Чтобы отомстить мне, этот негодяй пустился на подлость. Он нарочно уронил на землю несколько своих топорных изделий и поднял страшный крик, призывая полицейских, которые ходили среди толпы. Едва только они обратили на него внимание, как он объявил, что я возбудил против него народ, что его нарочно толкнули и нанесли большой ущерб его хрупкому товару; что он человек честный, исправно платит за свое место и всем знаком, я же проходимец, бродяга, а может быть, кто знает, еще и похуже того - подлый убийца кардинала. Именно так рассказывали здесь о том, что произошло в Неаполе, и пьемонтец решил вызвать враждебные чувства ко мне у публики и полицейских. Народ стал на мою сторону; многочисленные свидетели заверяли, что ни я, ни они ни в чем не повинны. Никто не толкал и даже вообще не касался товара пьемонтца. Окружавшая меня кучка людей спокойно встретила полицейских и расступилась, чтобы дать мне убежать.
Но если среди народа нашлись храбрые люди, то нашлись также подлецы и трусы, которые, не говоря ни слова, указали на меня пальцем, как раз когда я бежал по узенькой извилистой улочке. Да мной погнались, я успел вырваться вперед, но я не знал этих мест и, не сумев выбраться из села, очутился на другой небольшой площади, где в это время внимание многочисленной публики было приковано к балагану с театром марионеток. Я едва успел проскользнуть в толпу, как увидел полицейских, которые обходили зрителей, пристально в них вглядываясь. Я постарался наклониться возможно ниже и притворился, что с большим интересом слежу за похождениями Пульчинеллы, чтобы не обратить на себя внимание теснившихся со всех сторон людей, как вдруг мой крайне возбужденный мозг осенила блестящая мысль. Движимый сознанием опасности, которая мне грозит, я проталкиваюсь все дальше вперед в плотной и праздной толпе, в которую силится пробраться полиция. Так я добираюсь до занавеса балагана, все больше наклоняюсь и вдруг ныряю под этот занавес, как лиса в нору, и оказываюсь зажатым между ног operante, или recitante, иначе говоря - актера, приводящего в движение марионеток или говорящего за них. Вы знаете, господин Гёфле, что такое театр марионеток?
- А как же! На днях я видел в Стокгольме театр Христиана Вальдо.
- Вы его видели… снаружи?
- Да, только снаружи, но я представляю себе и внутреннее его устройство, хоть оно и показалось мне довольно сложным.
- Это театр двух operanti, или четырех рук, иначе говоря - с четырьмя персонажами на сцене, что позволяет выводить довольно много burattini.
- А что такое burattini?
- Это марионетки, классические, примитивные и самые лучшие. Это не fantoccio - кукла, появляющаяся во всех пьесах и подвешенная за ниточки к потолку, которая ходит по земле, не касаясь ее ногами, и поднимает невообразимый и ненужный шум. Это более искусная и совершенная разновидность марионетки с гибкими руками и ногами, со множеством механических приспособлений для того, чтобы делать более или менее естественные жесты или принимать довольно изящные позы. Я не сомневаюсь, что есть еще и приспособления, с помощью которых можно добиться полного сходства с жизнью, но, углубляясь в этот вопрос, я подумал: для чего же все это делать и какое преимущество может извлечь искусство из театра автоматов? Чем они станут крупнее и чем больше будут походить на людей, тем грустнее и даже ужаснее будет выглядеть спектакль, исполненный этими псевдоактерами. А каково ваше мнение?
- Разумеется. Но все это отступление, интересующее меня меньше, чем продолжение вашей истории.
- Простите, простите, господин Гёфле, простите, отступление это совершенно необходимо. Я дошел до весьма странного периода моей жизни, и мне необходимо доказать вам преимущество burattino; это примитивное воплощение комического актера не является - и я вам это докажу - ни машиной, ни шутовской побрякушкой, ни куклой: это живое существо.
