Я не часто плачу, ибо прежде всего мысли мои обо всем, что занимает людей, ежедневно и ежечасно погружаются на ту глубину, где "места нет слезам" {54}; да и сама строгость моего образа мысли противоречит чувствам, вызывающим у нас слезы. (Сих чувств не хватает тем, кто легкомыслием своим огражден от печальной задумчивости, а тем самым - и от умения преодолевать волнение этих чувств.) К тому же те, кто размышляли о сих предметах так глубоко, как я с самых ранних лет, дабы избежать полного уныния, поддерживают и лелеют в себе успокоительную веру в грядущее равновесие и в гиероглифическое значение людских страданий {55}. Поэтому я и по сей день весел и бодр и, как уже говорил, не часто плачу. Однако есть переживания пусть не столь страстные и глубокие, но зато более нежные. Так, проходя по освещенной тусклым светом фонарей Оксфорд-стрит и внимая знакомой мелодии шарманки, что много лет назад утешала меня и дорогую мою спутницу (я буду всегда называть ее так), я проливаю слезы и размышляю о таинственной воле, столь внезапно и жестоко разлучившей нас навсегда. Как случилось это читатель узнает из последних страниц моего вводного повествования.
Вскоре после описанного происшествия я повстречал на Облмарл-стрит {56} одного господина, состоявшего при дворе его покойного величества. Сей джентльмен не раз пользовался гостеприимством в нашем доме и теперь обратился ко мне, заметив фамильное сходство. Я не старался скрыть, кто я таков, и потому откровенно отвечал на все вопросы. Взяв с него слово чести, что он не выдаст меня опекунам, я сообщил ему адрес стряпчего, с которым свел знакомство. На другой день я получил от своего нового покровителя билет в 10 фунтов; конверт с деньгами был доставлен в контору стряпчего вместе с прочими его деловыми бумагами и вручен мне незамедлительно и со всею учтивостью, хотя я видел, что он догадывается о содержимом послания.
Подарок этот, сослуживший мне вполне определенную службу, побуждает меня рассказать о цели, которая привела меня в Лондон и о которой я (говоря судебным языком) ходатайствовал со дня приезда в столицу до конца моего пребывания.
Читателя, пожалуй, удивит, что, оказавшись в столь могущественном мире Лондона, не в силах был я сыскать средств, дабы избежать крайней нужды, ведь предо мною открывались, во всяком случае, две к тому возможности: либо воспользоваться помощью друзей моей семьи, либо же обращать в доход свои юношеские знания и таланты. Касательно первой возможности скажу: более всего на свете я в то время опасался вновь оказаться в руках опекунов, ибо не сомневался, что всю власть, предоставленную им законом, они используют предельно, то есть насильственно упрячут меня в колледж, который я покинул. Такое водворение было бы для меня бесчестьем, даже если бы я добровольно ему подчинился, но, осуществленное насильственно, с вызывающим презрением к моим желаниям и усилиям, оно было бы для меня унижением паче смерти и в конце концов привело бы к ней. Потому-то из страха навести на свой след опекунов я был столь сдержан в поиске покровительства даже там, где несомненно обрел бы его. У отца моего в свое время было немало друзей в столице - однако, поскольку после смерти его минуло десять лет, я помнил немногих из них даже по имени; впервые оказавшись в Лондоне, если не считать несколько часов, там проведенных ранее, я не знал адреса и этих друзей отца. К этому способу получить помощь я не обратился отчасти из-за указанной трудности, но главным образом из страха, о котором я уже говорил. Что же до иной возможности прокормиться, то я, пожалуй, отчасти разделяю недоумение читателя: как же я мог проглядеть ее? Без сомнения, я бы добыл себе средств на скромную жизнь, если бы, например, нанялся в типографию читать корректуру греческих книг. Такую работу я мог бы выполнять с безупречною аккуратностью и тщанием и быстро снискал бы доверие хозяев. Однако не следует забывать, что получить такое место можно только по рекомендации какому-либо почтенному издателю - я же не имел такой надежды. Но, по правде говоря, мне никогда не приходило в голову, что можно извлекать прибыль из своих литературных знаний. Я не видел иного