Реликвия - Жозе Мария Эса де Кейрош 2 стр.


Я испуганно взглянул на нее; нижняя губа у меня задрожала, и я едва слышно прошептал:

- Да, тетечка…

Сеньор Матиас стал меня хвалить; как хорошо я себя вел в дороге, как аккуратно ел за общим столом на постоялом дворе…

- Прекрасно, - сухо проговорила она. - Еще не хватало, чтобы он плохо себя вел после всего, что я для него сделала… Уведи его, Висенсия. Вымой ему голову да проверь, умеет ли он креститься…

Сеньор Матиас расцеловал меня в обе щеки, после чего Висенсия увела меня на кухню.

Вечером Висенсия надела свежий фартук, нарядила меня в вельветовый костюмчик и торжественно повела за руку в гостиную - большую комнату с красными шелковыми драпировками. Посередине ее стоял стол с позолоченными ножками, похожими на столбики, подпирающие престол в церкви. Тетечка в черном шелковом платье, с черными кружевами на голове, сидела на канапе; ее пальцы, унизанные перстнями, сверкали при каждом движении. Подле нее в креслах, тоже украшенных позолотой, сидели два священника и вели беседу. Один из них, полный, улыбчивый, с совершенно белыми вьющимися волосами, заключил меня в объятия. Другой, унылого вида, только пробормотал: "Добрый вечер". Еще один человек листал за столом большую книгу с картинками; у него было бритое лицо и чрезвычайно высокие крахмальные воротнички; он ошеломленно посмотрел на меня и уронил с носа пенсне.

Все по очереди поцеловали меня, впрочем, довольно сдержанно. Падре унылого вида спросил, как меня зовут. Я ответил, как умел: "Тедрико". Тогда второй, приветливый, священник, улыбаясь и показывая прекрасные белые зубы, посоветовал мне говорить медленней и выговаривать каждый слог раздельно: Те-о-до-ри-ко. Потом они все сказали, что глазами я похож на мать. Тетечка вздохнула и возблагодарила господа за то, что я не пошел в Рапозо. Человек с высоким воротничком захлопнул книгу, положил пенсне в футляр и застенчиво спросил, не скучаю ли я по Виане. Я растерялся и прошептал:

- Да, тетечка.

Тогда толстый пожилой падре посадил меня к себе на колени и сказал, что я должен бояться бога, вести себя примерно и слушаться тетечку.

- У Теодорико нет на свете никого, кроме тетечки. Надо всегда говорить тетечке "да".

- Да, тетечка.

Тетечка сурово приказала мне вынуть палец изо рта и идти обратно к Висенсии на кухню, прямо по коридору.

- Когда будешь проходить мимо молельни - там горит свет и висит зеленая занавеска, - встань на колени и перекрестись.

Я не стал креститься, но приподнял зеленый занавес; молельня ослепила меня великолепием. Лиловый шелк сплошь покрывал стены, увешанные картинами в нарядных рамах; на них были изображены леденящие душу сцены страстей господних. Кружева алтарного покрова ниспадали на ковер, устилавший весь пол; святые из слоновой кости и дерева, с блестящими нимбами над головой, прятались среди целого леса фиалок и пунцовых камелий. Свечи отражались в двух серебряных подносах, стоявших у стен, точно щиты веры. А под балдахином, на черном кресте, возвышался господь наш Иисус Христос, весь из чистого золота, и ослепительно сиял.

Я мелкими шажками пробрался к алтарю, у подножия которого лежала зеленая бархатная подушка, продавленная в двух местах набожными тетушкиными коленями; потом поднял глаза на распятого Иисуса и задумался; наверно, в раю и ангелы, и святые угодники, и матерь божия, и сам отец небесный - тоже такие: из чистого золота; и еще, возможно, усеяны драгоценными камнями; они ярко блестят - это и есть дневной свет, а звезды - блестящие острия из того же драгоценного металла: они торчат наружу, прорвав темную шаль, в которую люди укутывают святых на ночь с любовью и благоговением, чтобы им слаще спалось.