- Вот как, живое существо? - сказал Гёфле, изумленно глядя на своего собеседника и думая, уж не свихнулся ли он.
- Да, живое существо! Я это утверждаю, - с жаром воскликнул Кристиано, - и тем более живое, что у него нет тела… У burattino нет ни пружин, ни ниточек, ни блоков; это всего-навсего голова, и только; голова выразительная, умная, в которой… смотрите!
Кристиано зашел под лестницу и вытащил оттуда маленькую деревянную, одетую в тряпье фигурку; он бросил ее на пол, поднял, подбросил и поймал на лету.
- Вот поглядите, - продолжал он, - видите - тряпка, щепка, как будто едва оструганная. Но вот в этот кожаный мешочек забирается моя рука, мой указательный палец углубляется в выемку внутри головы, а средний и большой пальцы уходят в рукава и приводят в движение эти маленькие деревянные руки, которые вам кажутся короткими, бесформенными, а ладони ни открытыми, ни сжатыми в кулак; все это сделано намеренно, чтобы скрыть от всех их неподвижность. Ну, а теперь отойдем на расстояние, которого требует наш маленький человечек. Оставайтесь в вашем кресле и смотрите.
С этими словами Кристиано в два прыжка очутился на верху деревянной лестницы, наклонился, как бы прячась за рампой, поднял над этой рампой руку и принялся управлять движениями марионетки с необыкновенной ловкостью и изяществом.
- Видите, видите, - вскричал он все так же весело, но с твердой убежденностью в голосе, - вот вам иллюзия, и она достигается даже без сцены и декораций. Эта фигура, грубо отесанная и разрисованная довольно тусклыми красками, приходит в движение и мало-помалу оживает. Если бы я показал вам чудесную немецкую марионетку, лакированную, ярко раскрашенную, всю в блестках и приводимую - в движение пружинами, вы все равно не смогли бы позабыть, что это кукла, нечто механическое, тогда как мой burattino - гибкий, послушный каждому движению моих пальцев, идет вперед и назад, кланяется, поворачивает голову, скрещивает руки, воздевает их к небу, размахивает ими во все стороны, здоровается, даст пощечину, стучит ими в стену в радости или в отчаянии… И вам кажется, что вы читаете все его чувства у него на лице, не так ли? Откуда нее рождается это чудо, каким образом эта едва обозначенная голова, такая уродливая, если смотреть вблизи, неожиданно от игры света и теки приобретает такую подлинную выразительность, что вы совершенно забываете о ее настоящей величине? Да, могу вас уверить, когда вы видите burattino в руках настоящего артиста на удачно декорированной сцене, где и пространство и обрамление находятся в соответствии с персонажами, вы совершенно забываете, что сами вы иных масштабов, чем эта маленькая сцена и эти маленькие существа, вы даже забываете, что голос, которым они говорят, не их собственный. Это, казалось бы, невозможное сочетание головы величиною с кулак и такого сильного голоса, как мой, совершается благодаря какому-то таинственному упоению, в которое я могу постепенно вовлечь и вас, а все чудо происходит от… Знаете от чего? Оттого, что этот burattino отнюдь не автомат, оттого, что он послушен моему капризу, моему вдохновению, моему увлечению, оттого, что каждое его движение подчинено мыслям, которые приходят мне в голову, и словам, которые я вкладываю в его уста, короче - оттого, что это я, иначе говоря - живое существо, а никак не кукла.
Высказав все это с большой горячностью, Кристиано спустился с лестницы и положил марионетку на стол. Сославшись на то, что ему очень жарко, и извинившись перед господином Гёфле, он снял кафтан и, усевшись верхом на стуле, стал продолжать свою историю.
Во время этого странного отступления Гёфле выглядел тоже довольно комично.
