- Ну, Богдан Ильич, ты не в наших старичков: они об этом, видно, не очень думали. Знаешь ли, что тут, где мы стоим, все было застроено; по всей закраине Кремлевского холма, начиная от дворца, почти до самой Константино-Еленовской башни, тянулось сплошное строение, в котором помещались все приказы, а впоследствии коллегии. Тогда проходящие не могли любоваться этим прекрасным видом, который, как мне кажется, - прибавил Соликамский с приметной досадой, - занимает тебя гораздо более моих рассказов.
- Что ты, мой друг, - напротив! В первый раз, как ты будешь свободен, я попрошу тебя обойти со мною весь Кремль.
- А почему же не теперь?
- Теперь ты будешь моим чичероне в Оружейной палате.
- Да она еще не отперта.
- Никак нет, сударь, - сказал Никифор, подойдя к нам, - отперта-с, и публика такая, что и сказать нельзя: так друг друга в дверях и давят.
Мы отправились в Оружейную палату. Мимоходом Николай Степанович успел мне сказать, что на том месте, где теперь Сенат, был некогда дом князей Трубецких, конюшенный двор Чудова монастыря и три церкви: Козмы и Дамиана, святого Петра Митрополита и Введения Пресвятой Богородицы. А там, где возвышается огромный Арсенал, стоял Стрелецкий Лыков двор - гнездо неугомонных крамольников, столько раз посягавших на жизнь нашего великого Петра.
Мы проходили часа два по обширным залам Оружейной палаты, в которой, несмотря на множество посетителей, вовсе было не тесно. Я не берусь, да и не могу описать то, что мы видели в эти два часа; самый поверхностный обзор любопытных вещей, находящихся в Оружейной палате, составил бы том вчетверо более этой книжки; но когда-нибудь в отдельной главе скажу хотя несколько слов об этом во всех смыслах драгоценном хранилище царских сокровищ и нашей русской старины.
V
Контора дилижансов
Завистники России говорят, что мы имеем только
в высшей степени переимчивость; но разве она
не есть знак превосходного образования души?…
Учители Лейбница находили в нем также одну переимчивость.
Карамзин
Я думаю, многие из моих читателей помнят то время, когда дорога между Москвой и Петербургом была самым тяжким испытанием человеческого терпения для того, кто ехал в собственном экипаже, и решительно наказанием небесным для всякого, кто ехал на перекладных. Я предпочитал, однако ж, всегда последний способ путешествия, точно так же, как предпочитают жестокую, но кратковременную болезнь медленной и изнурительной, которой не видишь и конца. У меня и теперь еще волосы становятся дыбом, когда я вспомню про эту каменную мостовую, перед которой всякая городская мостовая показалась бы вам гладким и роскошным паркетом, и эта-то мостовая была для путешественника отдохновением, когда он выезжал на нее, проехав верст триста по дорожной бревенчатой настилке, которую уж, верно бы, Данте поместил в свой ад, если б ему случилось прокатиться по ней в телеге верст полтораста или двести. Теперь мы едем от Москвы до самого Петербурга по ровному шоссе, нас не тряхнет ни разу, а если иногда придется проехать с четверть версты по дурно вымощенному селению, мы начинаем гневаться и кричать, почему у нас нет еще до сих пор железных дорог и паровозов. Видно, уже человек так создан: он тотчас забывает все дурное и привыкает ко всему хорошему; я не говорю о новом поколении: оно не знает, каково было ездить из Москвы в Петербург; но сколько есть людей, которые изведали на опыте эту адскую пытку, а меж тем весьма равнодушно поговаривают о Петербургском шоссе, как будто бы оно сделалось само собой и существовало еще до первого нашествия татар.
Эту попытку усвоить себе изобретение битых дорог, конечно, можно назвать подражанием. Но такова участь России: мы долго еще должны подражать другим, не во всем - избави господи! Я всегда был ненавистником рабского, безусловного подражания, которое есть верный признак не просвещения, а грубого невежества, желающего прикинуться просвещением. Всякий раз, когда я встречаю русского человека, который отпускает казенные французские фразы, одевается по модному парижскому журналу, толкует без толку о просвещении Запада и позорит на чем свет стоит свое отечество, мне кажется, что я вижу перед собой какого-нибудь островитянина южного океана, на котором нет даже и рубашки, но который воображает, что он одет по-европейски, потому что на него надели галстук и трехугольную шляпу. Конечно, перенимать истинно полезное и хорошее должны все друг у друга, а и того более мы, русские, которых тяжкое иго татар не только остановило на одном месте, но даже отбросило назад, в то время как западные народы хотя и очень медленно, а все-таки шли да шли вперед. Впрочем, Русь и в подражаниях своих сохраняет то, что отличает ее от всех других народов. Она мелочей не любит, ей надобно разгулье, простор; ей все давай в колоссальных размерах, все считай сотнями да тысячами верст! Наше первое шоссе раскинулось не на сто, а разом на семьсот верст, следовательно, могло бы опоясать Францию во всю ее ширину, начиная от савойской границы до Атлантического океана, и протянуться от Дувра до Эдинбурга, то есть во всю длину Англии и южной Шотландии.
