Над Патриаршими же закат уже сладостно распускал свои паруса с золотыми крыльями и вороны купались над липами перед сном. Пруд стал загадочен, в тенях. Псы во главе с Бимкой вереницей вдруг снялись и побежали не спеша следом за Владимиром Мироновичем. Бимка неожиданно обогнал Берлиоза, заскочил впереди него и, отступая задом, пролаял несколько раз. Видно было, как Владимир Миронович замахнулся на него угрожающе, как Бимка брызнул в сторону, хвост зажал между ногами и провыл скорбно.
– Даже богам невозможно милого им человека избавить!.. – разразился вдруг какими-то стихами сумасшедший, приняв торжественную позу и руки воздев к небу.
– Ну, мне надо торопиться, – сказал Иванушка, – а то я на заседание опоздаю.
– Не торопитесь, милейший, – внезапно, резко и окончательно меняясь, мощным голосом молвил инженер, – клянусь подолом старой сводни, заседание не состоится, а вечер чудесный. Из помоек тянет тухлым, чувствуете жизненную вонь гнилой капусты? Горожане варят бигос… Посидите со мной…
И он сделал попытку обнять Иванушку за талию.
– Да ну вас, ей-богу! – нетерпеливо отозвался Иванушка и даже локоть выставил, спасаясь от назойливой ласки инженера. Он быстро двинулся и пошёл.
Долгий нарастающий звук возник в воздухе, и тотчас из-за угла дома с Садовой на Бронную вылетел вагон трамвая. Он летел и качался, как пьяный, вертел задом и приседал, стёкла в нём дребезжали, а над дугой хлестали зелёные молнии.
У турникета, выводящего на Бронную, внезапно осветилась тревожным светом таблица и на ней выскочили слова "Берегись трамвая!".
– Вздор! – сказал Воланд, – ненужное приспособление, Иван Николаевич, – случая ещё не было, чтобы уберёгся от трамвая тот, кому под трамвай необходимо попасть!………
Трамвай проехал по Бронной. На задней площадке стоял Пилат, в плаще и сандалиях, держал в руках портфель.
"Симпатяга этот Пилат, – подумал Иванушка, – псевдоним Варлаам Собакин"… {}
Иванушка заломил картузик на затылок, выпустил [рубаху], как сапожками топнул, двинул мехи баяна, вздохнул семисотрублевый баян и грянул:
Как поехал наш Пилат
На работу в Наркомат.
Ты-гар-га, маты-гарга!
– Трр!.. – отозвался свисток.
Суровый голос послышался:
– Гражданин! Петь под пальмами не полагается. Не для того сажали их.
– В самом деле. Не видал я пальм, что ли, – сказал Иванушка, – да ну их к лысому бесу. Мне бы у Василия Блаженного на паперти сидеть…
И точно учинился Иванушка на паперти. И сидел Иванушка, погромыхивая веригами, а из храма выходил страшный грешный человек: исполу – царь, исполу – монах. {} В трясущейся руке держал посох, острым концом его раздирал плиты. Били колокола. Таяло.
– Студные дела твои, царь, – сурово сказал ему Иванушка, – лют и бесчеловечен, пьёшь губительные обещанные диаволом чаши, вселукавый мних. Ну, а дай мне денежку, царь Иванушка, помолюся ужо за тебя.
Отвечал ему царь, заплакавши:
– Почто пужаешь царя, Иванушка. На тебе денежку, Иванушка-верижник, Божий человек, помолись за меня!
И звякнули медяки в деревянной чашке.
Завертелось всё в голове у Иванушки, и ушёл под землю Василий Блаженный. Очнулся Иван на траве в сумерках на Патриарших Прудах, и пропали пальмы, а на месте их беспокойные коммуны уже липы посадили.
– Ай! – жалобно сказал Иванушка, – я, кажется, с ума сошёл! Ой, конец…
Он заплакал, потом вдруг вскочил на ноги.
– Где он? – дико вскричал Иванушка, – держите его, люди! Злодей! Злодей! Куси, куси, куси, Банга, Банга!
Но Банга исчез.
На углу Ермолаевского неожиданно вспыхнул фонарь и залил улицу, и в свете его Иванушка увидел уходящего Воланда.
– Стой! – прокричал Иванушка и одним взмахом перебросился через ограду и кинулся догонять.
