Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош 11 стр.


Жоан Эдуардо обошел всех игроков с фарфоровой тарелочкой. При подсчете обнаружилось, что не хватает десяти рейсов.

– Я положила! Я положила! – восклицали взволнованные старухи.

Виновницей переполоха была сестра каноника: она даже не подумала трогать свои медяки, сложенные в виде пирамидки. Жоан Эдуардо сказал, наклонившись к ней:

– Сеньора дона Жозефа, вы, кажется, забыли сделать взнос.

– Я?! – воскликнула она, сразу вскипев. – Да как вы смеете? Я первая положила деньги! Ах вы… Две монеты по пять рейсов, да будет вам известно! Хорош молодец!

– А, ну простите, – отвечал он, – значит, это я забыл положить деньги. Вот они!

И пробормотал про себя: "Ханжа и в придачу воровка!"

А сестра каноника говорила вполголоса доне Марии де Асунсан:

– Видали? Каков гусь! Хотел увильнуть от взноса. А все оттого, что Бога не боится.

– Больше всех не везет сеньору настоятелю, – заметил кто-то.

Амаро улыбнулся. Он устал и был рассеян, иногда даже забывал закрыть фишкой выпавший номер, и Амелия говорила, прикоснувшись к его локтю:

– Вы не положили фишку, сеньор падре Амаро!

У обоих были уже закрыты два ряда; обоим не хватало для выигрыша номера тридцать шесть.

Сидящие рядом заметили это.

– Может получиться, что вы оба сейчас выиграете, – заметила дона Мария де Асунсан, обволакивая их слащаво-умиленным взглядом.

Но тридцать шестой не выходил. На чужих карточках заполнялись все новые ряды. Амелия уже не на шутку боялась, что выиграет дона Жоакина Гансозо, которая возбужденно ерзала на стуле, требуя сорок восьмого номера. Амаро смеялся, невольно поддавшись общему увлечению.

Каноник вынимал бочонки из мешка нарочито медленно, с напускным хладнокровием.

– Ну! Ну же! Давайте скорей, не томите, сеньор каноник! – стонали вокруг.

Амелия, навалившись на стол и блестя глазами, взволнованно шептала:

– Я бы все на свете отдала, чтобы вышел тридцать шестой.

– Да? А вот как раз и он… Тридцать шесть! – возгласил каноник.

– Мы кончили! – торжествующе закричала Амелия, вся раскрасневшись от радости и гордости, и подняла обе карточки, свою и Амаро, чтобы ни у кого не осталось сомнений.

– Что ж, дай вам Бог! – весело сказал каноник и высыпал из тарелочки на стол все десятирейсовые монеты.

– Оба сразу! Да это просто чудо! – благочестиво ахала дона Мария де Асунсан.

Но уже пробило одиннадцать. Кончилась последняя партия, и старухи начали собираться восвояси. Амелия села за фортепьяно, чтобы на прощанье сыграть польку. Жоан Эдуардо подошел к ней и сказал, понизив голос:

– Поздравляю с двойным выигрышем. Сколько было радости!

Она собиралась ответить, но он бросил:

– Спокойной ночи! – и сердито запахнул плед.

Руса светила гостям. Старухи, тщательно закутываясь в пелерины, пищали: "До свиданья! До свиданья!" Сеньор Артур бренчал на гитаре, напевая романс "Неверный".

Амаро ушел к себе и стал молиться по своему требнику. Но он то и дело отвлекался; перед ним вновь и вновь возникали лица старух, гнилые зубы Артура и – чаще всего – профиль Амелии. Сидя на краю кровати с открытой книжкой в руках и глядя на огонь лампы, он видел ее прическу, маленькие смуглые руки с исколотыми иглой пальцами, нежный пушок в уголках губ…

После обеда у каноника и игры в лото он чувствовал тяжесть в голове; к тому же от крабов и портвейна ужасно хотелось пить. Он вспомнил, что в столовой стоит пузатый эстремосский кувшин со свежей водой из родника в Моренале. Амаро надел ночные туфли, взял подсвечник и тихонько поднялся по лестнице. В столовой горел свет, портьера была задернута: Амаро отодвинул ее и, ахнув, отступил. Там в кругу света, падавшего от лампы, стояла Амелия в нижней юбке и распускала шнуровку на корсете. Сорочка с глубоким вырезом и короткими рукавчиками едва прикрывала ее белые руки и красивую грудь. Она тоже тихонько вскрикнула и скрылась в своей комнате.

Амаро замер на месте как громом пораженный: на лбу его выступил пот. Что, если его заподозрят в оскорбительных намерениях? Сейчас из-за этой двери, на которой все еще колышется портьера, полетят гневные обличения!