способа быстро достать деньги, кроме как брать взаймы, полагаясь на будущий достаток. С подобным предложением обращался я повсюду, пока наконец не повстречал еврея по имени Д. {Кстати, спустя восемнадцать месяцев я вновь обратился к нему по тому же вопросу; теперь я уже был студентом весьма почитаемого колледжа и мне повезло куда более - к предложениям моим наконец отнеслись всерьез. То, чего желал я, определялось отнюдь не своеволием и не юношеским легкомыслием (коим прежде подчинялась моя натура), нет, причиною таких требований стала злобная мстительность моего опекуна, который, осознав всю тщетность своих попыток удержать меня от поступления в университет, решил на прощание проявить доброту, отказавшись предоставить мне хотя бы шиллинг сверх того годового содержания в 100 фунтов, что назначалось мне колледжем. Жить на означенную сумму едва ли представлялось возможным в то время - тем более для человека, который, хотя и презирал показное равнодушие к деньгам и не был склонен к дорогим удовольствиям, слишком, однако, доверял прислуге и не находил радости в мелочной экономии. Итак, вскоре я оказался весьма стеснен в средствах и наконец, после многотрудных объяснений с тем самым евреем (иные из наших бесед, имей я досуг пересказать их, позабавили бы читателя), я все же получил необходимую мне сумму на "известных" условиях, а именно обязавшись выплачивать этому лихоимцу семнадцать с половиной процентов ежегодно. Израиль со своей стороны любезно удержал из сих денег не более девяноста гиней, предназначенных для оплаты услуг некоего нотариуса (каких именно услуг, кому и когда оказанных - то ли во время осады Иерусалима при строительстве Второго Храма {57}, то ли при более близкой нам исторической оказии, - я так и не смог установить). Сколь много статей умещалось в предъявленном мне счете - уж и не упомню точно, но по-прежнему храню этот документ в шкатулке вместе с прочими природными диковинками; когда-нибудь, хочется верить, я предоставлю его в распоряжение Британского музея. (Примеч. автора.)}.
Я представился ему и прочим ростовщикам (некоторые из них, думается, также были евреями) и рассказал об ожидаемом наследстве; те, в свою очередь, передали отцовское завещание в суд по гражданским делам, который и признал законность моих притязаний. По всему выходило, что второй сын -, эсквайра, обладает правом нераздельного наследования (или даже более того), что я, собственно, и утверждал; однако оставался неразрешенным один вопрос, легко угадываемый в глазах ростовщиков: а был ли я в самом деле тем человеком, за которого выдавал себя? Прежде мне никогда бы не пришло в голову, что подобное подозрение вообще возможно; я опасался, как бы моим еврейским друзьям не довелось продвинуться в своих ревностных разысканиях слишком далеко и узнать обо мне куда больше, нежели требовалось, - ведь в таком случае они могли бы составить заговор с целью продать меня опекунам. Я был удивлен, что моя персона, materialiter {определяя ее физически (лат.).} (выражаюсь так, ибо питаю страсть к аккуратности логических разграничений), обвиняется или, по крайней мере, подозревается в подделке самой себя, formaliter {говоря юридически (лат.).}. И все же, дабы удовлетворить щепетильность евреев, я обратился к единственно возможному средству. Еще будучи в Уэльсе, получил я от друзей множество писем, которые теперь постоянно таскал с собою; это были последние остатки моего прежнего имущества, не считая одежды, что была на мне. Эти письма я и извлек на свет - в основном это были послания из Итона от графа - {58}, тогдашнего близкого моего товарища, и несколько писем маркиза -, его отца. Последний, сам в прошлом блестящий итонец, обладал большей ученостью, чем требуется знатному человеку. Он все же сохранил приязнь к классическим штудиям и не чуждался общения с ученой молодежью. Помню, мы стали переписываться, едва мне исполнилось пятнадцать; порой маркиз сообщал о тех великих усовершенствованиях, что сделал он или же намеревался сделать в графствах Ми Сл- , иной раз рассуждал о достоинствах какого-нибудь латинского поэта, а то предлагал мне темы, которые хотел бы видеть воплощенными в моих стихах.
