Джон заранее решил называться после смерти старика не просто Литумлей, а Кабюс де Литумлей, так как питал к своей фамилии, которую он выковал с таким изяществом, вполне простительную слабость. Что касается документа, который они собирались сочинить, то, поскольку он лишал его законного происхождения и превращал его мать в распутницу, Джон решил со временем сжечь его без всяких церемоний. Но пока ему приходилось принимать участие в работе над его созданием, что несколько омрачало его благополучие. Все же он благоразумно подчинился необходимости и однажды утром заперся со стариком в садовом павильоне, чтобы взяться за дело. Они уселись за столом друг против друга, и тут им вдруг стало ясно, что осуществить эту идею труднее, чем они полагали, так как ни тот, ни другой в своей жизни не написал и сотни связных строк. Им никак не удавалось начало, и чем больше они шушукались, тем труднее было им что-либо придумать. Наконец сын сообразил, что для создания документа, рассчитанного на долгое хранение, требуется прежде всего стопа плотной и красивой бумаги. Обоим это соображение показалось убедительным. Они вышли и в поисках такой бумаги дружно обошли весь город. А так как погода, стояла жаркая, они сразу рассудили, что нужно зайти в кабачок освежиться и собраться с мыслями. Там они с удовольствием выпили по нескольку кружек пива, поели орехов, хлеба, сосисок, после чего Джон вдруг заявил, что начало романа он уже придумал и должен прямехонько побежать домой, чтобы на свежую память записать его.
- Ну, беги скорее, - сказал старик, - а я пока придумаю продолжение. Чувствую, что дело к этому идет.
Джон со стопой бумаги в руках вошел в павильон и записал следующее:
"Это случилось в 17… году. Год этот был урожайный. Ведро вина стоило семь гульденов, ведро яблочного сидра - полгульдена, литр вишневой настойки - четыре бацена, булка весом в два фунта - один бацен, а такая же буханка ржаного хлеба - полбацена, а мешок картофеля - восемь баценов. Урожай сена был хороший, мера овса стоила два гульдена. Урожай гороха и фасоли тоже был хороший, а льна и пеньки - плохой, масличных же растений, сала и всякого жира было вдоволь, так что в общем получилось такое странное явление, что населению еды и напитков хватало, но с одеждой дело обстояло плохо, с освещением же, напротив, хорошо. Так закончился старый год, и каждому, само собой разумеется, было интересно знать, что принесет ему новый. Зима была такая, как хорошей зиме полагается быть - холодная и ясная. Теплая снежная пелена лежала на полях и защищала молодые всходы. Но тут в конце приключилось нечто странное. В течение февраля месяца снегопад, оттепель и мороз так часто следовали друг за другом, что появились не только всякие болезни, но и образовались во множестве ледяные сосульки, так что вся местность напоминала большой стекольный магазин, а жители ходили с дощечкой на голове, чтобы предохранить ее от падающих острых ледяшек. Однако в общем цены на продукты оставались те же и поколебались лишь при наступлении той достопримечательной весны".
Тут примчался старик, выхватил у Джона лист и, не прочитав того, что было написано, без лишних разговоров написал следующее:
"Но вот явился Он, и звали его Адам Литумлей. Он шутить не любил и родился в 17… году. Налетел он поэтому как весенняя гроза. Уж был он таковский. Носил он красный бархатный камзол, шляпу с пером и шпагу на боку. Носил он золотой жилет с изречением: "Молодости все дозволено!" Носил он золотые шпоры и ездил верхом на белом коне. Он поставил его в конюшне в первой попавшейся гостинице и воскликнул: "Ну, черт с ним! Теперь весна, а молодость должна перебеситься!" Он за все платил наличными, и все ему удивлялись, он пил вино, он ел жаркое, он говорил: "Все это мне нипочем". А потом сказал: "Приди ко мне, любимая красотка, ты мне дороже, чем вино и жаркое, серебро и золото. Мне на них наплевать! Уж ты как хочешь, но чему быть, того не миновать!"