Висенсия напоила меня чаем и отвела в спаленку, смежную с ее комнатой. Когда я остался в одной сорочке, она поставила меня на колени, сложила мне ладошки, подняла мое лицо к небу и велела повторять за ней "Отче наш"; я должен был теперь каждый вечер читать эту молитву по три раза: за здоровье тетечки, за спасение мамочки и за упокой души какого-то командора: доброго, святого и богатого командора Годиньо.

Как только мне исполнилось девять лет, дона Патросинио заказала для меня, своего племянника, дюжину сорочек и костюм из черной материи, и меня определили пансионером в коллеж братьев Изидоро, помещавшийся на Санта-Изабел.

С первых же дней я подружился с одним учеником, немного постарше меня, Криспином по имени; он был наследником фирмы "Телес, Криспин и К°", владевшей прядильной фабрикой в Пампулье. По воскресеньям Криспин прислуживал во время мессы священнику; коленопреклоненный, с длинными белокурыми волосами, он был похож на ангела. Иногда он ловил меня в коридоре и осыпал пылкими поцелуями мое гладкое, точно девичье, лицо, а по вечерам, когда мы все сидели в классной комнате и сонно листали словари, он передавал мне записочки, в которых называл меня "своим кумиром", и обещал подарить целую коробку стальных перьев…

Четверг был самым неприятным днем: нас заставляли мыть ноги. Кроме того, три раза в неделю приходил неряшливый падре Соарес; ковыряя во рту зубочисткой, он обучал нас закону божию и рассказывал про Спасителя:

- После этого его, значит, избили и поволокли к дому Каиафы… Ну-ка, вот ты, на краю скамейки, кто такой Каиафа? Врешь! Поправься сейчас же! Опять не то! Экие остолопы! Это был еврей, и притом из худших… Так вот: в Иудее, в одном гадком месте, растет дерево - все в колючках, да таких, что страшно смотреть…

Раздавался звонок на перемену; все, как по команде, с треском захлопывали учебники.

В рекреационном дворе, усыпанном гравием, всегда дурно пахло от уборных; старшие утешались тем, что тайком выкуривали папироску в полуподвальном помещении, где по воскресеньям учитель танцев, старик Кавинетти, завитой и в бальных туфлях, обучал нас мазурке.

Раз в месяц, после заутрени, за мной приезжала Висенсия, в салопе и косынке, и увозила меня на воскресенье домой. Младший из братьев Изодоро, прежде чем выпустить меня на улицу, осматривал мои уши и ногти. Не раз, бывало, он тащил меня в свою комнату и яростно намыливал над своим собственным умывальником, ругая вполголоса грязнулей. Затем он провожал меня до ворот, гладил по голове, называл дружочком и передавал через Висенсию почтительный поклон сеньоре доне Патросинио дас Невес.

Мы жили на Кампо-де-Сант'Ана. Спустившись по Шиадо, я останавливался перед витриной с эстампами и рассматривал изображение белокурой полуголой женщины; красавица раскинулась на тигровой шкуре, держа кончиками пальцев, еще более прозрачных и тонких, чем у Криспина, тяжелую нитку жемчуга. Блеск ее наготы приводил мне на память англичанку господина барона; и я снова вдыхал приятный запах, некогда поразивший меня в гостиничном коридоре: этот аромат, разлитый по озаренной солнцем улице, исходил от женщин; чопорные и затянутые в шелка, они шли к мессе в церковь Лорето.

Дома тетя Патросинио протягивала мне руку для поцелуя; все утро я проводил в ее маленькой гостиной, где стояла полосатая софа, дорогой шкаф черного дерева, а по стенам были развешаны цветные литографии, изображавшие трогательные эпизоды из непорочной жизни любимого тетушкиного святого праведного старца Иосифа. Я рассматривал "Всемирную панораму", а тетушка, с лиловым платком на голове, сидела у закрытого окна, укутав ноги пледом, и придирчиво изучала приходо-расходную книгу.

В три часа она книгу убирала и, обратив на меня очки, темневшие из-под платка, начинала проверять мои познания в религии. Опустив глаза, я повторял "Верую", перечислял заповеди и все время чувствовал исходивший от тетечки едкий сладковатый запах: пахло нюхательным табаком и муравьиным спиртом.

