Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош 14 стр.


"О, приди, возлюбленный моего сердца, приди, божественная плоть, тебя алчет моя истомленная душа! Люблю тебя страстно, отчаяние гнетет мое сердце! Обожги меня!.. Испепели меня! Приди! Растопчи меня!.. Возьми меня!.." И подобная любовь к Богу, уродливо-комичная по навязчивости эротических образов, непристойная по своей грубой материальности, стонет, рычит, декламирует на протяжении сотни бредовых страниц, на которых слова "наслаждение", "упоение", "восторги", "экстаз" повторяются ежеминутно, с истерической настойчивостью. А после этих горячечных монологов, пышущих жаром мистического вожделения, идет вторая часть: убогие ханжеские поучения, какие могут родиться лишь в пономарской голове, советы о тонкостях постной кухни, молитвы от тяжелых родов! Какой-то епископ одобрил эту красиво отпечатанную галиматью; ее позволяют читать воспитанницам монастырей; это литература благочестивая и возбуждающая, сочетание многословной эротики со слащавым ханжеством. Книжонка переплетена в сафьян и рекомендуется исповедницам – шпанская мушка религиозного обихода!

Амаро читал допоздна, слегка взволнованный этой пышной писаниной, пропитанной плотскими желаниями; порой в тишине он слышал, как наверху скрипит кровать Амелии; книга выпадала у него из рук, он откидывал голову на спинку кресла, закрывал глаза, и в воображении его возникала Амелия: она стояла в корсете перед зеркалом и расплетала косы; или, пригнувшись, отстегивала подвязки, и в глубоком вырезе сорочки были видны ее белые груди. Стискивая зубы, он вставал с кресла, полный неистовой решимости овладеть ею во что бы то ни стало.

Однажды он посоветовал ей прочесть "Песнопения Иисусу".

– Увидите, это очень красиво написано и полезно для души! – И вечером положил книжицу в ее рабочую корзинку.

Утром на следующий день Амелия вышла к завтраку бледная, с темными кругами вокруг глаз. Она жаловалась на бессонницу, сердцебиение.

– Что ж, понравились вам "Песнопения"?

– Очень. Какие чудесные молитвы! – ответила она.

Весь тот день она не смела поднять глаза на Амаро. Она казалась подавленной, к лицу ее то и дело, без видимого повода, приливала кровь.

Худшими днями недели были для Амаро понедельник и среда, когда Жоан Эдуардо приходил провести вечер по-семейному. До самого ужина священник вообще не выходил из своей комнаты, а когда поднимался пить чай, то с трудом сдерживал раздражение при виде конторщика, сидевшего рядом с Амелией, перебросив плед через плечо.

– Вот нежная парочка! Никак не наговорятся! – благодушествовала Сан-Жоанейра.

Амаро, бледнея, через силу улыбался, медленно разламывал поджаренный хлеб, не поднимая глаз от чашки.

При Жоане Эдуардо Амелия не позволяла себе со священником обычной веселой фамильярности; она шила прилежно, не поднимая глаз. Он молча курил; разговор ежеминутно прерывался долгими паузами, и слышно было, как свистит на улице ветер.

– Плохо тем, кто плывет сейчас по морю! – говорила Сан-Жоанейра, неторопливо шевеля спицами.

– Бр-р!.. – передергивал плечами Жоан Эдуардо.

Каждое его слово, каждое движение раздражали падре Амаро; он не выносил конторщика за безбожие и за красивые черные усы. При нем Амаро чувствовал себя еще более связанным путами своего обета.

– Сыграй что-нибудь, дочка, – просила Сан-Жоанейра.

– Не хочется… – отвечала Амелия с усталым вздохом, опираясь руками о подлокотники кресла.

Тогда Сан-Жоанейра, не любившая, как она выражалась, смотреть на вытянутые физиономии, предлагала втроем сыграть в биску – и падре Амаро, забрав свою медную лампу, отправлялся вниз, чувствуя себя несчастнейшим из людей.