Но голос Амелии спокойно спросил:

– Что вы хотели, сеньор падре Амаро?

– Мне бы стакан воды… – пробормотал он.

– Уж эта Руса! Все-то она забывает! Извините, сеньор настоятель. Рядом со столом стоит кувшин. Нашли?

– Да, да, вижу.

Наполнив стакан, он медленно сошел вниз по лестнице; рука его дрожала, вода лилась по пальцам.

Он лег, не помолившись. Глубокой ночью Амелия услышала в комнате внизу беспокойные шаги: накинув халат, падре Амаро нервно ходил из угла в угол и курил сигарету за сигаретой.

V

Амелия тоже не спала. На комоде мигала лампадка, распространяя едкий чад; белела упавшая на пол нижняя юбка; глаза кота, беспокойно бродившего по комнате, горели в темноте зеленоватым, фосфорическим огнем.

В соседнем доме плакал ребенок. Амелия слышала, как мать унимает его, как скрипит, покачиваясь, колыбель и женский голос тихо напевает:

Спи, усни, мое дитя,
Мама за водой ушла…

Это пела несчастная Катарина, прачка, которую лейтенант Соуза бросил с грудным ребенком на руках, снова беременную, а сам уехал в Эстремос и женился! Когда-то она была беленькая, хорошенькая девушка, а теперь так высохла, что не узнать – кожа да кости.

Спи, усни, мое дитя,
Мама за водой ушла…

Как памятен Амелии мотив песни! Когда ей было семь лет, ее мать долгими зимними ночами пела эту колыбельную маленькому братцу, который потом умер.

Амелия помнила все, как вчера. Они жили тогда в другом доме, на Лиссабонском шоссе; под самым окном ее комнаты росло лимонное дерево, и среди его блестящей лаковой листвы мать развешивала на солнышке пеленки маленького Жоанзиньо. Отца своего Амелия не помнила. Он был офицером и умер совсем молодым; мать до сих пор вздыхает, вспоминая его статную фигуру, затянутую в кавалерийский мундир. Когда Амелии исполнилось восемь лет, она стала ходить к учительнице. Эти впечатления были совсем свежи в ее памяти! Учительница была полная, чистенькая старушка, бывшая повариха женского монастыря святой Жоаны в Авейро. Приладив на носу круглые очки, она сидела у окна, энергично работала иглой и рассказывала истории из монастырской жизни: про упрямую сестру казначейшу, вечно ковырявшую чем-нибудь в своих испорченных зубах; про мать привратницу, ленивую и флегматичную особу с миньотским акцентом; про руководительницу хора, утверждавшую, что происходит из рода Тавора, большую почитательницу Бокаже; а в заключение – легенду о монахине, умершей от любви; ее призрак бродил в иные ночи по монастырским коридорам, повторяя с горестными стенаниями роковое имя: "Аугусто! Аугусто!"

Амелия слушала эти рассказы затаив дыхание. Ей так нравились пышные церковные празднества, она так любила слушать жития святых и молиться, что даже задумала стать монашенкой, "хорошенькой-прехорошенькой, в белом-пребелом покрывале".

У маменьки постоянно бывали в доме священники. Декан Карвальоза приходил к ним ежедневно: Амелия прекрасно помнила этого коренастого пожилого священника, который говорил в нос и тяжело дышал, поднявшись по лестнице.

Он был другом дома, и Амелия называла его "крестным". Когда девочка возвращалась от учительницы, он уже сидел в гостиной, расстегнув подрясник, под которым виднелся черный бархатный жилет, расшитый желтыми цветочками. Сеньор декан интересовался, хорошо ли она выучила уроки, и спрашивал таблицу умножения.

По вечерам собирались гости: падре Валенте, каноник Крус и один лысый старичок в синих очках, с воробьиным профилем; когда-то он был францисканским монахом, и все звали его "брат Андре".

Приходили маменькины приятельницы со своим вязаньем, а также капитан пехотных егерей Коусейро; у него были желтые от табака пальцы; он всегда приносил с собой гитару. Но в девять часов девочку отправляли спать. Из-за стены слышались голоса, сквозь дверную щель пробивалась полоска света. Потом голоса стихали, и капитан, бренча на гитаре, пел лунду.

