Избранные произведения - Александр Хьелланн 17 стр.


Мадлен никуда не выезжала всю зиму и больше не ездила к Фанни. Поступки Ракел, как всегда, невозможно было предвидеть: то она отвечала своим знакомым "нет, спасибо", то ей могло взбрести в голову нарядиться, приехать на бал и быть или любезной, или резкой, как случится.

Разочарование, которое она пережила из-за кандидата Йонсена, еще больше ожесточило ее. О нем самом она больше не думала, она вычеркнула его из своей жизни, как она себе говорила, и, поскольку это было уже сделано, она с полным равнодушием узнала об огромном успехе, которого он добился, начав по вечерам в молельне толковать библию.

Ракел чувствовала, что душа ее опустошена, и это пугало ее, она относилась ко всему безучастно. В таком настроении безразличия она могла поехать и на бал.

В феврале в клубе состоялся большой бал, на который поехали Ракел и Фанни. Фру Фанни была в голубом шелковом платье, в голубых туфельках, с голубыми цветами в волосах, с голубым веером, но голубизна ее глаз была ярче ее наряда.

Ein Meer von blauen Gedanken
Ergisst sich über mein Herz! -

сказал Дэлфин, когда она вошла в зал. Этим комплиментом она жила весь вечер. Она уже не скрывала от себя, что боится потерять его. Она никогда не упрекала его, понимая, что как только начнутся ссоры, он может уйти, а этого она была бы не в силах вынести.

Якоб Ворше танцевал "en Française" с фрекен Ракел. Во время пауз он несколько раз пытался навести разговор на оскорбление, которое она ему однажды нанесла, назвав его трусом. Сначала она просто уклонялась: это была слишком серьезная тема для разговора на балу, но Ворше не сдавался. Не так уж часто он имел случай говорить с нею. Наконец Ракел полушутя обещала ответить на его вопрос, когда кончится танец.

Они сели в уголку одной из боковых комнат. В зале продолжали танцевать. Она сказала:

- Я прошу у вас извинения за мои слова в тот раз. Вы ничуть не трусливее, чем все другие.

- Нам следовало бы когда-нибудь условиться с вами о том, что́, собственно, вы понимаете под словом "трусость", - сказал Якоб Ворше.

- О, это вы очень хорошо знаете!

- Что же, неужели вы действительно считаете трусом человека, который, не разделяя взглядов большинства в религиозных, политических или других вопросах, не высказывает своей точки зрения? Неужели вы полагаете, что причина его молчания только в том, что он, как вы это называете, трус?

- Именно так, - ответила она. - Я это утверждаю.

- С другой стороны, вы, конечно, признаете, - продолжал Якоб Ворше, - что не всякая оппозиция одинаково своевременна; часто бывает, что она может скорее повредить, чем…

- О, я знаю эти отговорки и уловки трусости, - перебила она горячо. - "К чему это? Что я могу один изменить?" - говорят подобные господа и с этими словами укладываются спать! Это именно и есть трусость par excellence.

- Но я могу вам сказать, фрекен Ракел, - отвечал Якоб Ворше, и кровь прилила к его лицу, - что многих людей в продолжение всей их жизни тяжко гнетет невозможность… да, именно невозможность сделать свои взгляды действенными или просто заявить о них всему миру. Но не думайте, что этим людям не хватает смелости. Нет, вовсе нет!

- Можно подумать, что вы говорите о самом себе, - сказала Ракел почти равнодушно.

- Да, именно! - отвечал он торопливо. - Я всегда был человеком тяжелым на подъем, но у меня есть нечто, чего обычно нет у таких людей. Я вспыльчив. Еще мальчишкой я знал это и старался подавить в себе эту черту характера всеми возможными средствами; но порой какая-то сила внезапно охватывает меня всего - как раз тогда, когда более всего необходима рассудительность. Я увлекаюсь, слова льются как водопад, и я почти с ужасом слушаю, что говорю. Да. Вы сами однажды слышали, как я говорил в таком состоянии, фрекен! - добавил он и улыбнулся. - Но вы можете себе представить, как мало подходит для борьбы с предрассудками человек моего типа; ведь для этого нужно терпение и хладнокровие.

