Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера - Гете Иоганн Вольфганг 5 стр.


Незадачливую чету уже высадили у сада, сообщавшегося через калитку с магистратом, и без лишнего шума ввели туда. Вильгельм искренне похвалил актуария за такую деликатность, хотя тот хотел лишь наставить нос собравшейся перед зданием публике, лишив ее приятного зрелища униженной согражданки.

Будучи небольшим охотником до подобного рода чрезвычайных происшествий, которые не обходились у него без промахов и за все старания вознаграждались взбучками со стороны княжеского правительства, амтман тяжелым шагом направился в присутствие, куда за ним последовали актуарий, Вильгельм и несколько почтенных бюргеров.

Сначала привели героиню, которая вошла непринужденно, скромно и с достоинством. И одежда ее, и вся повадка показывали, что эта девушка уважает себя. Не дожидаясь вопросов, она вполне вразумительно начала объяснять свое положение.

Актуарий велел ей замолчать и занес перо над сложенным пополам листом бумаги. Амтман собрался с духом, взглянул на него, откашлялся и спросил бедняжку, как ее звать и сколько ей лет.

- Простите, сударь, - возразила она, - мне странно слушать, что вы спрашиваете мое имя и возраст, когда вам доподлинно известно, как меня звать и что лет мне столько же, сколько вашему старшему сыну. А все, что вам угодно и надобно обо мне узнать, я расскажу вам без околичностей.

После второй женитьбы отца мне дома живется несладко. Мне представлялось несколько заманчивых партии, только мачеха, из боязни, что придется давать приданое, постаралась их расстроить. Но вот я встретила молодого Мелину и не могла не полюбить его; однако, предвидя препятствия, которые встанут на пути к нашему союзу, мы решили вместе искать на белом свете счастья, которое, как видно, не суждено нам дома. Я взяла с собой лишь то, что принадлежало мне лично; мы не бежали, точно воры и разбойники, и возлюбленный мой не заслуживает, чтобы его таскали в цепях и оковах. Государь наш справедлив, он вряд ли одобрит такую жестокость. Может, мы и достойны кары, но только не такой.

Тут старик амтман растерялся вдвойне и втройне. Высочайшие нагоняи так и звенели у него в голове, а складная речь девушки скомкала ему весь план протокола. Дело пошло еще хуже, когда на повторные обязательные вопросы она совсем отказалась отвечать, упорно держась того, что высказала ранее.

- Я не преступница, - говорила она, - ради пущего позора меня везли сюда на охапке соломы; но есть высшая справедливость, которая восстановит нашу честь.

Актуарий неукоснительно записывал каждое ее слово и шепотом понуждал амтмана продолжать допрос. Официальный протокол можно будет составить потом.

Старик опять набрался храбрости и принялся грубо, в сухих, казенных выражениях выспрашивать о сладострастных тайнах любви.

Краска бросилась в лицо Вильгельму, а щеки благонравной преступницы зарделись пленительным румянцем стыда. Она запнулась, замолкла, пока само смущение не подстегнуло ее отвагу.

- Будьте уверены, у меня достало бы силы не скрыть правды, - воскликнула она, - хотя бы мне пришлось свидетельствовать против себя; зачем же мне колебаться и молчать, если правда служит к моей чести? Да, с той минуты, как я убедилась в его привязанности и верности, он для меня стал супругом; я без колебаний отдала ему все, что требует любовь и в чем не может отказать доверившееся сердце. А теперь делайте со мной что хотите! Если я одно мгновение медлила сознаться, причиной тому был единственно страх повредить моему возлюбленному.

Из признания девушки Вильгельм составил себе высокое мнение о ее нравственных понятиях, меж тем как должностные лица сочли ее бесстыжей девкой, а присутствующие при сем бюргеры возблагодарили господа за то, что подобные происшествия либо не случаются у них в семьях, либо не предаются гласности.

Вильгельм в эту минуту мысленно ставил свою Мариану перед судейским столом, вкладывал ей в уста еще более красивые слова, придавал еще больше чистосердечия ее откровенности и благородства ее признанию. Им овладело страстное желание помочь любящей чете. Он не стал таить его и шепотом попросил колеблющегося амтмана положить конец этой канители, - ведь дело и без того яснее ясного и не требует дальнейшего расследования.

Его вмешательство привело лишь к тому, что девушку удалили, но ввели молодого человека, сняв с него за дверьми кандалы. Он явно был более озабочен своей судьбой, отвечал сдержаннее и если, с одной стороны, проявлял меньше героического прямодушия, зато располагал в свою пользу точностью и последовательностью показаний.

Когда был исчерпан и этот допрос, во всем совпадавший с предыдущим, если не считать, что молодой человек, щадя девушку, упорно отрицал то, в чем она сама уже созналась, опять ввели ее, и между обоими произошла сцена, окончательно завоевавшая им симпатии нашего друга.