В такие вечера он почти ненавидел Амелию, мысленно называя ее кокеткой. Фамильярность Жоана Эдуардо с невестой казалась священнику скандальной: он даже решил было поговорить на эту тему с Сан-Жоанейрой, сказать ей, что ухаживание в слишком непринужденной домашней обстановке не угодно Богу. Потом, одумавшись, давал себе слово забыть эту девушку, переехать на другую квартиру, покинуть Лейрию. Перед его мысленным взором возникала молодая чета на обратном пути из церкви, после венчания: Амелия в венке из флердоранжа и Жоан Эдуардо во фраке, красный от смущения. Он видел брачную постель, кружевные подзоры на простынях… На ум ему приходили тысячи доказательств любви Амелии к идиоту конторщику и вонзались в его сердце, как острия кинжалов…

"Пусть бы уж скорее венчались и проваливали ко всем чертям!.."

Он ненавидел Амелию. Захлопнув дверь своей комнаты, он в ярости запирался на ключ, словно желая воздвигнуть стену между собой и звуками ее голоса, шорохом ее юбок. Но не проходило и часа, как он снова, замирая на месте, с неистово бьющимся сердцем прислушивался к шумам, доносившимся сверху, из ее комнаты; продолжая разговаривать с матерью, Амелия раздевалась, и слышно было, как шуршит ее платье, падая на пол.

Однажды Амаро был приглашен обедать к доне Марии де Асунсан; потом он решил пройтись по шоссейной дороге в Марразес, а когда вернулся под вечер, дверь дома оказалась незапертой. На циновке в передней стояли домашние туфли Русы.

"Вот растяпа! – подумал Амаро. – Ушла за водой и забыла запереть дверь".

Он вспомнил, что Амелия собиралась провести этот вечер с доной Жоакиной Гансозо в ее усадьбе близ Пьедаде, а Сан-Жоанейра с сестрой каноника должны были присоединиться к ним попозже. Падре Амаро притворил за собой входную дверь и поднялся в кухню, чтобы зажечь лампу; на улице после утреннего дождя было сыро, он еще не успел снять галоши, и шаги его были почти бесшумны. Проходя мимо столовой, он услышал в комнате Сан-Жоанейры за ситцевой занавеской чье-то покашливанье. Голос был мужской. Удивившись, Амаро чуть-чуть отвел занавеску в сторону и заглянул в комнату через полуприкрытую дверь. Боже милосердный! Сан-Жоанейра стояла в нижней юбке и надевала корсет, а на кровати сидел каноник Диас, в одном белье, и громко пыхтел!

Держась за перила, Амаро спустился с лестницы, тихонько закрыл за собой дверь и пошел, не разбирая дороги, по направлению к собору. Вечер был пасмурный, моросил мелкий дождик.

– Так вот оно что! Так вот оно что! – изумленно шептал он.

Никогда в жизни он бы не заподозрил подобного камуфлета! Сан-Жоанейра, степенная Сан-Жоанейра! А каноник… преподаватель христианской нравственности! Да ведь он старик! Ведь жар крови не туманит ему голову! Ведь он прожил долгую жизнь, растолстел от слишком сытной пищи, достиг высокого сана… Неужели всего этого недостаточно, чтобы угомонить былые страсти? Что же должен делать человек молодой и здоровый, в чьих жилах бурлит горячая кровь, чья молодость требует своего!.. Так, значит, недаром хихикали товарищи в семинарии, недаром старый падре Секейра, пятьдесят лет прослуживший в Гралейре, любил повторять: "Все из одного теста сделаны!" Все из одного теста! Они восходят по ступеням церковной иерархии, избираются в капитулы, заведуют семинариями, управляют чужой совестью; они защищены именем Бога, словно пожизненной индульгенцией, а в тихом переулке их ждет какая-нибудь полногрудая степенная женщина, с которой они отдыхают от благочестивых мин и церковных запретов, дымя сигареткой и поглаживая пухлые руки!