- Вполне вероятно, что свойства, которые вы сейчас назвали, полезно иметь, - отвечала Ракел, - но тем не менее неопровержимо, что человек, который имеет убеждения, обязан проводить их в жизнь; в какой мере это ему удается, это не важно, но он обязан попытаться.

- Я расскажу вам, что получилось из моей первой попытки, - сказал Якоб Ворше. - Когда я вернулся домой, два-три года тому назад, я был полон вольных мыслей, вывезенных из-за границы, и первое, что бросилось мне в глаза здесь, на родине, были невероятно плохие условия, в которых живут наши рабочие и ремесленники. Дома, пища, воспитание детей, образование, степень культурности - все, все было значительно хуже, чем, по-моему мнению, должно быть.

Ракел перебила его:

- Я тоже часто думала об этом, но отец говорит, что это вина самого народа: они не хотят жить иначе.

- Это один из наихудших предрассудков вашего уважаемого родителя. Но я-то начал с того, что просто создал объединение; это у нас довольно легко сделать. Вначале все шло хорошо. Когда стали выбирать председателя, кто-то сказал: Ворше будет председателем. Все согласились. К тому же это было довольно естественно. Я стал председателем и руководителем объединения и положил много сил, чтобы научить людей тому, что они вполне могли понять и что им могло пригодиться в жизни. Но вот со всех сторон я стал слышать намеки на то, что, мол, многие удивляются, почему не было настоящих выборов председателя. Я не обращал на это особенного внимания, но назначил день для выборов нового председателя. Да… так вот… день этот пришел, и председателем выбран был другой.

- Пастор Мартенс, не правда ли? - спросила Ракел.

- Да, именно! Я был ошеломлен и не скрывал этого. Пастор Мартенс никогда не посещал ни одного заседания объединения до того вечера, когда он был выбран! Это было для меня необъяснимо; но поскольку у нас нетрудно разузнать о чем бы то ни было, если только не стесняться расспрашивать, я скоро убедился в том, что затеял все это пробст Спарре. Я, конечно, пошел прямо к нему.

- Нет! Это неслыханно! - воскликнула Ракел. - Ну, и что же сказал пробст?

- Ничего! Он действительно совершенно ничего не сказал мне; и не подумайте, что он молчал; наоборот, он говорил, говорил своим красивым голосом, приветливо, улыбаясь, почти одобрительно. Но с его уст не сорвалось ни одного слова, которое относилось бы к делу. Я не мог, вызвать его на обсуждение хоть какого-нибудь вопроса, не мог получить объяснения, почему вообще он оттеснил меня от руководства объединением и выдвинул на мое место своего капеллана; он ничего не отрицал и ничего не утверждал, и, наконец… видите ли - в этом всегда мое несчастье! Наконец я настолько рассердился, видя, как он сидит, откинувшись в кресле, видя его белые локоны и эту, вечную улыбку, что я осуществил одну из самых неудачных моих атак и произнес поистине громовую речь.

- Ну, и что же пробст? Возмутился? - спросила Ракел.

Ворше рассмеялся:

- Да легче из гнилушки высечь искру, чем заставить пробста возмутиться. Нет. Пробст был все так же тих и ласков, и когда я уходил, пожал мне руку и выразил надежду в самом скором времени увидеть меня снова. Но позже я получил вознаграждение за этот визит.

- Каким образом? - спросила она.