Тут старик неожиданно застрял и не мог больше ничего придумать. Прочитав совместно все написанное, они нашли, что сделано недурно, а потом в течение недели собирались с мыслями для дальнейшей работы, причем вели очень ветреный образ жизни и часто заходили в пивную в поисках вдохновения; но счастье улыбается не каждый день. Наконец Джон снова поймал нить рассказа и, прибежав домой, написал продолжение:
"С такими словами обратился молодой Литумлей к некоей девице Лизелейн Федершпиль, которая жила на окраине города, где было много садов и начинались рощицы и перелески. Это была одна из самых прелестных красавиц, которые когда-либо рождались в этом городе, с голубыми глазами и маленькими ножками. Она была так чудно сложена, что ей не приходилось тратиться на корсет, а ввиду своей бедности она скопила из этих сбережений некоторую сумму и купила себе фиолетовое шелковое платье. Но все это было омрачено общей грустью, которая также трепетала не только на миловидном лице, но во всех гармонических членах девицы Федершпиль, так что в тихую погоду, казалось, слышны были печальные аккорды эоловой арфы. Ибо наступил достопамятный месяц май, когда смешались все времена года. Вначале шел снег, и соловьи пели с хлопьями снега на голове, так что казалось, будто, на них надели белые колпачки. Потом вдруг наступила такая жара, что дети купались на свежем воздухе и вишни зрели, о чем повествует хроника в следующем четверостишии:
Снег и морозы,
Зреют вишни, цветут лозы,
Купаются дети в пруду.
Все в мае смешалось в этом году.
Эти явления внушали людям тревогу и действовали на них по-разному. Девица Лизелейн Федершпиль, будучи особенно чувствительной, предалась раздумью и впервые поняла, что ее радость и горе, ее добродетель и падение - в ее собственных руках; вот почему, держа весы и взвешивая на них эту ответственную свободу, она очень опечалилась. Но как раз в это время предстал перед ней тот повеса в красном камзоле и без околичностей сказал:
"Федершпиль, я люблю тебя!"
Услышав это, она по велению судьбы изменила свой, образ мыслей и звонко рассмеялась".
- Дай-ка я буду продолжать, - воскликнул старик, который прибежал, запыхавшись, вслед за Джоном и прочитал через его плечо то, что было написано. - Это как раз для меня! - и стал писать дальше:
"Тут смеяться нечего, - сказал он, - я шутить не люблю".
Словом, случилось то, что должно было случиться. А потом в лесочке на горке сидела моя Федершпиль среди зелени и все еще смеялась. Но рыцарь уже вскочил на своего коня и так быстро умчался вдаль, что через несколько минут лишь мелькнул голубым пятном в далекой воздушной перспективе. Он исчез и не вернулся больше, ибо был настоящим отродьем дьявола".
- Ну, это самое уже произошло! - воскликнул Литумлей и бросил перо. - Я свое дело сделал, а ты дописывай конец, я совсем из сил выбился с этими дьявольскими выдумками. Клянусь Стиксом, меня ничуть не удивляет, что родоначальников знатных семей так почитают и рисуют во весь рост: теперь только я почувствовал, какого труда стоило мне основание моего рода. А ведь я все это здорово придумал, не правда ли?