Потом на него нахлынули другие мысли: какого же сорта женщины Сан-Жоанейра и ее дочь, если они живут за счет старческого сластолюбия каноника Диаса? Конечно, Сан-Жоанейра была миловидна, хорошо сложена, привлекательна, но когда это было! Через сколько же рук должна была она пройти, пока, спускаясь по склону лет, не нашла пристанища в стариковской скупо оплачиваемой любви? Черт побери, эти две бабенки далеко не скромницы! Они содержат пансион для холостяков, живут на деньги, которые платят мамаше за внебрачное сожительство. Амелия отправляется одна и в церковь, и за покупками, и в усадьбу. С такими черными глазенками немудрено, если у нее уже был любовник! Амаро обдумывал, сопоставлял… Однажды Амелия показывала ему в кухне вазон с кустиком ломоноса; они были одни, и девушка, сильно разрумянившись, полошила руку ему на плечо; глаза ее блестели и словно просили о чем-то; в другой раз она коснулась грудью его плеча!

Стемнело, сеялся мелкий дождь. Амаро не замечал непогоды. Он торопливо шагал, упиваясь мыслью, от которой его бросало в дрожь: стать любовником Амелии, как Диас был любовником ее матери! Он уже рисовал себе новую жизнь – бесстыдную и сладкую: пока Сан-Жоанейра наверху возится со своим неповоротливым астматиком, Амелия бесшумно спустится по лестнице к нему, Амаро, придерживая рукой белую юбку, накинув шаль на оголенные плечи… С каким бешеным нетерпением он будет ждать ее! И Амаро чувствовал, что прежняя сентиментальная, почти мучительная любовь исчезает и на ее месте водворяется озорная мысль о тайном сожительстве двух духовных лиц с двумя женщинами – матерью и дочерью, – и эта скандальная мысль возбуждала в священнике, давшем обет целомудрия, порочную радость. Он шел быстро, почти бежал. Славную квартирку подыскал ему каноник!

Дождь теперь лил как из ведра. Когда падре Амаро вернулся домой, в столовой горел свет. Он поднялся наверх.

– У, как вы простыли! – сказала Амелия, пожимая ему руку и чувствуя холод осевших на его коже капелек дождя.

Она сидела за столом и шила, накинув на плечи шаль; Жоан Эдуардо рядом с ней играл в биску с Сан-Жоанейрой.

Амаро смутился. При виде конторщика он ощутил, сам не зная почему, как бы удар в сердце; то было столкновение с беспощадной действительностью. Все надежды, только что плясавшие неистовую сарабанду в его воображении, разом погасли, померкли. Амелия в закрытом темном платье сидела рядом со своим женихом, склонясь над целомудренными пяльцами, при свете семейной керосиновой лампы!

И все вокруг казалось таким благонравным: стены, оклеенные обоями в зеленых листочках, буфет со сверкающей фарфоровой посудой из Виста-Алегре, симпатичный пузатый кувшин для воды, старенькое фортепьяно, едва державшееся на своих трех точеных ножках; любимая вещица Сан-Жоанейры – подставка для зубочисток; уютная семейная игра в биску, под привычные шутки и прибаутки. Все так прилично!

Амаро разглядывал жирные складки кожи на шее Сан-Жоанейры, словно ища на них следы поцелуев каноника. "Уж ты-то, – сомнений нет! – ты сожительствуешь со священником!" Это так. Но Амелия? Он смотрел на ее длинные опущенные ресницы, на свежие губы… Нет, конечно, она даже не подозревает о распутстве своей маменьки; или, может быть, слишком рано узнав жизнь, твердо решила устроить свое будущее надежно, отдав его под защиту узаконенной любви. Из своего темного угла Амаро долго всматривался в лицо девушки, стремясь найти в его безмятежных чертах подтверждение ее невиновности.

– Вы устали, сеньор настоятель? – спросила его Сан-Жоанейра и тут же крикнула Жоану Эдуардо: – Это же козырь, ах вы разиня!

Влюбленный конторщик был рассеян.