- Да, видите ли, после этого меня многие стали как бы чуждаться. Это выражалось в самых различных формах: в делах, в обществе - повсюду. Бедная матушка моя слышала это в своей лавочке от покупателей; постоянное скрытое недоброжелательство в форме сожаления о "вольнодумце", о "безбожнике", и т. д., и т. д. Я уверен, что большинство из них считает исключительно удачным случаем то, что мне вовремя помешали совращать и портить, именно так: совращать и портить наше почтенное рабочее сословие. Ну вот тогда-то я и сказал себе: если существует столь большое различие между моими воззрениями и воззрениями тех, которым я хотел помочь, да еще при моем характере, - мне ничего иного не остается, как уйти в свою работу и сидеть смирно.

- Смирно! Да вот снова это самое! - воскликнула Ракел и посмотрела вперед. - Но нет! Нет! Вы не имеете права!

- Разрешите мне теперь сказать кое-что о вас, фрекен Гарман, - сказал Якоб Ворше, набравшись смелости. - Ни я, ни кто-либо другой из вашего окружения не сможет по-настоящему выполнить то, чего вы требуете. Но я назову вам одного человека, который сможет: это вы сами! У вас, фрекен Гарман, имеются все условия, которых нам всем недостает!

- Я? Женщина? Хуже того: "девушка хорошего общества"? - Ракел посмотрела на него с величайшим удивлением. - Но каким образом, хотела бы я знать?!

- Вы должны писать.

Ракел удивленно и недоверчиво взглянула на него.

- Я слышу это не в первый раз. Некоторые говорили мне это раньше; сейчас писательство считается чем-то вроде дурной привычки всякой эмансипированной женщины.

Якоб Ворше сильно покраснел.

- Я мог стерпеть, когда вы назвали меня трусом, фрекен Гарман! Но когда вы предполагаете или делаете вид, что предполагаете, будто я отношусь ко всему этому так несерьезно, как… - Он вскочил.

- Нет, нет! Не уходите, прошу вас! - воскликнула Ракел с тревогой и положила руку на его руку. - Я сказала это без злого умысла, но я так недоверчива; простите! И, пожалуйста, забудьте эти слова! Но… Неужели вы в самом деле считаете, что мне следовало бы писать?

- Без сомнения! - отвечал Ворше. Он сразу смягчился. - Вы сидите дома, и у вас множество оригинальных мыслей, у вас есть энергия, которая преодолеет любую трудность, а уж в смелости вам отказать никак невозможно!

Среди суеты окружавшего их шумного бала вдвойне удивительными показались ей эти ободряющие слова, которые сразу открывали новые перспективы.

- Но что же я стала бы писать? Что я знаю такого, чего уже не знают без меня? Нет! Нет! Вы ошибаетесь, господин Ворше! Я не могу! - Она поглядела на свой бальный туалет, и весь этот разговор показался ей глупым.

- Предугадать заранее, что вы будете писать, конечно невозможно… - отвечал он. - Но одно ясно, что бесконечно многое мир может узнать от женщины, и он ожидает такой возможности. Вам стоит только пожелать! Вы переживаете в настоящее время кризис, и это кризис брожения, созревания…

- Мне кажется, вы рассматриваете меня больше как химический состав, чем как человека, и еще того меньше как светскую женщину! - сказала, смеясь, Ракел.

- Возблагодарим богов за то, что вы так мало похожи на светскую женщину! - откровенно сказал Якоб Ворше.

В это время начался новый танец, и кавалер Ракел увел ее.

Якоб Ворше с минуту поглядел ей вслед, затем взял пальто и ушел домой.

Он хорошо понимал, что, разбудив в ней эту мысль, он еще более отдалял всякую возможность того, что составляло тайную мечту его жизни. Но он был твердо убежден, что иначе прекрасные способности Ракел совершенно заглохнут в этом затхлом окружении; во всяком случае он верил, что был совершенно честен перед самим собой, когда говорил, что не хочет останавливать ее, мешать ей выйти на путь, по которому, как он чувствовал, она должна идти. Он не хотел останавливать ее даже если бы, помешав ей идти своим путем, он мог добиться наивысшего счастья.