- Послушайте, - сказал он, беря в руки burattino, - все, что вы говорите, верно и хорошо обосновано. И сейчас мне становится понятным то необычайное наслаждение, которое я испытал на представлениях Христиана Вальдо. Вы вот мне ничего об этом не говорите, а я-то ведь ясно вижу, что это маленькое существо, которое сейчас у меня в руках… и которое мне бы очень хотелось заставить двигаться и говорить… Послушай, друг мой, - добавил он, засовывая пальцы в голову и в рукава, - взгляни-ка на меня… Да, да, ты очень мил, и мне очень радостно видеть тебя так близко. Ну так вот, теперь я тебя узнаю, ты Стентарелло, веселый, насмешливый, изящный Стентарелло, который столько смешил меня в Стокгольме две недели тому назад. А вы, дорогой мой, - добавил Гёфле, поворачиваясь к своему гостю, - хоть я и никогда не видел вашего лица, я вас тоже отличнейшим образом узнал по голосу, остроумию, веселости и даже по чуткости, - вы не кто иной, как Христиан Вальдо, знаменитый operante recitante неаполитанских burattini.
- Имею честь быть вашим покорным слугой, - ответил Христиан Вальдо, изящно раскланиваясь, - и если вы хотите знать, каким образом Кристиано дель Лаго, Кристиано Гоффреди и Христиан Вальдо - одно и то же лицо, позвольте мне продолжить рассказ о моих приключениях.
- Слушаю вас, все это очень интересно, но мне не терпится узнать, откуда взялось это новое имя - Христиан Вальдо.
- Да, это в самом деле совершенно новое имя, оно появилось с осени прошлого года, и, право, мне не легко будет вам объяснить, почему я его избрал. Если не ошибаюсь, я услышал его во сне, это было напоминание о каком-то названии местности, поразившем меня еще в детстве.
- Это удивительно! Но все равно. Вы оставили меня в балагане burattini на площади…
- На площади Челано, - подсказал Христиан. - И это тоже было на берегу чудесного озера. Уверяю вас, господин Гёфле, судьба моя связана с озерами, и тут есть какая-то тайна, которую рано или поздно я, может быть, разгадаю. Вы помните, что за мною гналась полиция и что, не проберись я в балаган марионеток, меня бы, вероятно, арестовали и повесили. Балаган этот был очень мал, и в нем мог поместиться только один человек. Когда я спросил вас, жителя страны, где совсем не знают этих итальянских спектаклей и куда они были занесены, может быть, только мною, знаете ли вы, как устроены балаганы burattini, то я просто хотел, чтобы вы представили себе мое положение между ног operante, который в это время был занят дракой Пульчинеллы со сбирами, высоко подняв не только руки, но и глаза, и, напряженно переживая все перипетии этой шуточной драмы, не мог ни на мгновение от нее оторваться и разобраться в том, что происходит в это время возле его колен. Поэтому мне и выдалась минутная передышка между развязкой пьесы и поворотом моей судьбы. Я почувствовал, что мне не следует ждать, что меня спасет случай; я схватил двух лежавших на полу burattini, которые, по странному совпадению с моим собственным положением, изображали палача и судью, и, плотно прижавшись к operante, поднялся рядом с ним так высоко, как только мог; я поставил марионеток на дощечку и, рискуя разодрать матерчатые стены балагана, неожиданно для всех вставил в пьесу новую сцену. Успех был невообразимый, и мои партнер, нимало не смутившись, подхватил реплики на лету и, как нам ни было с ним тесно вдвоем, принял участие в диалоге с необычайным весельем и не менее удивительным присутствием духа.
- Чудесная и безумная Италия! - воскликнул Гёфле. - Только в этой стране дарования человека столь тонки и неожиданны!
- Дарования моего компаньона, - ответил Христиан, - были более поразительны, чем вы можете себе представить. Он узнал меня, сообразил, в какое положение я попал, и решил меня спасти.
- И он вас действительно спас?
