Такое признание, такая самооценка расценивается обычно на вес золота. В письме Булгакова речь шла о статье И. В. Миримского "Социальная фантастика Гофмана", которая была опубликована в журнале "Литературная учёба" (1938, №5). К счастью, этот номер журнала сохранился в архиве писателя. Статья тщательнейшим образом была проработана Булгаковым, многие фрагменты текста подчёркнуты красным и синим карандашами и помечены на полях. По существу, куски текста, отмеченные писателем в статье литературоведа, в совокупности представляют собой аргументированное мнение автора "Мастера и Маргариты" о своём романе. Приведу лишь один из них:
"От иенской школы романтизма Гофман унаследовал её основную тему: искусство и его судьба в буржуазном обществе. Он превращает искусство в боевую вышку, с которой как художник творит сатирическую расправу над действительностью. Шаг за шагом отвлечённый субъективно-эстетический протест в творчестве Гофмана вырастает в бунт социального напряжения, ставящий Гофмана в оппозицию ко всему политическому правопорядку Германии".
Не составит большого труда заменить гофмановские реалии на булгаковские, и тогда станет понятно, почему Михаил Афанасьевич выделяет это место в статье Миримского. Перед нами в высшей степени откровенное признание писателя не только о месте и значении его "закатного романа", но и в отношении всего своего творчества.
Впрочем, Булгаков никогда свою социальную и творческую позицию не затушёвывал. Наиболее ясно и твёрдо он говорил о ней в письмах руководству страны. Так, в июле 1929 года он писал Сталину: "По мере того, как я выпускал в свет свои произведения, критика в СССР обращала на меня всё большее внимание, причём ни одно из моих произведений, будь то беллетристическое произведение или пьеса… не получило ни одного одобрительного отзыва… Все мои произведения получили чудовищные, неблагоприятные отзывы". Предельно откровенно и, быть может, даже обнажённо-дерзко высказал он свои взгляды в письме правительству 28 марта 1930 года. Вот некоторые его фрагменты: "Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет… Вся пресса в СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной работы единодушно и с необыкновенной яростью доказывали, что произведения Михаила Булгакова в СССР не могут существовать. И я заявляю, что пресса СССР совершенно права. …Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, – мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати… Вот одна из черт моего творчества, и её одной совершенно достаточно, чтобы мои произведения не существовали в СССР. Но с первой чертой в связи все остальные, выступающие в моих сатирических повестях… в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное – изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя М. Е. Салтыкова-Щедрина". И через год вновь в письме Сталину Булгаков напишет такие совершенно потрясающий по смелости слова: "…На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк (выделено мной. – В.Л.). Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он всё равно не похож на пуделя. Со мной и поступили, как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе… Сейчас… я отравлен тоской… Привита психология заключённого".
Ни один писатель в СССР не мог позволить себе так разговаривать с властелином страны. Но в произведениях своих он был ещё более ядовит и откровенен. Так, в "Кабале святош" брат Сила, член этой Кабалы, говорит такие слова:
"Зададим себе такой вопрос: может ли быть на свете государственный строй более правильный, нежели тот, который существует в нашей стране? Нет! Такого строя быть не может и никогда на свете не будет. Во главе государства стоит великий обожаемый монарх, самый мудрый из всех людей на земле. В руках его всё царство… И вот вообразите, какая-то сволочь… пользуясь бесконечной королевской добротой, начинает рыть устои царства… Он, голоштанник, ничем не доволен. Он приносит только вред, он сеет смуту и пакости… Я думаю вот что: подать королю петицию, в которой всеподданнейше просить собрать всех писателей во Франции, все их книги сжечь, а самих их повесить на площади в назидание прочим…"
И если все эти тексты прочитывал "советский король", то можно представить, какие мысли у него роились в голове, когда он получал в течение многих лет сведения о том, что "голоштанник" работает над каким-то "тайным романом"…
* * *
Несколько слов о структуре книги. Основной текст рукописи под названием "Великий канцлер" (третья редакция романа) дополнен несколькими "Приложениями". Прежде всего, это главы четвёртой редакции (1934-1936 гг.), в значительной степени дополняющие основную, третью редакцию. Кроме того, включены сохранившиеся уникальные тексты из двух черновых тетрадей, составляющих первую и вторую редакции, написанные Булгаковым в 1928-1929 годах и уничтоженные им в марте 1930 года. В "Приложения" включены также черновые варианты глав и отдельные наброски, написанные Булгаковым в 1929-1931 годы. И наконец, в этом разделе представлены главы из шестой (второй полной рукописной) редакции, подготовленные писателем в 1937-1938 годы. Они восполняют недостающие (уничтоженные автором в процессе работы) части текста третьей редакции.
