Великий канцлер - Булгаков Михаил 33 стр.


– О, я трус, – бормотал он, от внутренней боли царапая ногтями расшибленную грудь, – падаль, падаль, собака, жалкая тварь, пугливая женщина!.. Глупец! Проклинаю себя!

Он поникал головой, потом оживал вновь, напившись из фляжки тепловатой воды, хватался то за нож, спрятанный за пазухой, то за покрытую воском таблицу. Нож он, горько поглядев на него, прятал обратно, а на таблице украдкой заострённой палочкой выцарапывал слова.

На таблице было им выцарапано так.

"Второй час. Я – Левий Матвей нахожусь на Лысой Горе. Ничего".

Далее:

"Третий час. Там же. Ничего".

И теперь Левий безнадёжно записал, поглядев на солнце:

"И шестой час ничего".

И от тоски расцарапал себе грудь, но облегчения не получил.

Причина тоски Левия заключалась в той тяжкой ошибке, которую он сделал. Когда Га-Ноцри и других двух осуждённых, окружённых конвоем, вели на Лысую Гору, Левий Матвей бежал рядом с конвоем, толкаясь в толпе любопытных и стараясь какими-нибудь знаками показать Ешуа, что он здесь. В страшной сутолоке в городе этого сделать не удалось, но когда вышли за черту города, толпа поредела, конвой на дороге раздался, и Левий дал Ешуа себя увидеть. Ешуа узнал его и вздрогнул, и вопросительно поглядел. Тогда Левия осенила великая мысль, и он сделал Ешуа знак, радостный и успокоительный, такой, что Ешуа поразился.

Левий бросился бежать изо всех сил в сторону, добежал до первой лавчонки и, прежде чем кто-нибудь опомнился, на глазах у всех схватил с прилавка мясной нож и, не слушая криков, скрылся.

Замысел Левия был прост. Ничего не стоило прорваться сквозь редкую цепь идущего конвоя, подскочить к Ешуа и ударить его ножом в грудь, затем ударить себя в грудь. Молясь в быстром беге и задыхаясь, Левий бежал в зное по дороге, догоняя процессию, и опоздал. Он добежал до холма, когда сомкнулась цепь.

В шестом часу мучения Левия достигли такой степени, что он поднялся на ноги, бросил на землю бесполезный украденный нож, бросил деревянную флягу, раздавил её ногой и, простёрши руки к небу, стал проклинать себя.

Он проклинал себя, выкликая бессмысленные слова, рычал и плевался, проклинал своих родителей, породивших глупца, не догадавшегося захватить с собою нож, а более всего проклинал себя адскими клятвами за бесполезный, обнадёживший Ешуа знак.

Видя, что клятвы его не действуют, он, зажмурившись, упёрся в небо и потребовал у Бога немедленного чуда, чтобы тотчас же он послал Ешуа смерть.

Открыв глаза, он глянул и увидел, что на холме всё без изменений и по-прежнему ходит, сверкая, не поддающийся зною кентурион.

Тогда Левий закричал:

– Проклинаю Бога! – и поднял с земли нож. Но он не успел ударить себя. {}

Он оглянулся в последний раз и увидел, что всё изменилось вокруг. Исчезло солнце, потемнело сразу, пробежал ветер, шевельнув чахлую растительность меж камней, и, как показалось Левию, ветром гонимый римский офицер поднялся между расступившихся солдат на вершину холма.

Левий нож сунул под таллиф и, оскалившись, стал смотреть вверх. Там, наверху, прискакавший был встречен Крысобоем. Прискакавший что-то шепнул Крысобою, тот удивился, сказал тихо: "Слушаю…" Солдаты вдруг ожили, зашевелились.

Крысобой же двинулся к крестам. С крайнего доносилась тихая хриплая песня. Пригвождённый к нему к концу четвёртого часа сошёл от мух с ума и пел что-то про виноград, но головой, закрытой чалмой, изредка покачивал, и мухи тогда вяло поднимались с его лица и опять возвращались.

Распятый на следующем кресте качал чаще и сильней вправо, так, чтобы ударять ухом по плечу, и чалма его размоталась.

На третьем кресте шевеления не было. {} Прокачав около двух часов головой, Ешуа ослабел и впал в забытьё. Мухи поэтому настолько облепили его, что лицо его исчезло в чёрной шевелящейся маске. Жирные слепни сидели и под мышками у него, и в паху.

Кентурион подошёл к ведру, взял у легионера губку, обмакнул её, посадил на конец копья и, придвинувшись к Ешуа, так что голова его пришлась на уровне живота, копьём взмахнул. Мухи снялись с гудением, и открылось лицо Ешуа, совершенно заплывшее и неузнаваемое.

– Га-Ноцри! – сказал кентурион.