Вместе с учреждением Петербургского шоссе появились в России первые почтовые кареты. Сначала только одно было заведение дилижансов, и, может быть, они уступали несколько в удобстве иностранным; иначе и быть не могло: всякое улучшение бывает следствием трех необходимых условий - времени, опыта и соревнования, или, верней сказать, соперничества. Но теперь пусть всякий, кто бывал за границею, скажет по чистой совести, есть ли где-нибудь дилижансы красивее, спокойнее и удобнее тех, в которых мы ездим из Москвы в Петербург и из Петербурга в Москву? Я не говорю ничего о дешевизне; разумеется, в Англии не повезут вас в спокойной и просторной карете от Дувра до Эдинбурга за семьдесят пять рублей, но это совершенно ничего, цена есть вещь относительная и условная; благодаря бога у нас деньги не сделались еще самым дешевым товаром, следовательно, и цены на все должны быть ниже. Теперь в Москве считают шесть заведений, из которых одни отправляют дилижансы в Петербург каждый день, а другие три раза в неделю. Сверх того одно, которое отправляет дилижансы в Петербург и Ригу; одно - в Тулу, Орел, Курск и Харьков; одно - во Владимир и Нижний Новгород; и недавно учрежденные при Московском почтамте почтовые кареты и брики, которые поспевают в Петербург в двое суток с половиной. Все эти заведения процветают или, по крайней мере, вовсе не в убыток своим основателям, потому что экипажи приметным образом улучшаются и делаются с каждым годом удобнее и спокойнее для путешественников.
Николай Степанович Соликамский, с которым в предыдущей главе я познакомил моих читателей, заехал ко мне вчера часов в восемь утра объявить, что он отправляется по своим делам на несколько дней в Петербург.
- Когда ты едешь? - спросил я.
- Сейчас, - отвечал Соликамский. - Я взял место в дилижансе, который выезжает в девять часов.
- Так я тебя провожу, а меж тем посмотрю хоть одно из этих заведений. Я думаю, они все очень похожи одно на другое?
- Да, конечно. Я перебывал во всех конторах: разницы большой нет. Однако ж если хочешь, так поедем, пора! У меня пролетка широкая, усядемся оба.
Мы отправились и минут через десять остановились на Тверской у подъезда лучшей московской гостиницы. Войдя в сени и повернув налево мимо великолепной лестницы, мы очутились в просторной комнате, не щеголевато убранной, однако ж довольно опрятной. В ней сидело несколько дам и мужчин в дорожных платьях. В одном углу прикидывали на весах чемоданы, шкатулки, погребцы и разные другие дорожные укладки; в другом - сидел за прилавком конторщик и писал что-то в толстой шнуровой книге. Соликамский, узнав, что дилижансы отправляются не прежде получаса, пошел в столовую позавтракать, а я остался в комнате пассажиров.
Когда я бываю с людьми, совершенно мне незнакомыми, то очень люблю отгадывать по их физиономии, платью, речам и ухваткам, к какому разряду общества они принадлежат, какого характера и что в эту минуту их занимает. Разумеется, я часто ошибаюсь, но иногда отгадываю довольно верно. Некоторые из дорожных стояли подле весов и наблюдали за конторским служителем, который взвешивал их поклажи; другие сидели на диване и креслах, обитых не слишком красивым ситцем. Ближе всех были ко мне двое отъезжающих, из которых один весьма толстый пожилой купец с окладистой бородою, а другой детина молодой, с усиками, но без бороды, в нанковой сибирке и красной шелковой рубашке с косым воротом. Толстый купец считал что-то по пальцам, от времени до времени поглаживал правой рукой свою густую бороду и бормотал себе под нос: "Отправлено фамильного два места да цветочного три цибика, итого в остатке… да, так точно!.."