К основному тексту романа "Великий канцлер" и к текстам, включённым в "Приложения", составлены комментарии. В них преобладающее место занимают поясняющие тексты-разночтения из других редакций и вариантов романа, не включённых в книгу. Отсыл к комментариям обозначен в тексте курсивом. Следует отметить, что значительная часть текстов, включённых в книгу, публикуется впервые. Все публикуемые тексты сверены с автографами писателя, хранящимися в отделе рукописей Государственной библиотеки имени В. И. Ленина.
Виктор Лосев, кандидат исторических наук, заведующий сектором отдела рукописей ГБЛ
Великий канцлер
Никогда не разговаривайте с неизвестными {}
В час заката на Патриарших Прудах {} появились двое мужчин. Один из них лет тридцати пяти, одет в дешёвенький заграничный костюм. Лицо имел гладко выбритое, а голову со значительной плешью. Другой был лет на десять моложе первого. Этот был в блузе, носящей нелепое название "толстовка", и в тапочках на ногах. На голове у него была кепка.
Оба изнывали от жары. У второго, не догадавшегося снять кепку, пот буквально струями тёк по грязным щекам, оставляя светлые полосы на коричневой коже…
Первый был не кто иной, как товарищ Михаил Александрович Берлиоз {}, секретарь Всемирного объединения писателей (Всемиописа {}) и редактор всех московских толстых художественных журналов, а спутник его – Иван Николаевич Попов, известный поэт, пишущий под псевдонимом Бездомный {}.
Оба, как только прошли решётку Прудов, первым долгом бросились к будочке, на которой была надпись: "Всевозможные прохладительные напитки". Руки у них запрыгали, глаза стали молящими. У будочки не было ни одного человека.
Да, следует отметить первую странность этого вечера. Не только у будочки, но и во всей аллее не было никого. В тот час, когда солнце в пыли, в дыму и грохоте садится в Цыганские Грузины {}, когда всё живущее жадно ищет воды, клочка зелени, кустика, травинки, когда раскалённые плиты города отдают жар, когда у собак языки висят до земли, в аллее не было ни одного человека. Как будто нарочно всё было сделано, чтобы не оказалось свидетелей.
– Нарзану, – сказал товарищ Берлиоз, обращаясь к женским босым ногам, стоящим на прилавке.
Ноги спрыгнули тяжело на ящик, а оттуда на пол.
– Нарзану нет, – сказала женщина в будке.
– Ну, боржому, – нетерпеливо попросил Берлиоз.
– Нет боржому, – ответила женщина.
– Так что же у вас есть? – раздражённо спросил Бездомный и тут же испугался – а ну как женщина ответит, что ничего нет.
Но женщина ответила:
– Фруктовая есть.
– Давай, давай, давай, – сказал Бездомный.
Откупорили фруктовую – и секретарь, и поэт припали к стаканам. Фруктовая пахла одеколоном и конфетами. Друзей прошиб пот. Их затрясло. Они оглянулись и тут же поняли, насколько истомились, пока дошли с Площади Революции до Патриарших. Затем они стали икать. Икая, Бездомный справился о папиросах, получил ответ, что их нет и что спичек тоже нет.