Ешуа с трудом разлепил веки, и на кентуриона глянули совсем разбойничьи глаза.

– Га-Ноцри! – важно повторил кентурион.

– А? – сказал хрипло Га-Ноцри.

– Пей! – сказал кентурион и поднёс губку к губам Га-Ноцри.

Тот жадно укусил губку и долго сосал её, потом отвёл губы и спросил:

– Ты зачем подошёл? А?

– Славь великодушного Кесаря, – звучно сказал кентурион, и тут ветер поднял в глаза Га-Ноцри тучу красноватой пыли.

Когда вихрь пролетел, кентурион приподнял копьё и тихонько кольнул Ешуа под мышку с левой стороны.

Тут же висящий рядом беспокойно дёрнул головой и прокричал:

– Несправедливость! Я такой же разбойник, как и он! Убей и меня!

Кентурион отозвался сурово:

– Молчи на кресте!

И висящий испуганно смолк.

Ешуа повернул голову в сторону висящего рядом и спросил:

– Почему просишь за себя одного?

Распятый откликнулся тревожно:

– Ему всё равно. Он в забытьи!

Ешуа сказал:

– Попроси и за товарища!

Распятый откликнулся:

– Прошу, и его убей!

Тогда Ешуа, у которого бежала по боку узкой струёй кровь, вдруг обвис, изменился в лице и произнёс одно слово по-гречески, но его уже не расслышали. Над холмами рядом с Ершалаимом ударило, и Ершалаим трепетно осветило.

Кентурион, тревожно покосившись на грозовую тучу, в пыли подошёл ко второму кресту, крикнул сквозь ветер:

– Пей и славь великодушного игемона! – поднял губку, прикоснулся к губам второго и заколол его.

Третьего кентурион заколол без слов, и тотчас, преодолевая грохот грома, прокричал:

– Снимай цепь!

И счастливые солдаты кинулись с холма. Тотчас взрезало небо огнём и хлынул дождь на Лысый Холм, и снизился стервятник.

На рассвете

– …и хлынул дождь и снизился орёл-стервятник, – прошептал Иванушкин гость и умолк.

Иванушка лежал неподвижно со счастливым, спокойным лицом, дышал глубоко, ровно и редко. Когда беспокойный гость замолчал, Иванушка шевельнулся, вздохнул и попросил шёпотом:

– Дальше! Умоляю – дальше…

Но гость привстал, шепнул:

– Тсс! – прислушался тревожно. В коридоре послышались тихие шаги. Иванушка приподнялся на локтях, открыл глаза. Лампочка горела радостно, заливая столик розовым светом сквозь колпачок, но за шторой уже светало. Гость, которого вспугнули шаги, уже приготовился бежать, как шаги удалились и стихли.

Тогда гость опять поместился в кресле.

– Я ничего этого не знал, – сказал Иван, тревожась.

– Откуда же вам знать! – рассудительно отозвался гость, – неоткуда вам что-нибудь знать.

– А я, между прочим, – беспокойно озираясь, проговорил Иван, – написал про него стишки обидного содержания, и художник нарисовал его во фраке.

– Чистый вид безумия, – строго сказал гость, – вас следовало раньше посадить сюда.

– Покойник подучил, – шепнул Иван и повесил голову.

– Не всякого покойника слушать надлежит, – заметил гость и добавил: – Светает.

– Дальше! – попросил Иван. – Дальше, – и судорожно вздохнул.

Но гость не успел ничего сказать. На этот раз шаги послышались отчётливо и близко.

Собеседник Ивана поднялся и, грозя пальцем, бесшумной воровской походкой скрылся за шторой. Иван слышал, как тихонько щёлкнул ключ в металлической раме.

И тотчас голова худенькой фельдшерицы появилась в дверях.

Тоска тут хлынула в грудь Ивану, он заломил руки и, плача, сказал:

– Сжечь мои стихи! Сжечь!

Голова скрылась, и через минуту в комнате Ивана появился мужчина в белом и худенькая с металлической коробкой, банкой с ватой в руке, флаконом. Плачущего Ивана посадили, обнажили руку, по ней потекло что-то холодное как снег, потом кольнули, потом потушили лампу, потом как будто поправили штору, потом ушли.

Тут вдруг тоска притупилась, и самые стихи забылись, в комнате установился ровный свет, бледные сумерки, где-то за окном стукнула и негромко просвистала ранняя птица, Иван затих, лёг и заснул.

Бойтесь возвращающихся

В то время когда Иванушка, лёжа со строгим и вдохновлённым лицом, слушал рассказы о том, как Ешуа Га-Ноцри умирал на кресте, финансовый директор "Кабаре" Римский вошёл в свой кабинет, зажёг лампы на столе, сел в облупленное кресло и сжал голову руками.