Но когда он пришел домой в свои пустые комнаты, ему стало тяжело. Он почувствовал, что если только Ракел вполне поймет, какими способностями она одарена, дом станет для нее слишком тесен, и замужество - такое замужество, какое он мог предложить ей, - не будет иметь для нее никакого значения.

В задней пристройке еще горел свет. Было не более одиннадцати часов. Якоб Ворше пошел к матери, которая уже была в ночном халате; она причесывала на ночь свои жиденькие волосы.

Не удивительно, что глаза доброй фру Ворше засветились гордостью, когда ее высокий, красивый сын вошел к ней во фраке. Но он бросился на диван, закрыл лицо руками и сказал:

- Ах, матушка, матушка!

Совсем как в далекие школьные годы, когда он, бывало, совершал что-нибудь явно глупое, мадам Ворше погрозила кулаком какому-то незримому врагу и пробормотала:

- Ну, мыслимое ли дело, чтобы мальчик приходил домой в таком виде?

Она сказала это совсем тихо, про себя, подошла к нему, прижала его голову к своей груди и, поглаживая пальцами его волосы, повторяла с непоколебимой уверенностью:

- Да, да, мой мальчик! Только будь спокоен: все еще как-нибудь уладится.

Ракел тоже охотно уехала бы домой сразу, но фру Гарман слыхала, что новый повар клуба славится умением как-то особенно приготовлять филе, и поэтому осталась дожидаться ужина.

XVI

Наконец зима поползла по озерам на север, как ленивое чудовище с длинным пушистым хвостом из блестящих снежинок и мелких сине-черных льдинок.

И сразу же по ее следам ворвалась весна. Немало потратила она труда, чтобы разукрасить зеленью и принарядить природу на короткое время, пока чудовище опять не приползет обратно с новым снегом и новым блестящим льдом.

Было четырнадцатое мая. Дядюшка Рикард ехал на своем Дон-Жуане по городской дороге из Братволла. Завтра предполагался большой праздник в Сансгоре. Корабль собирались спустить с верфей в полдень, а вечером должен состояться большой ежегодный бал.

Старик задумался, а Дон-Жуан выступал как на параде, поворачивая в разные стороны свою красивую голову. Ветер, порхавший вдоль берега, перебрасывал за шею пряди его гривы и шевелил пышными волосами хвоста. Дорога шла вдоль зарослей вереска, хорошо обработанных участков, болот, пустырей, заваленных гранитными глыбами. Ни одного деревца не было видно на множество миль вокруг, куда только хватал глаз, а глаз видел далеко-далеко: и море, и равнины, и даже первые отроги гор за много миль в глубь страны.

На всей этой влажной земле было так много жизни, которая рвалась наружу, столько ароматов, которые поднимались ввысь, столько оттенков, которые переплетались между собой, столько легких облаков тумана, которые плыли над водой, висели над пашнями и ложились на болота; в ясном солнечном воздухе суетилось множество жаворонков, которые пели в вышине, множество чибисов, которые гонялись друг за другом, множество поморников, бекасов, скворцов, диких уток; все было наполнено жизнью и ликующей деятельностью, а вдали, на западе, лежала сияющая полоса золотого песка вдоль темно-синего моря.

Советник едва ли замечал все это сегодня. Всю зиму ему было не по себе. Дома ему недоставало Мадлен, а когда он приезжал в Сансгор и видел ее - это его тоже не радовало.

Она рассказала, что пастор Мартенс сватался к ней; но об этом уже нечего толковать, думал советник, раз она отказала ему. Вероятно, у нее на уме был кто-то другой. И сегодня он собирался спросить Кристиана Фредрика. Ведь консул мог дать совет по всякому поводу. Кроме того, советник хотел, наконец, набраться смелости и спросить брата, в чем все-таки суть всех этих векселей и текущих счетов. Неплохо было бы разобраться в своих собственных делах.