- Не говоря ни слова, в то время как я произносил вместо него обращенный к публике заключительный диалог, он напялил мне на голову колпак, накинул на плечи красную тряпку, вымазал мне лицо охрой и, как только занавес опустился, шепнул мне на ухо:
"Гоффреди, взвали театр себе на спину и следуй за мной".
И вот мы с ним перешли через площадь, покинули деревню, и никто нас не остановил. Мы шли всю ночь и, прежде чем рассвело, очутились уже на Римской дороге.
- Кто же был этот преданный друг? - спросил Гёфле.
- Это был выходец из знатной семьи, по имени Гвидо Массарелли; как и я, он бежал из Неаполитанского королевства. Его дело было менее серьезно, чем мое, - он просто спасался от кредиторов. И вместе с тем он не стоил меня, в этом я вам ручаюсь! Но все же это был приятный молодой человек, образованный, умный и на редкость привлекательный. Я близко знал его но Неаполю, где он промотал свое наследство и приобрел много друзей. Сын богатого коммерсанта, наделенный большими способностями, он получил хорошее воспитание. Как и я, он устремился в свет, который быстро сделал его своим рабом; вскоре он разорился. Какое-то время я его кормил, по скромное существование его не удовлетворяло и, не имея достаточно мужества, чтобы зарабатывать себе на пропитание, он кончил тем, что стал мошенничать.
- Вы об этом знали?
- Я об этом знал, но я не посмел попрекать его этим в ту минуту, когда он спас мне жизнь. Он был, как и я в ту пору, очень беден. Когда он бежал, у него было всего несколько экю, которые он употребил на то, чтобы купить у одного канатного плясуна театр марионеток, помогавший ему не столько зарабатывать деньги, сколько прятать свое лицо.
"Видишь ли, - сказал он, - то, что я делаю сейчас, граничит с гениальностью. Вот уже два месяца, как я брожу по Неаполитанскому королевству, не будучи узнан. Ты спросишь меня, почему я не скрылся куда-нибудь подальше. Дело в том, что и в других местах у меня есть кредиторы; если только я не уеду во Францию, я встречу их на своем пути повсюду. К тому же в Неаполе остались предметы моих увлечений, по которым у меня сладко ныло сердце; вот почему я и задержался в окрестностях города. Эта полотняная будка позволяет мне оставаться невидимым среди толпы. В то время как взоры всех устремлены на burattini, ни один человек не задумывается над тем, кто же тот, кто их приводит в движение. Я хожу с одного места на другое, как черепаха, спрятав голову под таким вот панцирем, и стоит мне покинуть площадь, как никто не подумает, что именно я забавлял народ".
"Неплохая мысль, - сказал я, - но что ты собираешься делать сейчас?"
"Все, что тебе захочется, - ответил он. - Я так счастлив, что снова встретил тебя и могу тебе услужить, что готов следовать за тобой куда угодно. Не могу даже сказать, как я к тебе привязан. Ты всегда бывал ко мне снисходителен. Не будучи богат, ты в своем положении сделал для меня больше, чем все богатые люди: ты защищал меня, когда меня обвиняли, ты корил меня моими заблуждениями, но всегда убеждал меня, что я сам в состоянии от них избавиться. Я не знаю, прав ли ты, но, несомненно, в угоду тебе я сделаю последнее усилие, но только уже за пределами Италии. Пойми, что в Италии я погиб, я обесчещен. Мне надо уехать за границу и жить там под чужим именем, если я хочу попытаться начать новую жизнь".
Гвидо говорил убежденно, он даже плакал. Я знаю, что по натуре он добр, и считал его искренним. Может быть, в эту минуту он и действительно был искренен. По правде говоря, я всегда относился очень снисходительно к тем, в ком великодушие сочетается с расточительностью, а Гвидо, насколько мне известно, несколько раз одновременно бывал и великодушен и расточителен. Это не значит, господин Гёфле, что я не отличаю щедрости от эгоистической беспорядочности, хотя в ней-то я и сам не раз бывал грешен. Словом, я дал моему бывшему товарищу уговорить себя и разжалобить, и вот мы с ним вдвоем на Папской земле скромно завтракаем под тенью сосен и составляем планы на будущее.