Джон написал дальше:
"Бедная девица Федершпиль была весьма недовольна, заметив, что молодой соблазнитель исчез почти одновременно с достопамятным месяцем маем. Тем не менее со свойственным ей присутствием духа она решила признать все случившееся не случившимся, чтобы привести весы в состояние прежнего равновесия. Но недолго наслаждалась она этим эпилогом своей невинности. Пришло лето, началась жатва, от обильного золотого урожая было желто в глазах. Цены снова значительно снизились. Лизелейн Федершпиль стояла на горке, на все смотрела, но ничего не видела из-за своего горя и раскаяния. Пришла осень, каждая лоза была струящимся фонтаном, земля все время гудела отпадавших на нее груш и яблок; все пили и ели, продавали и покупали. Каждый делал запасы, вся округа превратилась в одну сплошную ярмарку, и хотя все было дешево и имелось в изобилии, люди с хвалой, любовью и благодарностью принимали всякий избыток. Лишь благодать, которая снизошла на девицу Федершпиль, не имела никакой цены, на нее не было спроса, как будто всей этой людской толпе, утопавшей в изобилии, в тягость был один лишний ротик. Тогда она замкнулась в своей добродетели и месяцем раньше положенного времени родила крепкого мальчика, которому суждено было стать кузнецом своего счастья.
Этот сын так мужественно пробивался в жизни, что чудесная судьба свела его, наконец, с отцом, который принял его с почетом и восстановил в законных правах. Это и есть, как известно, второй основатель рода Литумлей".
Этот документ старик скрепил следующей подписью: "Прочел и удостоверил Иоганн Поликарп Адам Литумлей". Джон также поставил свою подпись. Затем господин Литумлей приложил свою печать с гербом, на котором были изображены три половинки золотых удочек на синем фоне и семь трясогузок в белую и красную клетку, сидящих на гербовом щите.
Все же их удивило, что это произведение не вышло более объемистым, так как из целой стопы бумаги они исписали не больше одного листа. Тем не менее они спрятали его в архив, приспособив для этого старый железный ящик, после чего пришли в хорошее настроение и остались очень довольны друг другом.
В таких и тому подобных занятиях время проходило самым приятным образом. Удачливому Джону становилось почти жутко при мысли, что ему уже не надо надеяться, чего-то опасаться, что-то ковать и придумывать.
Подыскивая себе какую-нибудь новую деятельность, он вдруг возымел подозрение, что супруга хозяина дома, судя по выражению ее лица, как будто им недовольна и смотрит на него с подозрением. Правда, это было только его предположение, утверждать с уверенностью он ничего не мог. Из-за других своих дел он мало внимания обращал на эту женщину, которая если не спала, то всегда чем-нибудь лакомилась, ни во что не вмешивалась и, когда не нарушали ее покой, всем была довольна. Теперь он вдруг стал бояться, как бы она не придала его делу плохой оборот, не настроила бы против него своего мужа и тому подобное.
Приставив палец к носу, он сказал:
- Стой! Теперь будет как раз кстати нанести последний штрих. Как это я мог упустить из виду такое важное обстоятельство? Что хорошо - то хорошо, но что лучше - то еще лучше!
Старик как раз вышел на тайные поиски подходящей супруги для продолжателя своего рода, о чем он ему, однако, ничего не сказал. Джон тут же решил пойти к хозяйке дома с неясным намерением поухаживать за ней, вкрасться к ней в доверие и таким путем наверстать упущенное. Чинным, еле слышным шагом спустился он по лестнице до комнаты, где она по большей части находилась, и нашел дверь, по обыкновению, полуоткрытой, так как при всей своей лени она была крайне любопытна и любила прислушиваться ко всему, что происходило в доме.
Он осторожно вошел и увидел, что она, как обычно, дремлет, держа в руке недоеденное малиновое пирожное. Сам еще не зная, с чего начать, он на цыпочках подошел к ней, взял ее полную руку и почтительно поцеловал ее. Она даже не пошевельнулась, только глаза ее полуоткрылись и, пока он стоял перед ней, смотрели на него с весьма загадочным выражением. Смущенный, он что-то пробормотал и убежал в свою комнату, но все время, пока он сидел у себя в углу, перед ним неотступно стоял взгляд ее прищуренных глаз. Он поспешно сошел вниз, женщина лежала по-прежнему неподвижно, только когда он подошел, опять приоткрыла глаза. Он снова убежал, снова уселся в углу своей комнаты, в третий раз вскочил, сбежал с лестницы, шмыгнул к ней и оставался там до тех пор, пока не пришел патриарх.