Весьма отчётливо он видел, как Воланд повернулся и показал ему фигу. Иванушка наддал и внезапно очутился у Мясницких ворот, у почтамта. Золотые огненные часы показали Иванушке половину десятого. Лицо Воланда в ту же секунду высунулось в окне телеграфа. Завыв, Иванушка бросился в двери, завертелся в зеркальной вертушке и через неё выбежал в Савельевский переулок, что на Остоженке, и в нём увидел Воланда, тот, раскланявшись с какой-то дамой, вошёл в подъезд. Иванушка за ним, двинул в дверь, вошёл в вестибюль. Швейцар вышел из-под лестницы и сказал:
– Зря приехали, граф Николай Николаевич к Боре в шахматы ушли играть. С вашей милости на чаек… Каждую среду будут ходить.
И фуражку снял с галуном.
– Застрелю! – завыл Иванушка, – с дороги, арамей!
Он взлетел во второй этаж и рассыпным звонком наполнил всю квартиру. Дверь тотчас открыл самостоятельный ребёнок лет пяти. Иванушка вбежал в переднюю, увидел в ней бобровую шапку на вешалке, подивился зачем летом бобровая шапка, ринулся в коридор, крюк в ванной на двери оборвал, увидел в ванне совершенно голую даму с золотым крестом на груди и с мочалкой в руке. Дама так удивилась, что не закричала даже, а сказала:
– Оставьте это, Петрусь, мы не одни в квартире, и Павел Димитриевич сейчас вернётся.
– Каналья, каналья, – ответил ей Иванушка и выбежал на Каланчевскую площадь.
Воланд нырнул в подъезд оригинального дома.
"Так его не поймаешь", – сообразил Иванушка, нахватал из кучи камней и стал садить ими в подъезд. Через минуту он забился трепетно в руках дворника сатанинского вида.
– Ах, ты, буржуазное рыло, – сказал дворник, давя Иванушкины рёбра, – здесь кооперация, пролетарские дома. Окна зеркальные, медные ручки, штучный паркет, – и начал бить Иванушку, не спеша и сладко.
– Бей, бей! – сказал Иванушка, – бей, но помни! Не по буржуазному рылу лупишь, по пролетарскому. Я ловлю инженера, в ГПУ его доставлю.
При слове "ГПУ" дворник выпустил Иванушку, на колени стал и сказал:
– Прости, Христа ради, распятого же за нас при Понтийском Пилате. Запутались мы на Каланчевской, кого не надо лупим…
Надрав из его бороды волосьев, Иванушка скакнул и выскочил на набережной Храма Христа Спасителя. Приятная вонь поднималась с Москвы-реки вместе с туманом. Иванушка увидел несколько человек мужчин. Они снимали с себя штаны, сидя на камушках. За компанию снял и Иванушка башмаки, носки, рубаху и штаны. Снявши, посидел и поплакал, а мимо него в это время бросались в воду люди и плавали, от удовольствия фыркая. Наплакавшись, Иванушка поднялся и увидел, что нет его носков, башмаков, штанов и рубахи.
"Украли, – подумал Иванушка, – и быстро, и незаметно"…
Над Храмом в это время зажглась звезда, и побрёл Иванушка в одном белье по набережной, запел громко:
В моём саду растёт малина…
А я влюбилась в сукиного сына!
В Москве в это время во всех переулках играли балалайки и гармоники, изредка свистали в свистки, окна были раскрыты и в них горели оранжевые абажуры…
– Готов, – сказал чей-то бас.
Мания фурибунда
(Глава из романа "Копыто инженера")
Писательский ресторан, помещавшийся в городе Москве на бульваре, как раз насупротив памятника знаменитому поэту Александру Ивановичу Житомирскому, отравившемуся в 1933 году осетриной, носил дикое название "Шалаш Грибоедова".
"Шалашом" его почему-то прозвал известный всей Москве необузданный лгун Козобоев – театральный рецензент, в день открытия ресторана напившийся в нём до положения риз.
Всегда у нас так бывает, что глупое слово точно прилипнет к человеку или вещи, как ярлык. Чёрт знает, почему "шалаш"?! Возможно, что сыграли здесь роль давившие на алкоголические полушария проклятого Козобоева низкие сводчатые потолки ресторана. Неизвестно. Известно, что вся Москва стала называть ресторан "Шалашом".
