть, я неведомо для себя герой? В самом деле, – я так боялся тюрьмы, а вот попал в нее и даже не вспомнил, что надо горевать об этом. Верно говорится: страшна беда, пока не пришла. Подумать только! Мне надо убеждать себя, что это заточение – великое несчастье, ибо, как говорил Бланес, оно может продлиться не то десять месяцев, не то десять лет. Возможно, что вся эта новая, непривычная обстановка отвлекает меня от огорчения, которое тут полагается испытывать. И, может быть, это хорошее расположение духа, не зависящее от моей воли и разума, через минуту исчезнет, и на меня, вполне естественно, нападет мрачная тоска?
Во всяком случае, весьма удивительно, что, оказавшись в тюрьме, я должен уговаривать себя огорчаться этим. Ей-богу, я возвращаюсь к первому своему предположению: у меня, должно быть, сильный характер".
Размышления Фабрицио были прерваны появлением крепостного столяра, пришедшего снять мерку для изготовления щитов на окна; тюрьмой Фарнезе пользовались впервые и позабыли дополнить ее устройство этим важным приспособлением.
"Итак, – подумал Фабрицио, – я скоро буду лишен чудесного вида". И он пытался вызвать в себе горькое чувство при мысли о таком лишении.
– Послушайте, – вдруг сказал он столяру, – я, значит, больше не увижу вон тех красивых птичек?
– Каких? барышниных? Она очень их любит, – заметил столяр приветливым тоном. – Проститесь с ними: спрячут, скроют, заслонят их от вас вместе со всем прочим.
Столяру, как и тюремщикам, строжайше запрещено было разговаривать с заключенным, но ему стало жаль молодости Фабрицио; он объяснил арестанту, что огромные щиты, укрепленные на наружных подоконниках обоих окон и поднимающиеся вверх косым раструбом, дают заключенному возможность видеть только полоску неба.
– О душе вашей стараются, – сказал он, – хотят, чтобы мысли у вас попечальнее были: покаянные мысли. Генерал придумал еще, – добавил столяр, – заменить оконные стекла промасленной бумагой.
Фабрицио очень понравился насмешливый, сардонический тон его собеседника, – большая редкость в Италии.
– Хотелось бы мне завести тут птицу, чтоб не так скучно было, – я очень люблю птиц. Купите мне одну у горничной синьорины Клелии Конти.
– Как? Вы знаете синьорину? – воскликнул столяр. – Вы даже знаете, как ее зовут?
– Кто же не слышал о такой прославленной красавице? Но я имел честь лично встречаться с нею при дворе.
– Бедняжка синьорина скучает здесь, – заметил столяр, – вот и проводит свою жизнь возле птиц. А нынче утром она велела купить два красивых апельсиновых деревца в кадках и приказала поставить их у дверей башни, прямо под вашим окном, – не будь тут карниза, вы могли бы их увидеть.
В этом сообщении были слова, драгоценные для Фабрицио; он нашел деликатный предлог дать столяру немного денег.
– Я, значит, дважды провинился, – сказал столяр. – Разговаривал с вами, ваше сиятельство, и принял от вас деньги. Послезавтра, когда приду ставить щиты, принесу в кармане птицу. Если не один приду, то будто нечаянно выпущу ее у вас. Постараюсь также передать вам требник. Вам, верно, очень неприятно, что вы не можете читать тут молитвы по уставу.
"Итак, – сказал про себя Фабрицио, лишь только остался один, – это ее птицы, но через два дня мне их больше не видать". И при этой мысли лицо его подернулось печалью. Но вот, наконец, к несказанной радости Фабрицио, после долгого ожидания и бесконечных взглядов на окно вольеры, около полудня он увидел Клелию – она пришла поухаживать за своими птицами. Фабрицио замер, затаил дыхание и приник к толстым брусьям оконной решетки. Клелия не поднимала на него глаз, но он заметил какую-то стесненность в ее движениях, словно она чувствовала, что на нее смотрят. Бедняжка, вопреки всем своим стараниям, не могла забыть тонкой улыбки, блуждавшей накануне на губах узника в ту минуту, когда жандармы повели его в кордегардию.