Не проходило дня, чтобы эта парочка не встречалась, причем они умудрялись так ловко обманывать старика, что он ни о чем не догадывался. Сонливая женщина вдруг по-своему оживилась, а Джон платил своему благодетелю самой разнузданной неблагодарностью, с единственной целью упрочить свое положение и окончательно приковать к себе свое счастье.
Оба грешника прикидывались при этом такими внимательными и преданными в своих отношениях с обманутым Литумлеем, что он чувствовал себя прекрасно и считал свою семейную жизнь образцовой; и трудно было даже решить, кто из двух мужчин более доволен собою. Но однажды утром победу, по всей видимости, одержал старик, имевший таинственный разговор со своей женой. Он с каким-то необычным видом расхаживал по дому, ни одной минуты не стоял на месте, все пытался насвистывать какие-то мотивы, что ему из-за отсутствия зубов плохо удавалось. Он как будто даже вырос за одну ночь на несколько дюймов. Словом, являл собой воплощение самодовольства. Но в тот же день победа стала клониться на сторону молодого, когда старик неожиданно его спросил, не желает ли он предпринять длительное путешествие, чтобы свет повидать, самому поучиться и главным образом ознакомиться с методами воспитания в различных странах, с господствующими там на этот счет принципами, особенно применительно к знатным сословиям.
Ничто не могло быть для Джона более соблазнительным, чем такое предложение, и он с радостью согласился. Его быстро снарядили в дорогу, снабдили чеками, и он в полном блеске отправился в путь. Сначала он посетил Вену, Дрезден, Берлин и Гамбург, потом отважился даже съездить в Париж, и всюду вел роскошный, но благоразумный образ жизни. Там он познакомился со всеми увеселительными местами, летними театрами, всеми зрелищами, обегал все залы редкостей во дворцах, не пропускал ни одного парада и в полдень, стоя на солнцепеке, слушал музыку и глазел на офицеров до тех пор, пока не наступало время обедать. Стоя среди тысячной толпы и созерцая все это великолепие, он испытывал необычайную гордость, как бы ставя себе в заслугу весь этот блеск и звон, и считал каждого, кто там не присутствовал, невежественным простофилей. Но с умением наслаждаться он сочетал величайшее благоразумие, желая доказать своему благодетелю, что тот послал в путешествие не какого-нибудь вертопраха. Ни разу не подал он нищему, ни у одного бедного маленького разносчика ничего не купил, в гостинице упорно увиливал от чаевых, не терпя от этого никакого урона для себя, и долго торговался за каждую оказанную ему услугу. Больше всего забавляло его дурачить и высмеивать погибших созданий, с которыми он развлекался на балах в компании двух-трех своих единомышленников. Словом, он жил обеспеченно и в довольстве, как старый коммивояжер по винной части.
На обратном пути он не мог отказать себе в удовольствии проехаться в свой родной город Зельдвилу. Остановившись в первоклассном отеле, он сидел за табльдотом с таинственным видом, еле цедил сквозь зубы слова, заставляя своих земляков ломать себе голову над вопросом, чем же он стал. Правда, они не сомневались, что он и теперь ничего путного из себя не представляет, но так как он, несомненно, стал состоятельным человеком, они воздерживались от насмешек и только хмуро щурились на золото, которое он все время выставлял напоказ. Он, однако, ни разу не поставил им бутылки вина, хотя на их глазах распивал самые лучшие сорта, думая при этом только, чем бы им еще больше досадить.
В конце своего путешествия он неожиданно вспомнил о данном ему поручении - ознакомиться в разных странах с существующими там методами воспитания и выработать принципы, на основе которых будут воспитываться отпрыски рода, основанного Литумлеем и продолженного Кабюсом. Выполнить это задание в Зельдвиле было ему особенно по душе, потому что тут он мог, разыгрывая важного чиновника просвещения, облеченного высокой миссией, еще больше дурачить зельдвильцев.