В доме Гарманов он застал предпраздничную суматоху. Во втором этаже передвигали мебель, подметали, вставляли свечи в люстры. Внизу был уже накрыт стол к ужину. Пощадили только спальни стариков и помещение конторы, а на окне в кладовой стояли желе и все прочее, что должно подаваться в холодном виде.

- Ах, господи! Какая суета! - стонала фру Гарман. Она велела перенести свое кресло в буфетную около кухни. Здесь она сидела целый день, требуя, чтобы ей приносили на пробу все, что готовилось на кухне. Кухарки трепетали, словно перед экзаменом.

А йомфру Кордсен скользила взад и вперед по всему большому дому; строгая и тихая, она несколькими словами приводила в действие весь механизм подготовки к большому приему; скатерти, ножи, вилки, ложки, лампы, посуду, серебро, стекло и хрусталь - все она помнила и хранила в своей старой голове и все умела правильно устроить: и комнату, в которой дамы могли привести в порядок свои туалеты, и ужин для приглашенных музыкантов.

Но если в доме было много хлопот, то еще больше было их на верфи. Том Робсон сдержал слово: корабль стоял весь сверкающий, готовый к празднику, - "как невеста", говорил Том. Теперь нужно только подогнать работу так, чтобы все было в порядке, когда на следующее утро соберется весь город смотреть, как будут спускать корабль.

- В котором часу прилив, мистер Робсон? - спросил младший консул, когда он с дядюшкой Рикардом обходил верфи после обеда.

- В половине одиннадцатого, сэр! - отвечал кораблестроитель.

- Хорошо! Устройте так, чтобы все было готово завтра к половине одиннадцатого, ровно к половине. Вы меня понимаете: ровно к половине одиннадцатого.

- All right, sir! - отвечал мистер Робсон, приподняв шляпу.

Но Том Робсон ничего не хотел откладывать до следующего утра. Сегодня вечером он хотел потешить свою душу. Мартин уже получил деньги для грандиозных закупок, а времени выспаться до половины одиннадцатого было достаточно.

Поэтому Робсон все привел в порядок еще до вечера. Стапеля были тщательно смазаны салом и зеленым мылом и уложены куда следовало. Крепления подготовлены к снятию; все, что могло в самой бухте помешать удачному выходу корабля в море, было отведено в сторону и пришвартовано.

Корабль стоял кормой к морю, а высоко вздернутым носом к суше. Около носа корабля лежало все, что было нужно для завтрашнего торжества, - подпорки и клинья, рычаги и лебедки. Все, вплоть до деревянного молотка с длинной рукояткой включительно, было на своем месте.

Габриель ходил за Томом по пятам в этот знаменательный день. Он хотел точно знать все и добился этого. Только одно, что он ужасно хотел знать, - название корабля, осталось тайной, которую Том никак не соглашался открыть. А именно Том, выполняя приказание консула, сам прибил гвоздями доску с названием, поздно вечером, когда уже совсем стемнело.

Вечеринка у старого Андерса была в тот день очень оживленной; особенно шумел Том Робсон. Еще не было и десяти часов вечера, а он уже был совершенно пьян. Клоп - тоже. Но Карл Юхан Торпандер был трезв, как обычно, и, как всегда, смотрел на дверь каждый раз, как слышал какой-либо звук. Вечером поднялся сильный свежий юго-западный ветер. Он проносился над шкиперским поселком по направлению к фиордам. В старой хижине все трещало, когда ветер кидался на нее, и Торпандер каждый раз вскакивал: ему казалось, что открывается дверь, и это каждый раз доставляло огромное удовольствие мистеру Робсону.

Мартин пил молча и выглядел еще угрюмее, чем обычно. Всю зиму он был без работы. Том Робсон давал ему деньги в долг, но это лишь ожесточало его: он был по-своему горд, и благодарность была не в его натуре.

Наконец пришла Марианна. Торпандер поклонился ей со своей обычной почтительностью, и она слабо улыбнулась в ответ. Она выглядела так, словно готова была упасть от усталости, и торопливо прошла по комнате к себе.

Назад Дальше