Прочитав эти письма, один из евреев согласился ссудить мне две или три сотни фунтов при условии, что я уговорю молодого графа, который, кстати, был не старше меня, гарантировать уплату долга по наступлении совершеннолетия. Как я ныне понимаю, этот еврей рассчитывал не столько на пустяковую выгоду от сделки со мною, сколько на возможность впоследствии вести дела с моим знатным другом, ибо был прекрасно осведомлен об огромном наследстве, его ожидавшем. В соответствии с этим предложением через восемь или девять дней после того, как я получил десять фунтов, я стал приготовляться к поездке в Итон. Около трех фунтов денег пришлось оставить заимодавцу на покупку марок, необходимых, как уверял тот, для подготовки требуемых бумаг в мое отсутствие. В глубине души я чувствовал обман, но не желал давать повод обвинять меня в проволочках. Меньшую сумму назначил я другу своему, стряпчему (тому, что и свел меня с евреями), в уплату за постой в его не меблированном жилище. Пятнадцать шиллингов я употребил на восстановление (хоть и самое скромное) моего платья. От прочих денег четверть я дал Анне, полагая по возвращении разделить с нею все, что останется. Закончив дела свои, в седьмом часу, темным зимним вечером, сопровождаемый Анною, отправился я в сторону Пикадилли {60}, намереваясь добраться оттуда до Солт-Хилла {61} на почтовой карете, идущей в Бат {62} или Бристоль {63}. Путь наш лежал через ту часть города, коей более не существует, и потому теперь трудно даже приблизительно очертить ее границы, но, кажется, она некогда называлась Суоллоу-стрит {64}. Имея времени в достатке, мы свернули налево и, выйдя на Голден-сквер {65}, присели на углу Шеррард-стрит {66}, не желая прощаться среди суеты и блеска Пикадилли. Я заранее посвятил Анну в задуманное дело и вот вновь уверял, что, ежели повезет мне, разделит она мое счастье и, как только у меня появятся силы и средства защитить ее, я никогда не покину ее. Именно так я собирался поступить - как из привязанности к ней, так и по чувству долга, ибо независимо от благодарности, которая обязывала меня вечно чувствовать себя ее должником, я любил Анну, любил как сестру, а в ту минуту любил с семикратной нежностью, видя ее крайнюю печаль. Я, казалось, имел больше причин отчаиваться, ибо покидал теперь свою спасительницу, но я, несмотря на сильно поврежденное здоровье, был весел и полон надежд. Анна же, напротив, была в полном отчаянии от нашей разлуки, хотя я ничем не мог служить ей, кроме как искренней добротой и братским чувством; и когда, прощаясь, я поцеловал ее, она обвила мою шею руками и зарыдала, не в силах промолвить ни слова. Я думал воротиться не позднее чем через неделю, и мы условились, что Анна по прошествии пяти дней всякий вечер ровно в шесть часов станет ожидать меня в конце Грейт-Тичфилд-стрит {67} той тихой гавани, где обыкновенно назначали мы встречи, дабы не потерять друг друга в Средиземном море Оксфорд-стрит. Принял я также и другие меры предосторожности и лишь об одной позабыл. Анна никогда не называла мне своей фамилии, а, впрочем, я мог ее и не запомнить (как предмет не слишком большого интереса). К тому же девушки из простонародья, оказавшиеся в столь несчастливом положении, в отличие от претенциозных читательниц романов, не имеют привычки величать себя мисс Дуглас, мисс Монтегю и проч.; мы знаем их лишь по имени - Мери, Джейн, Френсис... Я должен был непременно спросить ее фамилию - тогда я наверняка мог бы разыскать ее. По правде говоря, мне и в голову не пришло, что встретиться после такой краткой разлуки нам будет труднее обыкновенного; и потому в ту минуту я и не подумал прибегнуть к таким расспросам и не записал об этом ничего в заметках о нашем последнем свидании. Ведь последние мгновения растратил я на то, чтоб хоть как-то обнадежить бедную подругу мою и уговорить ее добыть лекарство от донимавших ее кашля и хрипоты. Обо всем этом я вспомнил только тогда, когда уже не мог вернуть ее.