А не будь Козобоева, дом, в коем помещался ресторан, носил бы своё официальное и законное название "Дом Грибоедова", вследствие того, что, если опять-таки не лжёт Козобоев, дом этот не то принадлежал тётке Грибоедова, не то в нём проживала племянница знаменитого драматурга. Впрочем, кажется, никакой тётки у Грибоедова не было, равно так же как и племянницы. Но это и не суть важно. Народный комиссариат просвещения, терзаемый вопросом об устройстве дел и жизни советских писателей, количество коих к тридцатым годам поднялось до угрожающей цифры 4500 человек, из них 4494 проживали в городе Москве, а шесть человек в Ленинграде…
Черновые наброски к роману, написанные в 1929–1931 годах
Дело было в Грибоедове
В вечер той страшной субботы, 14 июня 1943 года, когда потухшее солнце упало за Садовую, а на Патриарших Прудах кровь несчастного Антона Антоновича смешалась с постным маслом на камушке, писательский ресторан "Шалаш Грибоедова" был полным-полон.
Почему такое дикое название? Дело вот какого рода: когда количество писателей в Союзе, неуклонно возрастая из года в год, наконец выразилось в угрожающей цифре 5011 человек, из коих 5004 проживало в Москве, а 7 человек в Ленинграде, соответствующее ведомство, озабоченное судьбой служителей муз, отвело им дом.
Дом сей помещался в глубине двора, за садом, и, по словам беллетриста Поплавкова, принадлежал некогда не то тётке Грибоедова, не то в доме проживала племянница автора знаменитой комедии.
Заранее предупреждаю, что ни здесь, ни впредь ни малейшей ответственности за слова Поплавкова я на себя не беру. Жуткий лгун, но талантливейший парнище. Кажется, ни малейшей тётки у Грибоедова не было, равно как и племянницы. Впрочем, желающие могут справиться. Во всяком случае, дом назывался грибоедовским.
Заимев славный двухэтажный дом с колоннами, писательские организации разместились в нём как надо. Все комнаты верхнего этажа отошли под канцелярии и редакции журналов, зал, где тётка якобы слушала отрывки из "Горя от ума", пошёл под публичные заседания, а в подвале открылся ресторан.
В день открытия его Поплавков глянул на расписанные сводчатые потолки и прозвал ресторан "Шалашом".
И с того момента и вплоть до сего дня, когда дом этот стал перед безумным воспалённым моим взором в виде обуглившихся развалин, название "Шалаш Грибоедова" прилипло к зданию и в историю перейдёт.
Итак, упало 14 июня солнце за Садовую в Цыганские Грузины, и над истомлённым и жутким городом взошла ночь со звёздами. И никто, никто ещё не подозревал тогда, что ждёт каждого из нас.
Столики на веранде под тентом заполнились уже к восьми часам вечера. Город дышал тяжко, стены отдавали накопленный за день жар, визжали трамваи на бульваре, электричество горело плохо, почему-то казалось, что наступает сочельник тревожного праздника, всякому хотелось боржому. Но тёк холодный боржом в раскалённую глотку и ничуть не освежал. От боржому хотелось шницеля, шницель вызывал на водку, водка – жажду, в Крым, в сосновый лес!..
За столиками пошёл говорок. Пыльная пудреная зелень сада молчала, и молчал гипсовый поэт Александр Иванович Житомирский {}, во весь рост стоящий под ветвями с книгой в одной руке и обломком меча в другой. За три года поэт покрылся зелёными пятнами и от меча осталась лишь рукоять.
Тем, кому не хватило места под тентом, приходилось спускаться вниз, располагаться под сводами за скатертями с жёлтыми пятнами у стен, отделанных под мрамор, похожий на зелёную чешую. Здесь был ад.
Представляется невероятным, но тем не менее это так, что в течение часа с того момента, как редактор Марк Антонович Берлиоз погиб на Патриарших, и вплоть до того момента, как столы оказались занятыми, ни один из пришедших в "Шалаш" не знал о гибели, несмотря на адскую работу Бержеракиной, Поплавкова и телефонный гром. Очевидно, все, кто заполнял ресторан, были в пути, шли и ехали в трамваях, задыхаясь, глотая пот, пыль и мучаясь жаждой.