Здание ещё шумело: из всех проходов и дверей шумными потоками выливалась публика на улицу. Директору казалось, хотя до него достигал лишь ровный, хорошо знакомый гул разъезда, что он сквозь запертую дверь кабинета слышит дикий гогот, шуточки, восклицания и всякое свинство.

При одной мысли о том, как могут шутить взволнованные зрители, что они разнесут сейчас по всей Москве, судорога прошла по лицу директора. Он тотчас вспомнил лицо Аркадия Аполлоновича без пенсне с громаднейшим шрамом на правой щеке, лицо скандальной дамы, сломанный зонтик, суровые лица милиции, протокол, ужас, ужас…

Но ранее этого: окровавленный и заплаканный Чембукчи. Как его сажали в такси; ополоумевшие капельдинеры и почему-то с подмигивающими рожами! Отъезд Чембукчи в психиатрическую лечебницу к профессору Стравинскому; ранее этого кот, произнёсший человеческим голосом слова… ужас, ужас. Часы на стене пробили – раз – и глянув больными глазами, Римский на циферблате увидел половину двенадцатого.

В то же мгновение до обострившегося слуха финансового директора долетела с улицы отчётливая трель милицейского свистка и явный гогот. Трель повторилась, и лицо директора перекосило, как при зубной боли. Он не сомневался, что эта трель относится непосредственно опять-таки к "Кабаре" и к диким происшествиям этого вечера.

И он ничуть не ошибся.

Кабинет помещался во втором этаже и одной стеной с окном выходил в сад, а другой – на площадь.

С искажённым лицом директор приподнялся и глянул в окно, выходящее на площадь.

– Так я и знал! – испуганно и злобно шепнул Римский.

Прямо под собой, в ярком освещении площадных прожекторов, он увидел даму-блондинку в сорочке, заправленной в шёлковые дамские штаны фиолетового цвета, на голове у дамы была шляпенка, сдвинутая на одно ухо, в руках зонтик.

Вокруг дамы стояла толпа, издавая тот самый гогот, который доводил директора до нервного расстройства.

Какой-то гражданин, выпучив глаза, сдирал с себя летнее пальто и от волнения никак не мог выпростать руку из рукава, и слова раздетой дамы отчётливо долетели сквозь стёкла до исступлённого директора:

– Скорей же, дурак!

Едва растерянный, выпучивший глаза гражданин сорвал с себя пальто, как улюлюканье и крики послышались с левой стороны у бокового подъезда, и Римский увидел, как другая дама, одетая совершенно так же, как и первая, с той разницей только, что штаны на ней были не фиолетовые, а розовые, сиганула с тротуара прямо в подъезд, причём за ней устремился милиционер, а за милиционером какие-то жизнерадостные молодые люди в кепках. Они хохотали и улюлюкали.

Усатый лихач подлетел к подъезду и осадил костлявую в яблоках лошадь. Усатое лицо лихача радостно ухмылялось.

Римский хлопнул себя кулаком по голове и перестал смотреть. Он просидел некоторое время молча в кресле, глядя воспалёнными глазами в грязный паркет, и дождался того, что здание стихло. Прекратился и скандал на улице.

– "Увезли на лихаче", – подумал Римский, подпёр голову руками и стал смотреть на промокательную бумагу. Сейчас у него было только одно неодолимое желание – снять трубку телефона, и какая-то неодолимая сила не позволяла ему это сделать.

Римский был осторожен, как кошка. Он сам не понимал, какой голос шепчет ему "не звони", но он слушался его. Он перевёл косящие тревожно глаза на диск с цифрами, и вдруг молчавший весь вечер аппарат разразился громом.

Римский побледнел и отшатнулся. "Что с моими нервами?" – подумал он и тихо сказал в трубку:

– Да.

Голос женский хриплый, развратный и весёлый ответил директору:

– С каким наслаждением, о Римский, я поцеловала бы тебя в твои тонкие и бледные уста! Пусть мой гонец передаст тебе этот поцелуй!

Тут голос пропал, сменился свистом, и чей-то бас, очень отдалённо, тоскливо и грозно пропел:

– Голые скалы – мой приют…

Римский трясущейся рукой положил трубку, поднялся на дрожащих ногах, беззвучно сказал сам себе:

– Никуда не позвоню………

…постарался, при помощи своей очень большой воли, не думать о странном звонке, взялся за портфель.

Кто-то торопил Римского. Римский ощутил вдруг, что он один во всём здании; и он хотел только одного – сейчас же бежать домой. Он двинулся, часы на стене зазвенели – полночь. С последним ударом дверь раскрылась и в кабинет вошёл Варенуха.

Финансовый директор почему-то вздрогнул и отшатнулся. Вид у него был такой странный, что Варенуха справедливо изумился.

– Здорово, Григорий Петрович! – вымолвил Варенуха каким-то не своим голосом. – Что с тобой?