По всей видимости, Клелия тщательно следила за каждым своим жестом, но, подойдя к окну вольеры, вдруг густо покраснела. Фабрицио смотрел на нее, прижавшись к решетке, и ему пришла ребячливая мысль постучать рукой по железным брусьям, чтобы этим легким шумом привлечь ее внимание; но он тут же ужаснулся собственной бесцеремонности. "Я бы тогда вполне заслужил, чтобы она целую неделю не приходила в вольеру ухаживать за птицами, а посылала вместо себя горничную". Такая деликатность чувств не была ему свойственна в Неаполе или в Новаре.
Он жадно следил глазами за девушкой. "Конечно, – говорил он про себя, – сейчас она уйдет, даже не удостоив бросить взгляд на это несчастное окно, хотя оно как раз против нее". Но, возвращаясь из дальнего угла комнаты, которую узнику хорошо было видно сверху, Клелия не выдержала и на ходу искоса взглянула на него. Этого было достаточно, чтобы Фабрицио счел себя вправе поклониться ей. "Ведь мы же здесь одни в целом мире!" – убеждал он себя, чтобы набраться храбрости. Заметив его поклон, девушка остановилась и потупила взгляд; затем Фабрицио увидел, как она подняла глаза и очень медленно, явно сделав над собою усилие, склонила голову в поклоне самом строгом и отчужденном. Но она не могла принудить к молчанию свои глаза: вероятно без ее ведома, они выразили в тот миг живейшее сострадание; она покраснела, краска разлилась даже по ее плечам, и Фабрицио заметил это, так как, войдя в жаркую комнату, она сбросила черный кружевной шарф. Горящий взгляд, которым Фабрицио невольно ответил на поклон Клелии, усилил ее смущение. "Как была бы счастлива бедняжка герцогиня, если б могла его увидеть, как я его вижу сейчас", – подумала она.
Фабрицио питал слабую надежду еще раз поклониться ей на прощанье, но, чтобы избегнуть этой вторичной любезности, Клелия очень искусно отступала к двери, переходя от клетки к клетке, как будто этого требовали заботы о птицах. Наконец, она вышла; Фабрицио застыл у окна и, не отрываясь, смотрел на дверь, за которой она скрылась: он стал другим человеком.
С этой минуты он думал только о том, как ему ухитриться и дальше видеть ее, даже после того как ужасные щиты на окнах закроют от него комендантский дворец.
Накануне вечером, прежде чем лечь в постель, он принудил себя заняться долгим и скучным делом – припрятал в многочисленные крысиные норы, украшавшие камеру, большую часть денег, которые были у него при себе. "А нынче нужно спрятать и часы. Говорят, что, вооружившись терпением и зазубренной часовой пружиной, можно перепилить дерево и даже железо. Значит, я могу перепилить щит". Он провозился несколько часов, чтобы укрыть часы, но эта работа не показалась ему долгой; он обдумывал различные способы достигнуть цели, припоминал свои познания в столярном ремесле. "Если умело взяться, – говорил он себе мысленно, – прекрасно можно выпилить планку в дубовой доске щита, – как раз в той, которая упирается в подоконник; я буду вынимать и снова вставлять эту планку, когда понадобится; я отдам Грилло все, что у меня есть, только бы он соблаговолил не замечать моей уловки". Отныне все счастье Фабрицио зависело от возможности выполнить этот замысел, ни о чем ином он не думал. "Если мне удастся ее видеть, я буду счастлив… Нет, – спохватился он, – надо еще, чтобы и она видела, что я вижу ее". Всю ночь голова его была занята изобретениями в столярном мастерстве, и, пожалуй, он ни разу не вспомнил о пармском дворе, о гневе принца и прочем и прочем. Признаемся, что он не думал и о герцогине, о несомненной ее скорби. Он с нетерпением ждал утра; но столяр больше не появился: вероятно, он слыл в тюрьме либералом. Вместо него прислали другого столяра, угрюмого человека, отвечавшего только зловещим ворчаньем на все любезные, искательные слова, какими Фабрицио пытался его приручить.