По воскресеньям у нас ужинали оба священника. Седого и курчавого звали падре Казимиро; это был тетушкин духовник; он с улыбкой заключал меня в объятия, затем предлагал мне просклонять arbor, arboris; currus, curri и одобрительно говорил: "Выдающийся ум!" Второй священник, падре Пиньейро, принимался расхваливать коллеж братьев Изидоро, великолепнейшее учебное заведение, каких нет даже в Бельгии. Падре Пиньейро казался мне с каждым разом все более желтым и унылым. Проходя мимо зеркала, он неизменно останавливался, высовывал язык и надолго замирал в этой позе, разглядывая его с подозрением и страхом.

За ужином падре Казимиро любовался моим аппетитом.

- Хочешь еще кусочек жареной телятинки? Мальчики должны быть веселыми и много кушать!..

А падре Пиньейро прикладывал ладонь к желудку и восклицал:

- Счастливый возраст! Счастливый возраст, когда можно брать вторую порцию телятины!

И они с тетушкой начинали толковать о болезнях. Тем временем падре Казимиро, разрумянившийся, с повязанной вокруг шеи салфеткой, блаженно улыбался полной тарелке и полному бокалу.

Когда на площади зажигались среди деревьев газовые фонари, Висенсия набрасывала на плечи клетчатую шаль и отводила меня в коллеж. Обычно к этому часу появлялся и щуплый человечек с бритым лицом и высокими воротничками; это был сеньор Жозе Жустино, секретарь братства св. Иосифа и тетушкин нотариус; его контора помещалась на площади Сан-Пауло. Он снимал пальто еще во дворе, трепал меня по подбородку и осведомлялся о самочувствии сеньоры доны Патросинио. Затем всходил на крыльцо, и тяжелая дверь захлопывалась за нами. Я вздыхал с облегчением. Этот большой дом с красными парчовыми занавесями, бесчисленными статуями святых и запахом церкви наводил на меня тоску.

По дороге Висенсия говорила со мной о тетушке, которая взяла ее к себе из приюта. Я узнал, что тетушка болеет печенью; что в зеленом шелковом кошельке у нее хранится уйма денег; что командор Годиньо, мамочкин и тетушкин дядя, оставил доне Патросинио на двести конто ценных бумаг, а также доходные дома, усадьбу Мостейро близ Вианы и много серебра и другой посуды, привезенной из Индии. Тетечка богата! Надо быть послушным и во всем угождать тетечке!

У дверей коллежа Висенсия говорила: "До свиданья, детка", - и на прощанье звонко меня целовала. Ночью, обнимая подушку, я часто думал о Висенсии и вспоминал ее полные, молочно-белые руки. Так в моем сердце возникла целомудренная страсть к Висенсии.

Однажды кто-то из старших учеников, с уже проступившим над губой пушком, обозвал меня девчонкой. Я назначил поединок в уборной и одним ударом раскровенил противнику лицо. Меня стали побаиваться.

Я научился курить. Криспин уже вышел из коллежа братьев Изидоро; я мечтал о фехтовании, и возвышенная любовь к Висенсии незаметно пропала - как цветок, оброненный где-то на улице.

Проходили годы; в сочельник посреди столовой устанавливали жаровню с углями, а я облачался в подбитую шерстяной фланелью куртку с барашковым воротником. Потом прилетали ласточки и поселялись у нас под карнизом; в тетиной молельне камелии сменялись охапками яркой ранней гвоздики, благоухавшей у золотых ног Иисуса. Потом наступал купальный сезон, и падре Казимиро присылал из своей усадьбы в Торресе корзину винограда.

Я перешел в класс риторики. Однажды наш добрый духовник объявил, что мне больше не надо посещать заведение братьев Изидоро: меня отправляют в Коимбру и я завершу свое образование у доктора Рошо, профессора богословия. Сшили новый комплект белья. Тетушка вручила мне бумажку с молитвой, которую я должен был ежедневно возносить святому Луису Гонзаге, покровителю школяров, дабы с его помощью сохранить цвет непорочности в теле и страх божий в душе; и вот падре Казимиро сам отвез меня в благословенный город, где дремлет на покое Минерва.