Мне нетрудно было отгадать, что этот толстый купец торгует в овощном ряду и предпочтительно чаем, что он человек богатый, потому что бедный торговец не стал бы так важно и с таким самодовольным видом поглаживать свою бороду, и, наконец, что он рассчитывает в эту минуту барыши, которые должна ему принести поездка в Петербург. Вот он шепнул что-то своему соседу, и тот бросился вон из комнаты; из этого я заключил, что молодец в нанковой сибирке его сиделец и что толстый купец характера крутого, взыскательного и любит, чтоб его приказания исполнялись без малейшего отлагательства. Тут я обратил внимание на другого дорожного, который сидел поодаль от всех, развалясь весьма небрежно в креслах. На нем был долгополый косматый сюртук, застегнутый на все пуговицы, а на шее слабо завязанный пестрый шелковый платочек. При первом взгляде на его рыжеватую козлиную бородку и длинные виски вроде кудрявых пейсиков я принял его за польского жида, но тотчас же увидел свою ошибку: на нем не было ермолки, а всем известно что польский жид не расстанется ни за что с этою скуфьею, которая отличает его от всех иноверцев. "Так точно, - подумал я, - это какой-нибудь щеголек из панского ряда, которому раскольник-отец не дозволяет обрить бороды, но который, однако ж, желает хотя издалека идти за веком, то есть носить жилетку, галстук и вместо русского кафтана долгополый сюртук". В то время как я делал эти наблюдения и внутренне радовался моей проницательности, гостинодворец с рыжею бородкою подошел к конторщику и спросил его - представьте мое удивление! - по-французски, самым чистым парижским наречием, во сколько суток дилижансы поспевают в Петербург? "Ах, батюшки, - подумал я, - принять парижанина, быть может какого-нибудь маркиза, сначала за жида, а там за купеческого сынка из панского ряда!.. Ай да отгадчик!.." Меж тем француз продолжал толковать с конторщиком, который на все его вопросы отвечал, пошатывая головой: "Не понимаю, батюшка, не понимаю: я по-немецки не говорю!" Мне стало жаль француза, который начал уже от нетерпения топать ногою и произносить не вовсе приличные восклицания. Я подошел к прилавку и предложил ему мои услуги; но едва успел перевести ответ конторщика, как вдруг подошел к нам какой-то барин в плисовых сапогах, шелковом ваточном халате, подпоясанном носовым платком; он держал в одной руке кожаный картуз, а в другой - шитый серебром сафьянный кисет и пенковую трубку с волосяным чубуком и янтарным наконечником. Этот господин казался очень встревоженным.
- Позвольте узнать, - сказал он, - кто здесь старший?
- А что вам угодно? - спросил конторщик.
- Я, батюшка, пассажир, надворный советник Щипков.
Конторщик поклонился.
- Позвольте вам сказать, - продолжал г-н Щипков, - что это такое: с меня требуют за мою поклажу почти половину того, что я заплатил за место в дилижансе!
- Кто ж виноват, сударь, если у вас так много поклажи?
- Да помилуйте! Все вещи нужные, необходимые, без которых никто в дорогу не ездит.
Конторщик подошел к весам.
- Это все ваша поклажа? - сказал он. - Ну, сударь, да с вами целый воз всякого хламу!.. Что у вас в этом кульке?… Помилуйте!.. Окорок ветчины, каравай хлеба!.. Ах, батюшки, полголовы сахару!..
- Я, сударь, всегда по дорогам пью мой собственный чай.
- Да ведь это выйдет вам дороже, сударь.
- Покорнейше вас благодарю! Я знаю, как дерут с проезжих по большим дорогам!
- А эта киса чем набита?… Позвольте, что в этой жестянке?… Ой, ой, ой!.. Да ее насилу подымешь!
- В ней, батюшка, костромской табак: я другого не нюхаю.
- А это что?… Колодка… сапожные щетки… четыре пары сапогов… Ну вот зачем вы это с собой берете?
- Как, батюшка, зачем? Да что мне в Петербурге-то, босиком, что ль, ходить?
- Ну, воля ваша, - только вы за все заплатите весовые деньги!
- Как за все? Да разве у вас в положении не сказано, что всякий пассажир может взять с собою…
- Двадцать фунтов поклажи… да, сударь; а тут с лишком четыре пуда.
- Так что ж прикажете мне делать?
- Не хотите платить, так оставьте все лишнее здесь.
- Покорнейше благодарю!.. Нет, уж я лучше заплачу.
- Как вам угодно.
- Ах ты, боже мой! - продолжал барин, вынув из-за пазухи довольно туго набитый бумажник и расплачиваясь с конторщиком. - Прошу покорно, - тридцать рублей за одну поклажу!.. Ну вот, скажите пожалуйста!.. А еще говорят - дешево ездить в дилижансах!
- Батюшка барин, - сказал вполголоса слуга этого господина, человек лет за сорок, с небритою бородою, в фризовой шинели, подвязанной какою-то мочалкою, - да уж прикажите хоть колодку-то оставить; право, она не стоит того, что за провоз заплатите!