Амелия росла среди священников. Некоторых она недолюбливала, особенно падре Валенте, жирного, всегда потного старика; руки у него были мягкие, толстые, с обгрызенными ногтями! К тому же он любил, раздвинув ноги, ставить ее у себя между колен и теребить за ухо, и она не могла увернуться от его дыхания, пропитанного запахом лука и табака. Зато с худощавым каноником Крусом Амелия дружила: седой как лунь, опрятный, в начищенных до ослепительного блеска башмаках, он входил тихо и скромно, сверкая пряжками, прижимая в знак приветствия руку к груди, и всегда говорил что-нибудь приятное своим мягким, слегка пришепетывающим голосом. Амелия к тому времени уже знала катехизис и закон Божий. И на уроках и дома по всякому поводу ей твердили: "Боженька накажет". Бог для нее был существом, которое насылает болезни и смерть, и потому его надо беспрестанно умилостивлять постами, мессами, частыми молебствиями и всячески угождать его служителям. И если ей случалось заснуть, не дочитав "Славься, владычица", она на другой же день приносила покаяние из боязни, что Бог нашлет на нее лихорадку или устроит так, чтобы она споткнулась и упала с лестницы. Самое радостное время в ее жизни наступило, когда ее начали обучать музыке. В углу столовой стояло старенькое фортепьяно, накрытое зеленой тканью. Инструмент был вконец расстроен и использовался большей частью как посудный стол. Амелия, бегая по комнатам, любила напевать; ее тоненький свежий голосок нравился сеньору декану, а маменькины приятельницы твердили:

– Рояль все равно стоит без дела, почему бы не поучить девочку музыке? Приятно, когда барышня музицирует. Когда-нибудь пригодится!

Декан знал хорошего учителя, бывшего органиста из собора в Эворе, убитого горем старика: его единственная дочь-красавица сбежала в Лиссабон с каким-то офицериком. Два года спустя Сильвестре с Базарной площади, часто бывавший в столице, видел ее на Северной улице в компании английских моряков, одетую в пунцовую гарибальдийку и с подбитым глазом. Старик впал в глубокую тоску, а потом и обнищал. Его устроили из жалости на маленькую должность в канцелярии епископа. По внешности старый органист напоминал неудачника из плутовского романа. Он был страшно худ, страшно высок, волос не стриг, и они свисали до плеч тонкими белыми прядями; воспаленные глаза постоянно слезились. Но у него была трогательная улыбка – кроткая и добрая, и он казался всегда таким прозябшим в своей короткой пелерине винного цвета, отделанной барашковым воротником! За высокий рост и худобу, а также за грустный и задумчивый вид ему дали кличку "дядя Аист".

Однажды Амелия нечаянно назвала его так и сейчас же прикусила губу, ужасно смутившись.

Старик улыбнулся.

– Ничего, милое дитя, ничего. Можешь звать меня дядей Аистом… Что тут плохого? Аист и есть!

В ту зиму не переставая дул юго-западный ветер и лили дожди; холод и сырость замучили бедняков. Много голодающих семей обращались в епископскую канцелярию за хлебом. Дядя Аист приходил давать урок в полдень; с его синего зонта стекали на лестницу струйки воды; он дрожал от холода, и когда садился, то стыдливо прятал от глаз хозяйки ноги в продранных намокших башмаках. Он жаловался, что у него стынут пальцы и из-за этого он не может попасть на нужную клавишу и даже писать в конторе.

– Руки костенеют… – грустно говорил он.

Когда Сан-Жоанейра заплатила ему. за первый месяц занятий, старик купил толстые шерстяные перчатки.

– Как славно, дядя Аист! Теперь вам тепло! – радовалась Амелия.

– Я купил их на ваши деньги, милое дитя. Теперь буду копить на шерстяные носки. Благослови вас Бог, милое дитя!

На глазах его выступили слезы. С того дня Амелия стала "его дорогим маленьким другом". Старик посвящал ее во все свои дела: делился своими заботами, говорил, как тоскует по дочери, описывал день своей славы, когда в бытность соборным органистом в Эворе он при самом сеньоре архиепископе, облаченном в алую мантию, аккомпанировал хору, исполнявшему "Laus perenne".

Амелия не забыла про носки для дяди Аиста и попросила декана подарить ей пару мужских шерстяных носков.

– Что такое? На что тебе мужские носки? – спросил он, расхохотавшись.

– Мне нужны шерстяные носки, крестненький!

– Не слушайте ее, сеньор декан! – сказала Сан-Жоанейра. – Что это еще за выдумки?

– Нет, слушайте, слушайте! Мне нужны носки! Вы не откажете, правда?

Девочка обвила руками шею крестного, глядя на него умильными глазками.

– Ах, маленькая сирена! – смеялся декан. – Ты подаешь надежды! Из нее выйдет настоящий демон!.. Хорошо, будут тебе носки. – И он дал ей два пинто на покупку.