В этом ему повезло. С некоторых пор зельдвильцы подыскали себе великолепный источник дохода - делать из своих дочерей воспитательниц и отсылать их на чужбину. Умных и глупых, здоровых и болезненных детей готовили к этой специальности в соответствующих учреждениях, для всех требований. Подобно тому, как варят, жарят и фаршируют форелей, готовя из них разнообразные блюда, так стряпали из этих бедных девочек воспитательниц с разными уклонами - более религиозным или более светским, со знанием языков или главным образом музыки, для знатных домов или для купеческих семей, в зависимости от части света, куда они предназначались и откуда шел спрос. Замечательнее всего было то, что к этим различным специальностям зельдвильцы относились одинаково равнодушно и безразлично, не имели также никакого понятия об образе жизни нанимателей, а хороший сбыт объяснялся тем, что получатели этого экспортного товара были столь же невежественны и равнодушны, как и отправители. Какой-нибудь зельдвилец, разыгрывавший непримиримого врага церкви, не возражал, когда его дочерей, предназначенных для Англии, заставляли разучивать молитвы и воскресные песнопения; другой, с благоговением упоминавший в своих публичных речах имя благородной жены Штауфахера, этого украшения свободной швейцарской семьи, отсылал пятерых или шестерых дочерей в страны, где царил произвол и деспотизм, обрекая их на безрадостное существование на чужбине.
Для этих почтенных граждан важно было одно: снабдив бедняжек заграничным паспортом и дождевым зонтиком, изгнать их как можно скорее из дому, чтобы потом припеваючи жить на присылаемый ими заработок.
Со временем выработались даже некоторая традиция и сноровка в деле внешней подготовки этих девочек, и Джону Кабюсу пришлось изрядно потрудиться, чтобы собрать и записать все эти курьезные принципы, представшие в еще более курьезном виде в его толковании. Он обошел все учреждения, где фабриковались эти гувернантки, расспрашивал начальниц и учителей, стараясь в особенности узнать, как лучше всего наладить воспитание мальчика из знатной семьи, притом за счет наемных людей и без всяких усилий и забот со стороны родителей.
По всем этим вопросам он заготовил любопытную докладную записку, которая благодаря его усердным записям вскоре разбухла до объема в несколько листов; при этом он старался привлечь своей работой как можно больше внимания. Эту записку он спрятал в специально изготовленный жестяной футляр, который носил при себе на кожаном ремне, перекинутом через плечо. Заметив это, зельдвильцы решили, что он подослан к ним с целью выведать секреты их производства и передать их заграничным конкурентам. Они обозлились и выгнали его с проклятиями и угрозами из города.
Довольный тем, что ему удалось причинить им неприятность, он уехал из Зельдвилы и прибыл в Аугсбург, веселый и жизнерадостный как молодая щука. В прекрасном настроении вошел он в дом, где царило не менее радостное оживление. Первой встретилась ему расторопная, пригожая крестьянка с высокой грудью. Увидав у нее в руках кувшин с горячей водой, Джон принял ее за новую кухарку и довольно благосклонно на нее посмотрел. Ему все же не терпелось поздороваться с хозяйкой дома, но она не могла его принять, так как лежала в постели, хотя в доме все время слышался какой-то странный шум. Производил его старик Литумлей. Он бегал взад и вперед, пел, кричал, хохотал, с кем-то спорил и, наконец, появился, пыжась, отдуваясь, с выпученными глазами, багровый от радости, гордости и высокомерия. Он бурно, но с достоинством приветствовал своего любимца и тут же убежал по какому-то делу: видно, хлопот у него был полон рот.
Время от времени доносился откуда-то приглушенный писк, словно игрушечной трубы. Полногрудая крестьянка снова появилась с охапкой белых пеленок и крикнула:
- Иду, мое сокровище, иду, мой мальчик!