Икая, Бездомный пробурчал что-то вроде – "сволочь эта фруктовая" – и путники вышли в аллею. Фуктовая ли помогла или зелень старых лип, но только им стало легче. И оба они поместились на скамье лицом к застывшему зелёному пруду. Кепку и тут Бездомный снять не догадался и пот в тени стал высыхать на нём.
И тут произошло второе странное обстоятельство, касающееся одного Михаила Александровича. Во-первых, внезапно его охватила тоска. Ни с того ни с сего. Как бы чёрная рука протянулась и сжала его сердце. Он оглянулся, побледнел, не понимая в чём дело. Он вытер пот платком, подумал: "Что же это меня тревожит? Я переутомился. Пора бы мне, в сущности говоря, в Кисловодск…"
Не успел он это подумать, как воздух перед ним сгустился совершенно явственно и из воздуха соткался застойный и прозрачный тип вида довольно странного. На маленькой головке жокейская кепка, клетчатый воздушный пиджачок, и росту он в полторы сажени, и худой, как селёдка, морда глумливая.
Какие бы то ни было редкие явления Михал Александровичу попадались редко. Поэтому прежде всего он решил, что этого не может быть, и вытаращил глаза. Но это могло быть, потому что длинный жокей качался перед ним и влево и вправо. "Кисловодск… жара… удар?!" – подумал товарищ Берлиоз и уже в ужасе прикрыл глаза. Лишь только он их вновь открыл, с облегчением убедился в том, что быть действительно не может: сделанный из воздуха клетчатый растворился. И чёрная рука тут же отпустила сердце.
– Фу, чёрт, – сказал Берлиоз, – ты знаешь, Бездомный, у меня сейчас от жары едва удар не сделался. Даже что-то вроде галлюцинаций было… Ну-с, итак.
И тут, ещё раз обмахнувшись платком, Берлиоз повёл речь, по-видимому, прерванную питьём фруктовой и иканием.
Речь эта шла об Иисусе Христе. Дело в том, что Михаил Александрович заказывал Ивану Николаевичу большую антирелигиозную поэму {} для очередной книжки журнала. Во время путешествия с Площади Революции на Патриаршие Пруды редактор и рассказывал поэту о тех положениях, которые должны были лечь в основу поэмы.
Следует признать, что редактор был образован. В речи его, как пузыри на воде, вскакивали имена не только Штрауса и Ренана, но и историков Филона, Иосифа Флавия и Тацита.
Поэт слушал редактора со вниманием и лишь изредка икал внезапно, причём каждый раз тихонько ругал фруктовую непечатными словами.
Где-то за спиной друзей грохотала и выла Садовая, по Бронной мимо Патриарших проходили трамваи и пролетали грузовики, подымая тучи белой пыли, а в аллее опять не было никого.
Дело между тем выходило дрянь: кого из историков ни возьми, ясно становилось каждому грамотному человеку, что Иисуса Христа никакого на свете не было. Таким образом, человечество в течение огромного количества лет пребывало в заблуждении и частично будущая поэма Бездомного должна была послужить великому делу освобождения от заблуждения.
Меж тем товарищ Берлиоз погрузился в такие дебри, в которые может отправиться, не рискуя в них застрять, только очень начитанный человек. Соткался в воздухе, который стал по счастью немного свежеть, над Прудом египетский бог Озирис, и вавилонский Таммуз, появился пророк Иезикииль, а за Таммузом – Мардук, а уж за этим совсем странный и сделанный к тому же из теста божок Вицлипуцли.
И тут-то в аллею и вышел человек. {} Нужно сказать, что три учреждения впоследствии, когда уже, в сущности, было поздно, представили свои сводки с описанием этого человека. Сводки эти не могут не вызвать изумления. Так, в одной из них сказано, что человек этот был маленького росту, имел зубы золотые и хромал на правую ногу. В другой сказано, что человек этот был росту громадного, коронки имел платиновые и хромал на левую ногу. А в третьей, что особых примет у человека не было. Поэтому приходится признать, что ни одна из этих сводок не годится.