Оба мы были нищими, но мое положение, хоть с точки зрения закона оно было серьезнее, все же не было безнадежным. Стоило мне захотеть, и я мог спастись бегством без всякого риска, затруднений и злоключений. Мне надо было только найти себе пристанище где-нибудь за пределами Неаполя, у первого же благородного человека из числа тех, кто выказывал мне там дружбу и кто, разумеется, поверил бы мне на слово, узнав, какие обстоятельства, можно сказать, меня вынудили убить моего подлого врага. Его все ненавидели, а меня - любили. Меня бы приняли, спрятали, позаботились бы обо мне и покровительством своим помогли бы покинуть страну. Если бы в дело вмешались высокопоставленные особы, и полиция и даже инквизиция, может быть, закрыли бы на все глаза. Однако решиться на это я не мог, и причиной моего непреодолимого упорства было отсутствие денег и необходимость принимать чью-то помощь. Живя у кардинала, я находился в таких хороших условиях, что не имел права уехать от него с пустыми руками. Ему самому даже не могло прийти в голову, что я нищий. Мне было бы стыдно признаться не в том, что у меня нет денег - такое часто случалось со светскими молодыми людьми, у которых я бывал, - но в том, что у меня их и не будет до тех пор, пока я не поступлю на новую должность, да еще при условии, что на новом месте я буду вести более разумную и размеренную жизнь, чем на прежнем. Что касается последнего, то мне очень хотелось обещать это самому себе, гордость же моя мешала дать такое обещание в подобных же обстоятельствах другим людям.
Когда я объяснил все это Гвидо Массарелли, его крайне изумила моя щепетильность, и он даже проникся ко мне жалостью. Чем настойчивее он уговаривал меня попросить помощи у моих друзей в Риме, тем больше росло мое нежелание к ней прибегать. Оно было, возможно, преувеличено, но одно могу сказать: сидя рядом с моим товарищем по несчастью, я нисколько не стыдился того, что вынужден есть вместе с ним бобовую кашу, но скорее бы умер с голоду, чем решился бы попросить кого-нибудь из моих прежних знакомых накормить нас двоих обедом. Гвидо столько раз злоупотреблял сочувствием к его просьбам, обещаниям, притворным раскаяниям и лживым речам, что я боялся, как бы и меня не сочли таким же вымогателем и мошенником.
"Мы натворили глупостей, - сказал я, - теперь надо за них расплачиваться. Я вот решил отправиться либо во Францию через Геную, либо в Германию через Венецию. Я пойду пешком и буду зарабатывать себе на хлеб чем смогу. Как только я окажусь за пределами Италии, где мне вечно грозила опасность за малейшую оплошность попасть и руки неаполитанской полиции, я постараюсь добраться до какого-нибудь большого города и найти там работу. Я напишу кардиналу, оправдаюсь перед ним и моими друзьями, - попрошу у них рекомендательные письма, и, проведя какое-то время в нищете и ожидании, я в конце концов, не уронив своего достоинства, сумею устроиться. Если ты хочешь следовать за мной, отправимся вдвоем, я употреблю все силы, чтобы и ты мог поступить как я - начать трудиться, чтобы честно жить".
Гвидо, казалось, был настолько убежден и настолько переменился, что я больше не стал противиться и поддался его дружеским излияниям. Мне, однако, случалось заметить, что откровенные подлецы бывают иногда очень милы и что самые общительные люди - это те, которым больше всего не хватает достоинства. Но у нас есть какое-то глупое самолюбие, которое убеждает, будто мы можем иметь влияние на этих несчастных, и если они считают нас дураками, то виноваты в этом не только они, но и мы.