В девятом часу добрался я до Глостерской кофейни {68}; почтовая карета на Бристоль уж отправлялась, когда я занял свое место на запятках. Плавное и легкое движение {Бристольская почтовая карета может считаться по удобствам своим самою лучшею в королевстве. Сие первенство объясняется как необычно хорошей дорогой, так и щедростью бристольских купцов, расходующих денег больше обыкновенного на содержание дилижанса. (Примеч. автора.)} навевало дремоту; не странно ли, что первый за последние месяцы глубокий и покойный сон застал меня на запятках почтовой кареты - в постели, которую сегодня я почел бы не слишком удобною. С этим сном связано маленькое происшествие, лишний раз убедившее меня, как легко тому, кто не знает беды, прожить жизнь свою, вовсе не ведая, по крайней мере на собственном опыте, какая доброта таится в сердце человеческом, - впрочем, вынужден добавить я с тяжелым вздохом, не сознает он также и доступной ему низости. Так неприметны порой под покровом манер истинные черты нашей натуры, что для простого наблюдателя оба понятия эти, а равно и оттенки их, перемешаны между собою - и потому клавиатура во всем многообразии заключенных в ней гармоний низводится до скудной схемы очевидных различий гаммы или же до азбуки простейших звуков. А случилось вот что: на протяжении первых четырех или пяти миль я с печальным постоянством докучал своему соседу, то и дело заваливаясь на него, едва лишь карета давала крен; окажись дорога чуть менее ровной, я бы, наверное, и вовсе выпал из кареты от слабости. Попутчик мой громко жаловался, как, вероятно, делал бы всякий в подобном положении, но жаловался с неоправданным раздражением. Расстанься я с этим человеком тотчас же, то продолжал бы видеть в нем (ежели бы счел его достойным размышления) лишь невежу и грубияна. Я, однако, вполне сознавал, что дал ему повод для жалоб, а посему извинился и уверил его, что изо всех сил буду стараться впредь не засыпать. Тут же, как только мог кратко, я сообщил моему попутчику, что болен и совершенно обессилел от долгих мучений, но средства мои не позволяют путешествовать в карете. Едва услышав сии объяснения, человек этот мгновенно переменился ко мне - и когда я вновь пробудился от шума и огней Хаунслоу {69} (не прошло и двух минут после нашего разговора, как я заснул вопреки данному обещанию), то обнаружил, что сосед крепко обхватил меня рукою, удерживая от падения; и весь остаток пути он проявлял ко мне поистине женскую доброту, так что наконец я уж и вовсе лежал у него на руках; это было более чем благородно с его стороны, ибо он не мог знать, что я выйду, не доехав до Бата или Бристоля. К сожалению, я уехал далее, нежели полагал, - так сладок был мой сон; очнувшись от неожиданной остановки кареты (очевидно, возле почтовой станции), я выяснил, что мы уже достигли Мэйдинхэда {70}, оставив Солт-Хилл в шести или десяти милях позади. Здесь я сошел; в продолжение же полуминутной стоянки добрый мой спутник (мимолетного взгляда, которым я успел окинуть его еще на Пикадилли, было достаточно, чтобы признать в нем дворецкого или кого-то в этом роде) умолял меня лечь спать как можно скорее. Я обещал, но не намеревался держать обещания и не замедлил отправиться далее, а вернее, назад, пешком. Должно быть, около полуночи двинулся я в путь, но шел так медленно, что, когда поворотил на дорогу от Слоу к Итону, часы в ближайшем доме пробили четыре. Сон, равно как и ночной воздух, освежил меня, но
все же я чувствовал сильную усталость. Помнится, одна мысль (вполне очевидная и прекрасно выраженная неким римским стихотворцем) утешала меня тогда в моей бедности. На пустоши Хаунслоу не так давно произошло убийство. Думаю, не ошибусь, коли скажу, что убитого звали Стил и был он владельцем лавандовой плантации в этих местах. Все более приближался я к той самой пустоши, и потому мне естественно пришло в голову, что я и проклятый убийца, ежели ему теперь не сидится дома, сами того не ведая, движемся друг к другу в темноте; будь я не бедный изгнанник,
"Достигший знаний, но земли лишенный" {71},
а, положим, лорд -, наследник огромного состояния, приносящего, - так все считали, до 70 000 фунтов годового дохода, - как бы тогда трепетал я от ужаса! Не слишком, однако, вероятно, чтобы лорд - оказался в моем положении. И все же занимавшая меня мысль по сути верна - власть и богатство поселяют в человеке постыдный страх смерти; я уверен, ежели бы самому безрассудному вояке, который благодаря своей бедности наделен истинной храбростью, вдруг перед сражением сообщили о том, что он внезапно унаследовал поместье в Англии и с ним 50 000 фунтов ежегодно, - любви к пулям в нем заметно поубавилось бы {Мне возразят: есть множество богатых людей самого высокого звания, которые, как видно из всей нашей истории до настоящего времени, упорнее других ищут опасности в сражениях. Воистину так, но тут имеется в виду другое: власть от долгого пользования ею потеряла в глазах этих господ всякую привлекательность. (Примеч. автора.)}, а сохранение невозмутимости и хладнокровия давалось бы ему соответственно гораздо труднее. И правильно заметил один мудрец, имевший достаточно опыта для сравнения, что богатство более располагает
Ослабить добродетели основы,
Чем дать ей волю проявить себя.
"Возвращенный Рай" {72}