- Дурак!.. А на чем ты станешь в Петербурге-то сапоги чистить?
- Мы там, батюшка, купим другую ногу.
- А на что мне две ноги?
- Да ведь одна-то придется нам даром, сударь.
- Вот еще, стану я на пустяки деньги тратить!.. Пошел, дурак, укладывайся! Да постой, и я с тобою пойду: надобно уложить так, чтобы все было под руками.
Барин и слуга вышли из комнаты, а я сел возле двух дам, подле которых стояла с узлом в руках довольно смазливая служаночка. Одна из этих дам казалась женщиной пожилой, другой было на вид лет около двадцати, они разговаривали между собой вполголоса. По смешению французского языка с нижегородским мне нетрудно было отгадать, что я имею честь сидеть подле русских барынь.
- Как скучно! - говорила молодая. - Nous sommes venus trop tot, maman.
- Non, ma chere! Мы приехали как должно.
- Так чего ж мы дожидаемся?…
- Чего дожидаемся?… Порядок хорош!.. Да это всегда у нас: заведут на иностранный манер, расхвалят, распишут, а там посмотришь - гадость!..
- Я думаю, что давно уже десять часов, maman.
- А что на твоих часах - voyez, ma chere?
- Да они стоят.
- Опять не завела? Ах, Sophie! comme c'est ridicule!.. Всякий раз!
Я воспользовался этим случаем, чтоб начать разговор с моими соседками, - вынул часы, посмотрел и сказал:
- Вам угодно узнать, который час? Без десяти минут девять.
- Mersi, monsieur! - прошептала маменька. - А я думала, что гораздо позднее.
- Вы изволите ехать в Петербург?
- Да-с, теперь в Петербурге…
- А оттуда a l'etranger, - прервала с живостию дочка, - на пироскапе.
- Позвольте спросить, вы московские жительницы?…
- О нет! - проговорила маменька с такою обидною улыбкою, что меня зло взяло.
- Так вы, - продолжал я после минутного молчания, - проездом в Москве?
- Да, мы хотели здесь пробыть одни только сутки и вместо этого должны были прожить целых две недели.
- Ну что, понравилась ли вам Москва?
- Помилуйте, да что ж в ней хорошего? Большой город, в котором умирают от скуки, и больше ничего.
- А какой театр! - прибавила дочка. - Dieu, comme c'est mauvais!
- Это уж слишком немилостиво, - сказал я. - Впрочем, вероятно, вы имеете полное право быть взыскательными, и если вы были за границею…
- Ах, нет еще! - промолвила со вздохом маменька. - Но я надеюсь, что нынешним летом мы увидим чужие края.
- Так, конечно, вы бывали в Петербурге и, сравнивая тамошний театр с здешним…
- Je vous demande pardon, monsieur! - подхватила дочка. - Мы с маменькой никогда не были в Петербурге.
- Так позвольте же вас спросить, откуда вы изволите ехать?
- Из Костромы.
К счастию, я держал мой платок в руке и успел им закрыться.
- Здравствуй, Богдан Ильич! - сказал кто-то подле меня густым басом; я обернулся и увидел перед собою моего старого сослуживца Андрея Даниловича Ерусланова, с которым мне должно познакомить короче моих читателей.
Андрей Данилович - человек лет сорока пяти, среднего роста, плечистый, здоровый и краснощекий. Он может по всей справедливости назваться и в моральном и в физическом смысле самым чистым, без всякой примеси, русским человеком. Русская беспечность и русский толк; радушие и удальство; по временам необычайная деятельность и подчас непреодолимая лень; одним словом, вы найдете в нем все то, в чем упрекают и за что хвалят русский народ. Несмотря на то что многие называют его старовером, невеждою, отсталым, он человек образованный, много читал, много видел; но вообще небольшой обожатель Запада и любит Русь, как любили ее в старину наши предки, то есть не только с пристрастием, но даже с ослеплением, которое иногда, надобно сказать правду, выходит изо всех границ.
- Здравствуй, Андрей Данилыч! - сказал я. - Ты также отправляешься в дилижансе?
- В дилижансе?… Что ты, братец, перекрестись! Я зашел проститься с Соликамским. Поеду я в дилижансе! Вот нашел человека!
- А почему же не поедешь? Если б мне нужно было прокатиться в Петербург, я непременно бы поехал в дилижансе.
- Поехал! Да кто тебе сказал, что ты едешь в дилижансе? Нет, не едешь: тебя везут, голубчик! Напихают вас в этот курятник, как тюки с товарами, да и потащат!..
- А тебе бы все скакать сломя голову.