Здесь, в неприютном присутственном месте, он воочию увидел то, что обычно бывает лишь в романах и драмах: борьбу взаимного великодушия, стойкость любви в несчастье.

"Значит, это правда, - мысленно твердил он, - что робкая нежность, скрываясь от солнечного ока и людского взора, лишь в укромном уединении и в глубокой тайне дерзает отдаться блаженству, но если враждебный случай извлечет ее на свет, она проявит больше мужества, силы и отваги, нежели иные бурные и кичливые страсти".

К его утешению, дело завершилось довольно скоро. Обоих подвергли нестрогому аресту, и если бы явилась такая возможность, Вильгельм в тот же вечер отвез бы молодую женщину к ее родителям. Про себя он твердо решил сыграть роль посредника и добиться того, чтобы благополучно, честь по чести соединить любящую чету. Он попросил у амтмана разрешения поговорить с Мелиной наедине и без труда получил согласие.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Беседа двух недавних знакомцев очень скоро стала откровенной и оживленной. Едва только Вильгельм рассказал удрученному юноше о своих отношениях с родителями девицы, предложил себя в посредники и дал понять, что уповает на успех, как опечаленный и озабоченный пленник воспрянул духом, почувствовал себя уже свободным и примиренным с тестем и тещей, и речь пошла далее о будущем заработке и пристанище.

- В этом у вас никак не будет затруднений, - заметил Вильгельм. - Мне кажется, обоим вам предназначено природой найти счастье на избранном вами поприще. Приятная наружность, благозвучный голос, чувствительная душа - лучше качеств не придумаешь для актера. А я почту для себя радостью услужить вам рекомендациями.

- Сердечно вам благодарен, - ответил Мелина, - но вряд ли мне придется воспользоваться ими; если возможно будет, я постараюсь не возвращаться на сцену.

- Вы совершите большую ошибку, - опомнившись от изумления, после паузы произнес Вильгельм; он был уверен, что актер, едва освободясь, вместе с молодой супругой поспешит вернуться в театр. Это казалось ему столь же естественным и необходимым, как лягушке прыгнуть в воду. Он ни минуты не сомневался в этом и был изумлен, когда услышал противное.

- Да, - объяснил Мелина, - я твердо решил не возвращаться на сцену, а поступить на любую казенную должность, лишь бы меня приняли.

- Странное решение - я не могу одобрить его; без особой причины никогда не следует менять однажды избранный жизненный путь, и к тому же я не знаю поприща, которое сулило бы столько приятностей, открывало бы столько заманчивых возможностей, как актерское.

- Сразу видно, что вы не были актером, - вставил Мелина.

На это Вильгельм ответил:

- Сударь мой, человек редко бывает доволен своим положением. Он непременно желает себе положение ближнего, из которого тот не чает вырваться.

- Однако существует разница между плохим и худшим, - возразил Мелина, - и меня побуждает к такому шагу не отсутствие терпения, а опыт. Вряд ли где в мире найдется еще такой нищенский, неверный и трудный кусок хлеба. Это немногим лучше, чем просить подаяния. Сколько натерпишься от зависти сотоварищей, от лицеприятия директора, от переменчивых вкусов публики! Право же, для этого нужно иметь шкуру медведя, которого водят на цепи в компании мартышек и собак и палкой заставляют плясать под волынку на потеху ребят и черни.

У Вильгельма зародились разные мысли, которые он воздержался высказать бедняге напрямик, лишь издалека намеками подходя к главному предмету разговора. Тем откровеннее и многословнее становился собеседник.

- Разве не обидно, - говорил он, - что директор принужден валяться в ногах у каждого городского советника, вымаливая дозволения за месяц ярмарки выколотить у них в городке лишние гроши. Я не раз жалел нашего директора, человека в общем неплохого, хотя случалось, он давал мне повод к неудовольствию. Хороший актер требует большой оплаты, от плохих трудно отделаться; а только он соберется мало-мальски уравнять сборы с затратами, как публика не желает тратить лишнее, театр пустует, и, чтобы не прогореть окончательно, приходится играть, терпя досаду и убыток. Нет, сударь, по вашим словам, вы принимаете в нас участие, так прошу вас - поговорите повнушительнее с родителями моей возлюбленной! Пускай устроят меня здесь, пускай добудут мне самую ничтожную должность - то ли писаря, то ли сборщика, и я почту себя счастливым.