Очень скоро я возненавидел доктора Рошо, в чьем доме вел жизнь затворника; я был неописуемо счастлив, когда этот несимпатичный служитель божий умер жалкой смертью: от нарыва. Случилось это на первом году моего пребывания в университете. Я перешел в веселый пансион сестер Пимента и безудержно предался радостям бытия. Никогда более не читал я затертой бумажки с молитвой святому Луису Гонзаге и не склонял мужественных колен ни перед кем, у кого над головой блестит нимб. Я шумно пьянствовал в кабачке у тетки Камелы; утвердил славу своих кулаков, избив маркера в бильярдной Трони; услаждал плоть ночными похождениями на Террейро-да-Эрва; шатался по улицам при лунном свете, распевал фадо; завел дубинку; на лице моем выросла густая черная борода, за что к моей фамилии Рапозо прибавили горделивое прозвище "Чернобурый".

Тем не менее каждые две недели я аккуратно строчил самым лучшим своим почерком смиренные и благочестивые послания тетушке. Описывал, как прилежно учусь, как скромно себя веду, как горячо молюсь, как неуклонно блюду посты, как жадно внимаю проповедям, какие сладкие покаяния возношу по вечерам в епархиальном соборе перед изображением сердца Иисусова и как в тихие воскресные дни умиротворяю душу акафистами в церкви Святого и животворящего Креста господня…

Нелегко было мне после такой жизни переносить летние каникулы в Лиссабоне. Я не мог даже пойти подстричься, не вымолив разрешения у тетушки. За кофе я не смел курить. Едва смеркалось, я обязан был целомудренно отходить ко сну, прочитав вместе со старой каргой в ее молельне длинную вереницу молитв. И подумать только, что я сам обрек себя на это гнусное ханжество!

- А ты не забываешь в Коимбре молиться с четками? - сухо спрашивала тетя Патросинио.

И я отвечал с подлой улыбкой:

- Как же! Да я просто заснуть не могу, пока не переберу с молитвой всю терцию, до последнего зерна!..

По воскресеньям у тети по-прежнему собирались гости. Падре Пиньейро, еще более унылый, жаловался теперь на сердце и отчасти на почки. Появился новый сотрапезник: старинный друг командора Годиньо, а теперь усердный посетитель чаепитий сеньоры дас Невес доктор Маргариде, бывший некогда младшим судьей в Виане, а позднее судьей в Мангуалде. Получив хорошее состояние после смерти своего брата Абеля, секретаря Патриаршей палаты, и наскучив судейской практикой, доктор вышел в отставку и жил праздно, в собственном доме на площади Фигейра, коротая время за чтением газет. Поскольку он знавал моего покойного отца и часто бывал у него в Мостейро, то говорил со мной покровительственным тоном и называл на "ты".

Это был человек дородный, важный, лысый, с жирным лицом, на котором резко выделялись густые угольно-черные брови, сходившиеся над переносицей. Его появление в гостиной неизменно сопровождалось какой-нибудь леденящей душу новостью, которую он сообщал, едва переступив порог:

- Вы ничего не знаете? В Байше был страшный пожар!

На деле - из какой-нибудь трубы вылетел сноп искр… Но добряк Маргариде в молодости перенес приступ мрачного вдохновения и сочинил две трагедии; с тех пор у него навсегда осталась болезненная страсть к ужасам и преувеличениям. "Никто не чувствует грандиозного так, как я", - говаривал он. И, напугав до смерти тетушку и обоих священников, неторопливо втягивал в ноздри понюшку табака.

Я любил доктора Маргариде, Он дружил в Виане с моим отцом и не раз слушал, как тот пел под гитару балладу о графе Ордоньо. В Мостейро они вместе бродили вдоль поэтических берегов реки, пока мамочка собирала под вязами цветы. А вечером в страстную пятницу, когда я родился, он прислал пасхальный подарок для меня. Мало того, не стесняясь моим присутствием, доктор Маргариде хвалил тетушке мой ум и хорошие манеры.

- Знаете, дона Патросинио, таким племянником, как ваш Теодорико, могла бы гордиться любая тетя. Да, любезная сеньора, перед вами второй Телемах!

Я скромно зарумянивался.