Во-первых, он ни на одну ногу не хромал. Росту был высокого, а коронки с правой стороны у него были платиновые, а с левой – золотые. Одет он был так: серый дорогой костюм, серые туфли заграничные, на голове берет, заломленный на правое ухо, на руках серые перчатки. В руках нёс трость с золотым набалдашником. Гладко выбрит. Рот кривой. Лицо загоревшее. Один глаз чёрный, другой зелёный. Один глаз выше другого. Брови чёрные. Словом – иностранец.
Иностранец прошёл мимо скамейки, на которой сидели поэт и редактор, причём бросил на них косой беглый взгляд.
"Немец", – подумал Берлиоз.
"Англичанин, – подумал Бездомный. – Ишь, сволочь, и не жарко ему в перчатках".
Иностранец, которому точно не было жарко, остановился и вдруг уселся на соседней скамейке. Тут он окинул взглядом дома, окаймляющие Пруды, и видно стало, что, во-первых, он видит это место впервые, а во-вторых, что оно его заинтересовало.
Часть окон в верхних этажах пылала ослепительным пожаром, а в нижних тем временем окна погружались в тихую предвечернюю темноту.
Меж тем с соседней скамейки потоком лилась речь Берлиоза.
– Нет ни одной восточной религии, в которой бог не родился бы от непорочной девы. Разве в Египте Изида не родила Горуса? А Будда в Индии? Да, наконец, в Греции Афина-Паллада – Аполлона? И я тебе советую…
Но тут Михаил Александрович прервал речь.
Иностранец вдруг поднялся со своей скамейки и направился к собеседникам. Те поглядели на него изумлённо.
– Извините меня, пожалуйста, что, не будучи представлен вам, позволил себе подойти к вам, – заговорил иностранец с лёгким акцентом, – но предмет вашей беседы учёной столь интересен…
Тут иностранец вежливо снял берет и друзьям ничего не оставалось, как пожать иностранцу руку, с которой он очень умело сдёрнул перчатку.
"Скорее швед", – подумал Берлиоз.
"Поляк", – подумал Бездомный.
Нужно добавить, что на Бездомного иностранец с первых же слов произвёл отвратительное впечатление, а Берлиозу, наоборот, очень понравился.
– С великим интересом я услышал, что вы отрицаете существование Бога? – сказал иностранец, усевшись рядом с Берлиозом. – Неужели вы атеисты?
– Да, мы атеисты, – ответил товарищ Берлиоз.
– Ах, ах, ах! – воскликнул неизвестный иностранец и так впился в атеистов глазами, что тем даже стало неловко.
– Впрочем, в нашей стране это неудивительно, – вежливо объяснил Берлиоз, – большинство нашего населения сознательно и давно уже перестало верить сказкам о Боге. – Улыбнувшись, он прибавил: – Мы не встречаем надобности в этой гипотезе.
– Это изумительно интересно! – воскликнул иностранец, – изумительно.
"Он и не швед", – подумал Берлиоз.
"Где это он так насобачился говорить по-русски?" – подумал Бездомный и нахмурился. Икать он перестал, но ему захотелось курить.
– Но позвольте вас спросить, как же быть с доказательствами бытия, доказательствами, коих существует ровно пять? – осведомился иностранец крайне тревожно.
– Увы, – ответил товарищ Берлиоз, – ни одно из этих доказательств ничего не стоит. Их давно сдали в архив. В области разума никаких доказательств бытия Божия нету и быть не может.
– Браво! – вскричал иностранец, – браво. Вы полностью повторили мысль старикашки Иммануила по этому поводу. Начисто он разрушил все пять доказательств, но потом, чёрт его возьми, словно курам на смех, вылепил собственного изобретения доказательство!