Поговорив еще немного, Вильгельм удалился, дав обещание назавтра в самый ранний час отправиться к родителям девушки и по возможности уладить дело. Едва он оказался один, как отвел душу такого рода речами: "Несчастный Мелина, не в твоей профессии, а в тебе самом гнездится пагуба, с которой ты не в силах совладать. Любой человек на свете, избрав себе ремесло, искусство или какое-либо иное поприще без внутреннего к нему тяготения, непременно сочтет свое состояние невыносимым. Кто от рождения обладает даром стать даровитым, обретет в нем всю радость бытия. Ничто на земле не дается без тягот. Лишь внутренний порыв, лишь страсть и любовь помогают нам одолевать преграды, прокладывать пути и подняться над тем узким кругом, из которого тщетно рвутся другие. Для тебя подмостки - только доски, а роли - все равно что школьнику уроки. Зрителей ты видишь такими, как они сами себя ощущают в будничной жизни. Тебе так же безразлично было бы корпеть за конторкой над линованными книгами, собирать подати или выуживать недоимки. Ты не чувствуешь того сплавляющего и сливающего воедино целого, что дано открыть, постичь и воспроизвести лишь посредством духа; ты не чувствуешь, что в человеке живет светлая искра, и если не давать ей пищи, не шевелить ее, если пепел повседневных нужд и равнодушия покроет ее густым слоем, она тем не менее заглохнет очень нескоро и чаще всего не до конца. Ты не чувствуешь в своей душе силы разжечь ее, в сердце твоем нет богатства, которое питало бы эту разгоревшуюся искру. Тебя отпугивает голод, неудобства тебе претят, ты не понимаешь, что на каждом поприще нас подстерегают эти же враги, одолеть их можно лишь мужеством и хладнокровием. Ты прав, когда стремишься замкнуться в пределах скромной должности; что бы ты делал там, где требуются ум и отвага! Внуши свой образ мыслей воину, государственному мужу или священнослужителю, и они с тем же правом будут сетовать на свое жалостное положение. Да разве не бывало людей, настолько лишенных жизнелюбия, что вся жизнь, все дела смертных были для них не чем иным, как только жалким прозябанием? Если бы у тебя в душе роились живые образы деятельных людей, и жар восхищения согревал бы твою грудь, и всем твоим существом владело чувство, идущее из глубины души, и звуки, исходящие из твоей гортани, слова, слетающие с губ, были бы приятны для слуха, если бы ты полностью прочувствовал себя в себе самом, то тебе, конечно, захотелось бы найти место и случай, чтобы прочувствовать себя в других".

С такими мыслями и настроениями наш друг разделся и, вполне умиротворенный, лег в постель. В душе у него сложился целый роман о том, что бы он стал завтра делать на месте недостойного героя; приятные мечты бережно проводили его в царство сна, а там передали своим сестрам - грезам, которые приняли его с распростертыми объятиями и окружили небесными видениями сонное чело нашего друга.

Проснулся он рано утром и стал обдумывать предстоящее посредничество. Он отправился в дом покинутых родителей, где его встретили с удивлением. Скромно изложил он свое ходатайство, встретив и больше и меньше затруднений, нежели ожидал. Что случилось, то случилось, и хотя особо строгие и черствые люди неумолимо восстают против того, что произошло и чего не изменишь, и только усугубляют зло, над умами большинства происшедшее имеет неотразимую власть, и стоило невероятному совершиться, как оно становится на место рядом с обыденным. Итак, вскоре родители согласились, чтобы господин Мелина женился на их дочке; однако она за свою строптивость не получит никакого приданого и обязуется еще на несколько лет оставить против низкого процента в распоряжении отца доставшееся ей от тетки наследство. Второй пункт, касательно устройства жениха, натолкнулся на более серьезные затруднения. Непослушную дочь желательно убрать с глаз долой и не допускать, чтобы связь с каким-то проходимцем служила постоянным укором столь почтенному семейству, у которого в родстве числился даже один суперинтендант. Кстати, навряд ли княжеские советники доверили бы ему какую-либо должность. И отец и мать были единодушно и решительно против, а Вильгельм с большим жаром ратовал за эту просьбу, потому что не желал возвращения на сцену человека, которого ставил так низко и считал недостойным такого счастья, - однако все его доводы ни к чему не привели. Знай он всю подоплеку, ему и в голову не пришло бы убеждать родителей. Дело в том, что отец рад был бы оставить при себе дочь, но он ненавидел молодого человека, который приглянулся его жене, а та не желала постоянно видеть перед собой соперницу в лице падчерицы. Таким образом, Мелина вынужден был через несколько дней пуститься в путь, чтобы пристать к какой-нибудь труппе, взяв с собой молодую невесту, которая явно не прочь была и свет повидать, и себя показать.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Счастливая юность! Счастливая пора, когда впервые приходит потребность в любви! Человек тогда похож на ребенка, который часами радуется, слушая эхо, один поддерживает разговор и вполне им удовлетворен, если незримый собеседник только подхватывает последние слоги выкликнутых слов.