На следующий день носки уже лежали наготове, завернутые в бумагу, на которой было надписано самым красивым почерком: "Моему дорогому дяде Аисту от любящей ученицы".

Несколько дней спустя учитель появился у них еще более желтый и осунувшийся, чем всегда.

Старик улыбнулся.

– Сколько мне платят, милое дитя? Очень мало. Четыре винтена в день. Но сеньор Нето немного помогает мне…

– А вам хватает четырех винтенов?

– Куда там! Разве этого может хватить?

Послышались шаги матери. Амелия приняла позу прилежной ученицы и начала старательно и громко выводить свои сольфеджио.

Когда учитель ушел, девочка пристала к матери и упрашивала ее до тех пор, пока она не согласилась кормить дядю Аиста завтраком и обедом в те дни, когда он приходил на урок. Постепенно между девочкой и старым музыкантом установилась самая задушевная близость. Бедный дядя Аист, живший в безотрадном одиночестве, пригрелся в тепле нежданной дружбы. Общение с Амелией заменяло ему женскую ласку, которую так ценят старые люди; здесь он нашел и трогательную заботу, и мягкие переливы голоса, и предупредительность сестры милосердия; Амелия была единственной почитательницей его таланта; она с глубоким интересом слушала его рассказы о прежних временах, о древнем эворском соборе, так горячо им любимом; всякий раз, когда речь заходила о какой-нибудь религиозной процессии или церковном празднике, старик вздыхал:

– Нет, вот в Эворе!.. Там все иначе!

Амелия занималась музыкой усердно: это было самое лучшее, самое возвышенное в ее жизни; она уже знала несколько контрдансов и песен старинных композиторов. Дона Мария де Асунсан удивлялась, почему учитель не разучивает с ней арии из "Трубадура".

– Красивая вещь! – говорила она.

Но дядя Аист знал только классическую музыку, наивные и нежные песни Люлли, забытые менуэты, цветистые, полные благочестия мотеты добрых католических времен.

В одно прекрасное утро дядя Аист заметил, что Амелия бледна и невесела. Она со вчерашнего вечера жаловалась на нездоровье. День был хмурый и очень холодный. Старик хотел было уйти.

– Нет, нет, дядя Аист, – возразила она, – лучше поиграйте.

Он снял пелерину, сел и сыграл какую-то простую, но необыкновенно грустную мелодию.

– Как это хорошо! Как хорошо! – твердила Амелия, стоявшая у рояля.

Когда пьеса кончилась, девочка спросила:

– Что вы играли?

Дядя Аист пояснил, что это начало пьесы "Размышление", сочиненной одним его другом, монахом-францисканцем.

– Бедный! Сколько он выстрадал!

Амелия пожелала узнать подробности. Усевшись на табурете-вертушке и плотнее укутавшись в шарф, она упрашивала учителя:

– Расскажите, дядя Аист, ну расскажите!

Оказалось, что в юности автор этой музыки страстно полюбил одну монахиню; эта обреченная любовь свела несчастную в могилу; она скончалась в своей келье, а он, от горя и тоски, постригся в монахи…

– Я так и вижу его лицо…

– Он был красив?

– Необыкновенно. Юноша в цвете сил, из Богатой семьи. Однажды он пришел ко мне в собор, когда я играл на органе, и сказал: "Посмотри, что я написал", – и подал мне лист нотной бумаги. Начиналась мелодия в ре миноре. Он сел и стал играть… Ах, милое дитя, что это была за музыка! Но я помню только самое начало.

И взволнованный старик снова повторил грустную мелодию "Размышления" в ре миноре.

Эта история весь день не выходила у Амелии из головы. Ночью у нее сделался жар, в бреду ей являлась фигура монаха-францисканца, возникавшая из темноты у органа в эворском соборе. Она видела его глаза, горевшие на изможденном лице. А где-то далеко-далеко монахиня в белых одеждах рыдала, припав к черным монастырским ступеням. Потом через длинный каменный двор францисканской обители вереница монахов направлялась в церковь, и он шел позади всех, горбясь, пряча лицо под капюшоном, с трудом волоча обутые в сандалии ноги, и в воздухе гудел погребальный звон: колокола звонили по усопшей.

Потом Амелии грезились другие картины: в бескрайнем черном небе две любящие души, в монашеских одеяниях, сплетались и наполняли тьму невыразимо волнующим звуком поцелуев, и кружились, носимые неземными ветрами, и таяли на глазах, точно обрывки тумана; потом во мраке возникло огромное кровоточащее сердце, пронзенное кинжалами, и падавшие с него капли крови орошали все вокруг алым дождем.

Назад Дальше