В служебном кабинете самого Берлиоза звонок на настольном телефоне работал непрерывно. Рвались голоса, хотели что-то узнать, что-то сообщить, но кабинет был заперт на ключ, некому было ответить, сам Берлиоз был неизвестно где, но во всяком случае там, где не слышны телефонные звонки, и забытая лампа освещала исписанную номерами телефонов промокашку с крупной надписью "Софья дрянь". Молчал верхний тёткин этаж.
В девять часов ударил странный птичий звук, побежал резаный петуший, превратясь в гром. Первым снялся из-за столика кто-то в коротких до колен штанах рижского материала, в очках колёсами, с жирными волосами, в клетчатых чулках, обхватил крепко тонкую женщину с потёртым лицом и пошёл меж столов, виляя очень выкормленным задом. Потом пошёл знаменитый беллетрист Копейко – рыжий, мясистый, затем женщина, затем лохматый беззубый с луком в бороде. В громе и звоне тарелок он крикнул тоскливо: "Не умею я!"
Но снялся и перехватил девочку лет 17-ти и стал топтать её ножки в лакированных туфлях без каблуков. Девочка страдала от запаха водки и луку изо рта, отворачивала голову, скалила зубы, шла задом… Лакеи несли севрюгу в блестящих блюдах с крышками, с искажёнными от злобы лицами ворчали ненавистно… "Виноват"… В трубу гулко кричал кто-то – "Пожарские р-раз!" Бледный, истощённый и порочный пианист маленькими ручками бил по клавишам громадного рояля, играл виртуозно. Кто-то подпел по-английски, кто-то рассмеялся, кто-то кому-то пообещал дать в рожу, но не дал… И давно, давно я понял, что в дымном подвале, в первую из цепи страшных московских ночей, я видел ад. {}
И родилось видение. В дни, когда никто, ни один человек не носил фрака в мировой столице, прошёл человек во фраке {} ловко и бесшумно через ад, сквозь расступившихся лакеев и вышел под тент. Был час десятый, когда он сделал это, и стал, глядя гордо на гудевшую веранду, где не танцевали. Синева ложилась под глаза его, сверкал бриллиант на белой руке, гордая мудрая голова…
Мне говорил Поплавков, что он явился под тент прямо из океана, где был командиром пиратского брига, плававшего у Антильских и Багамских островов. Вероятно, лжёт Поплавков. Давно не ходят в Караибском море разбойничьи бриги и не гонятся за ними с пушечным громом быстроходные английские корветы. Лжёт Поплавков…
Когда плясали всё в дыму и испарениях, над бледным пианистом склонилась голова пирата и сказала тихим красивым шёпотом:
– Попрошу прекратить фокстрот.
Пианист вздрогнул, спросил изумлённо:
– На каком основании, Арчибальд Арчибальдович?
Пират склонился пониже, шепнул:
– Председатель Всеобписа Марк Антонович Берлиоз убит трамваем на Патриарших Прудах.
И мгновенно музыка прекратилась. И тут застыл весь "Шалаш".
Не обошлось, конечно, и без чепухи, без которой, как известно, ничего не обходится. Кто-то предложил сгоряча почтить память вставанием. И ничего не вышло. Кой-кто встал, кой-кто не расслышал. Словом – нехорошо. Трудно почтить, хмуро глядя на свиную отбивную. Поэт же Рюхин {} и вовсе нагрубил. Воспаленно глядя, он предложил спеть "Вечную память". Уняли, и справедливо. Вечная память дело благое, но не в "Шалаше" её петь, согласитесь сами!
Затем кто-то предлагал послать какую-то телеграмму, кто-то в морг захотел ехать, кто-то зачем-то отправился в кабинет Берлиоза, кто-то куда-то покатил на извозчике. Всё это, по сути дела, ни к чему. Ну какие уж тут телеграммы, кому и зачем, когда человек лежит в морге на цинковом столе, а голова его лежит отдельно.
В бурном хаосе и возбуждении тут же стали рождаться слушки: несчастная любовь к акушерке Кандалаки, второе – впал в правый уклон {}. Прямо и точно сообщаю, что всё это враньё. Не только никакой акушерки Кандалаки Берлиоз не любил, но и вообще никакой акушерки Кандалаки в Москве нет, есть Кондалини, но она не акушерка, а статистик на кинофабрике. Насчёт правого уклона категорически заявляю – неправда. Поплавковское враньё. Если уж и впал бы Антон Антонович, то ни в коем случае не в правый уклон, а, скорее, в левый загиб {}. Но он никуда не впал.