Таков был Вильгельм в раннюю и особенно в позднейшую пору своей страсти к Мариане, когда все богатство своего чувства переносил на нее, а на себя смотрел как на нищего, который живет ее милостыней. И подобно тому, как ландшафт кажется нам пленительным, ни с чем не сравнимым, когда он освещен солнцем, так в глазах Вильгельма все, что ее окружало, все, чего она касалась, становилось прекрасным, обретало некий ореол.

Как часто стоял он за кулисами театра, испросив такую привилегию у директора! Правда, волшебство перспективы при этом исчезало, зато по-настоящему вступала в силу куда более властная магия любви. Часами простаивал он неподалеку от грязной рампы, вдыхал чад масляных плошек, выглядывая из-за кулисы на возлюбленную, и, когда она, воротясь, ласково смотрела на него, он утопал в блаженстве и чувствовал себя здесь, под остовом из балок и колосников, точно в раю. Чучела барашков, тафтяные водопады, картонные розовые кусты, соломенные хижины без задней стенки воскрешали в нем милые сердцу поэтические образы стародавних пастушеских времен. Даже танцовщицы, малопривлекательные вблизи, не были ему противны потому, что они попирали одни подмостки с его возлюбленной. Отсюда явствует, что любовь не только вдыхает жизнь в розовые беседки, миртовые рощи и в лунный свет, но может даже стружкам и обрезкам бумаги придать "вид живой природы. Любовь настолько пряная приправа, что самое пресное и тошнотворное варево от нее становится вкусным.

Такого рода приправа была и вправду необходима, дабы сделать сносным, а в дальнейшем и приятным вид, в котором он обычно находил ее комнату, а случалось, и ее самое.

Он вырос в чинном бюргерском доме, дышал воздухом порядка и опрятности и, унаследовав отчасти отцовскую любовь к пышности, еще мальчиком умел нарядно убрать свою комнату, которую почитал своим маленьким царством. Полог у кровати был заложен крупными складками и подхвачен кистями, как на изображениях тронов; на середине комнаты он разостлал ковер, а вторым, потоньше, покрыл стол, книги и вещи он почти инстинктивно расставлял так, что голландские живописцы смело могли бы воспользоваться ими для своих натюрмортов. Белый колпак он повязывал в виде тюрбана, а рукава шлафрока велел укоротить по образцу восточных одежд, ссылаясь на то, что длинные широкие рукава мешают ему в письме. Когда он оставался вечером один и мог не бояться, что ему помешают, он обычно опоясывался широким шарфом и даже иногда затыкал за пояс кинжал, взятый в старой оружейной кладовой. И в таком виде заучивал и репетировал предназначенные ему трагические роли и, согласно их духу, творил молитву, преклонив колени на ковре.

Каким же счастливцем представлялся ему в те времена актер, обладатель помпезных одеяний, доспехов и оружия, который только и делает, что упражняется в благородном обхождении, и душа его - зеркало всего самого прекрасного, самого замечательного, чем богат мир по части чувств, помышлений и страстей. Домашняя жизнь актера также представлялась Вильгельму как цепь достойнейших поступков и занятий, высшей ступенью которых является выход актера на сцену, подобно тому как серебро долго перегоняется в тигле, пока не засверкает перед глазами работника, цветом и блеском указуя ему, что теперь оно очищено от посторонних примесей.

Как же озадачен был Вильгельм на первых порах, когда, находясь у своей возлюбленной, сквозь пелену счастья увидел, что творится на столах, стульях и на полу, - остатки минутных, непрочных и поддельных прикрас были разбросаны в диком беспорядке, точно блестящая чешуя обчищенной рыбы. Орудия человеческой опрятности - как-то гребни, мыло, полотенца, хотя и носили следы употребления, но тоже не были убраны; свернутые в трубку ноты, башмаки и белье, искусственные цветы, футляры, шпильки, баночки с румянами и ленты, книги и соломенные шляпки, не гнушаясь соседством друг друга, были объединены общей стихией - пудрой и пылью. Но Вильгельм в присутствии любимой почти не замечал всего остального, вернее, все, что ей принадлежало, от ее прикосновения становилось ему мило, и в конце концов он стал находить в этом несосветимом хаосе своеобразную прелесть, какую никогда не ощущал в парадном великолепии своего жилища. Ему казалось, когда он тут отодвигал ее корсет, чтобы добраться до фортепьяно, там клал на кровать ее юбки, чтобы сесть на стул, и когда она сама с бесцеремонным простодушием не думала скрывать от него многое из того житейского, что не принято показывать посторонним, - ему, я говорю, казалось, будто он с каждым мгновением становится к ней ближе, будто незримые узы крепче соединяют их.

Назад Дальше