Именно в его обществе, гуляя в прекрасный августовский день по Росио, я впервые увидел одного нашего дальнего родственника, троюродного или четвероюродного племянника командора Г. Годиньо. Доктор Маргариде представил мне его, небрежно сказав: "Твой родственник Шавьер, весьма одаренный малый". Это был неопрятного вида человек со светлыми усиками. Когда-то он слыл завзятым щеголем и прокутил тридцать конто, оставшихся ему от отца, владельца канатной фабрики в Алкантаре.

Командор Годиньо за несколько месяцев до своей кончины сжалился над племянником и пристроил его на службу в департамент юстиции с месячным жалованьем в двадцать тысяч рейсов. Ныне Шавьер жил с испанкой по имени Кармен и тремя ее детьми в убогой хибарке на улице да-Фе.

Как-то в воскресенье я к нему зашел. В комнате почти не было мебели. Единственный таз был вставлен в прорванное сиденье плетеного стула. Шавьер все утро харкал кровью. Кармен, нечесаная, в шлепанцах и бумазейном капоте, залитом вином, угрюмо ходила взад и вперед по комнате, укачивая завернутого в тряпки ребенка, лицо которого было изъедено экземой.

Шавьер сразу же заговорил о тетушке. В безысходной нищете ему не на кого надеяться, кроме тети Патросинио: ведь она богобоязненная христианка и богатая домовладелица! Не допустит же она, чтобы ее родственник, носящий фамилию Годиньо, погиб в грязной лачуге, без простынь, без табака, с оравой голых, плачущих от голода ребят! Что стоит тетушке определить ему помесячное вспомоществование, каких-нибудь двадцать тысяч рейсов, в добавление к тому, что дает ему государство?

- Ты должен поговорить с ней, Теодорико! Ты должен ей сказать… Посмотри на детей. У них даже чулочков нет… Пойди сюда, Родриго, скажи сам дяде Теодорико: что вы ели сегодня на завтрак? Кусочек вчерашнего хлеба! Без масла, всухомятку! Вот как мы живем, Теодорико! Несладко нам приходится, брат!

Я растрогался и обещал поговорить с тетушкой. Легко сказать! Да посмею ли я признаться, что знаком с Шавьером, да еще ходил к нему в трущобу, где живет развратная испанка!

И чтобы не открылось, как постыдно боюсь я тетки, я больше не пошел на улицу да-Фе.

В середине сентября в праздник рождества богородицы я узнал от доктора Баррозо, что кузен Шавьер при смерти и хочет меня видеть.

Скрепя сердце я пошел к нему поздно вечером. Уже на лестнице чувствовалась лихорадочная суета. Кармен, всхлипывая, шепталась на кухне с другой испанкой, худенькой женщиной в черной мантилье и засаленной атласной кофточке вишневого цвета. Детишки сидели на полу и выскребывали из кастрюли остатки мятого хлеба с чесноком. Шавьер лежал на кровати, закутанный в одеяло; рядом стоял таз, полный кровяных сгустков; кашель разрывал ему грудь.

- Это ты, дружок?

- Как дела, Шавьер?

Он непристойно выругался, давая этим понять, что его песенка спета. И, вытянувшись на спине, глядя на меня сухими, горячечно блестящими глазами, он снова завел речь о тетушке. Он написал ей письмо, способное тронуть любое сердце. Но это не женщина, а зверь; она даже не ответила. Теперь он намерен послать в "Новости" объявление с просьбой о помощи за подписью: "Шавьер Годиньо, племянник миллионера командора Г. Годиньо". Посмотрим, что скажет дона Патросинио дас Невес, когда ее родственник, Годиньо, будет публично, на страницах газеты, просить милостыню.

- Но ты должен мне помочь, малыш! Ты должен убедить ее! Когда она прочтет объявление, расскажи ей, как мы бедствуем, пробуди в ней совесть! Скажи, что это просто срам: ее родственник, Годиньо, умирает в нищете. Скажи ей, что об этом уже ходят толки! Пойми: сегодня я поел супу только потому, что эта девушка, Лолита, из дома Рябой Бенты, принесла нам четыре короны. Подумай, до чего я дошел!

Я выпрямился и сказал в волнении:

- Положись на меня, Шавьер.

Назад Дальше