– Как ты меня испугал! – дрожащим голосом отозвался Римский, – вошёл внезапно… Ну, говори же, где ты пропадал?!

– Ну, пропадал!.. Там и был…

– Я уж думал, не задержали ли тебя… – принуждённо вымолвил Римский.

– Зачем же меня задерживать? – с достоинством ответил Варенуха, – просто выясняли дело.

– Ну, ну?..

– Ну, был в Звенигороде, как я и думал, а потом в милицию попал.

– Но как же фотограммы?

– Ах, плюнь ты на эти фотограммы, – ответил Внучата, отдуваясь, как очень уставший человек, сел в кресло и заслонил от себя лампу афишей.

Тут Римский всмотрелся в администратора и, несмотря на затемнённый свет, убедился в том, что администратор очень изменился………

Что снилось Босому {}

С того самого момента, как Никанора Ивановича Босого взяли под руки и вывели в ворота, он не сомневался в том, что его ведут в тюрьму.

И странное, никогда ещё в жизни им не испытанное, чувство охватило его. Никанор Иванович глянул на раскалённое солнце над Садовой улицей и вдруг сообразил, что прежняя его жизнь кончена, а начинается новая. Какова она будет, Никанор Иванович не знал, да и не очень опасался, что ему угрожает что-нибудь страшное. Но Никанор Иванович неожиданно понял, что человек после тюрьмы не то что становится новым человеком, но даже как бы обязан им стать. Как будто бы внезапно макнули Никанора Ивановича в котёл, вынули и стал новый Никанор Иванович, на прежнего совершенно не похожий.

Вот это-то и есть самое главное, а вовсе не страхи, иногда не оправдывающиеся. Понял это и Никанор Иванович, хотя был, по секрету говоря, тупым человеком. Первые ожидания Никанора Ивановича как будто оправдались: спутники привезли его на закате солнца на окраину Москвы к неприглядному зданию, о котором Никанор Иванович понаслышке знал, что это тюрьма. Следующие впечатления тоже были как будто тюремные. Никанору Ивановичу пришлось пройти ряд скучных формальностей. Никанора Ивановича записали в какую-то книгу, подвергли осмотру его одежду, причём лишили Никанора Ивановича подтяжек и пояса. А после этого всё пошло совершенно не так, как представлял себе Никанор Иванович.

Придерживая руками спадающие брюки, Никанор Иванович, вслед за молчаливым спутником, пошёл куда-то, по каким-то коридорам и не успел опомниться, как оказался голым и под душем. В то время, пока Никанор Иванович намыливал себя и тёр мочалкой, одежда его куда-то исчезла, а когда настало время одеваться, она вернулась, причём была сухая, пахла чем-то лекарственным, брюки стали короче, а рубашка и пиджак съёжились, так что полный Никанор Иванович не застёгивал больше ворота.

А далее всё сложилось так, что Никанор Иванович впал в полное изумление и пребывал в нём до тех пор, пока не сообразил, что видит сон.

Именно Никанора Ивановича повели по светлым, широким коридорам, в которых из-под потолка лампы изливали ослепительный, радостный и вечный свет.

Никанору Ивановичу смутно показалось, что его подвели к большим лакированным дверям, и тут же сверху весёлый гулкий бас сказал:

– Здравствуйте, Никанор Иванович! Сдавайте валюту! {}

Никанор Иванович вздрогнул, поднял глаза и увидел над дверью чёрный громкоговоритель. Затем Никанор Иванович очутился в большом зале и сразу убедился, что это театральный зал. Под золочёным потолком сияли хрустальные люстры, на стенах – кенкеты, была сцена, перед ней суфлёрская будка, на сцене большое кресло малинового бархата, столик с колокольчиком и чёрный бархатный задний занавес.

Удивило Никанора Ивановича то, что всё это безумно пахло карболовой кислотой.

Кроме того, поразился Никанор Иванович тем обстоятельством, что зрители, а их было по первому взгляду человек полтораста, сидели не на стульях, а просто на полу – довольно тесно.

Тут смутно запомнил Никанор Иванович, что все зрители были мужеского пола, все с бородами и с усами, отчего казались несколько старше своих лет.

На Никанора Ивановича никто не обратил внимания, и тогда он последовал общему примеру, то есть уселся на пол, оказавшись между худым дантистом, как выяснилось впоследствии, и каким-то здоровяком с рыжей бородой, бывшим рыбным торговцем, тоже как узналось в своё время. Глядя с любопытством на сцену, Никанор Иванович увидел, как на ней появился хорошо одетый, в сером костюме, гладко выбритый, гладко причёсанный молодой человек с приятными чертами лица.

Зал затих при его появлении, глядя на молодого человека с ожиданием и весельем.

Назад Дальше