– Вам ходить! – то и дело напоминала ему будущая теща.

Но он тут же забывал "прикупить".

– Ах, юноша, юноша! – журила она его своим спокойным, тягучим голосом. – Бить вас некому!

Амелия шила, не поднимая головы. На ней была надета широкая черная жакетка со стеклянными пуговицами, скрывавшая формы ее груди.

И Амаро злился на нее за то, что она не отрывает глаз от рукоделия, и за то, что широкая жакетка мешает ему любоваться ее красотой. Никакой надежды, никакой. Ничто в этой девушке не принадлежит ему – ни сиянье ее глаз, ни белизна ее груди! Она желает законного брака и бережет все для другого, для этого болвана, который разнеженно улыбается, выходя с туза пик. И священник вдруг возненавидел Жоана Эдуардо люто, завистливо – за черные усы и за право любить.

– Вам нездоровится, сеньор падре Амаро? – спросила Амелия, заметив, что он беспокойно дернулся на стуле.

– Нет, – отвечал Амаро сухо.

Она слегка вздохнула и еще живее заработала иглой.

Жених, тасуя карты, сказал, что думает снять отдельный домик; разговор перешел на планы будущего устройства их семейной жизни.

– Подайте мне лампу! – крикнул Амаро Русинье.

Вне себя, он спустился в нижний этаж и, ставя лампу на комод, нечаянно увидел свое отражение в зеркале. И он показался себе противным, гадким, безобразным: гладенько выбритое лицо, круглый крахмальный воротничок, торчащий вокруг шеи, как хомут, на темени – гнусная тонзура. Он невольно сравнил себя с тем… У того черные усы, пышные волосы и полная свобода! Чего я грызу себя? Тот – нормальный человек, муж; он может дать ей имя, может дать ей дом и семью; я дам ей только порочные удовольствия и страх быть наказанной за грех. Возможно, она неравнодушна ко мне, хоть я и священник; но прежде всего, больше всего она хочет выйти замуж. И это естественно! Она бедна, красива, одинока; конечно, она стремится к прочному положению, ей нужно уважение соседок, почет от лавочников – все преимущества, какими пользуется честная женщина.

Он ненавидел Амелию, ее закрытое платье, ее порядочность!

Она дура, она не понимает, что рядом с ней, под черным подрясником, благоговейная страсть стережет ее, следует за ней по пятам, трепещет и умирает от нетерпения! Лучше бы она была такой же, как ее мать, или нет, еще распутней: бесстыдной потаскушкой в пестром наряде, из тех, что закидывают ногу на ногу и дерзко разглядывают мужчин, доступные каждому, как открытая дверь…

"Что это! Неужто я желаю, чтобы девушка была развратницей! – вдруг подумал он со стыдом, опомнившись. – Еще бы! Ведь мы, католические священники, не можем мечтать о порядочных женщинах, нам нужны проститутки. Нечего сказать, хорошее вероучение!"

В комнате было душно; он открыл окно. Все небо затянули тучи, но дождь перестал. Только уханье сов над Богадельней нарушало тишину.

И эта тьма, это безмолвие вдруг размягчили его сердце; он почувствовал, что из глубины его существа вновь поднимается прежняя любовь к Амелии – чистая, нежная, трепетная: в густой темноте ночи перед ним опять возник ее образ, проникнутый возвышенной красотой, осиянный новым светом, и вся его душа рванулась к ней в самозабвенном обожании, какое знают только ангелы, поклоняющиеся деве Марии. Он молил о прощении за то, что оскорбил ее в помыслах, он говорил, почти кричал: "Ты святая! Прости меня!"

То был блаженный миг. Амаро отрекался навсегда от плотских вожделений…

Он и сам не знал, что способен на столь утонченные переливы чувств; он дивился себе и с тоской думал: "Если бы я был свободен, каким хорошим мужем был бы для нее! Любящим, заботливым, преданным, влюбленным! Как бы я любил нашего сына, чудесного малютку, который дергал бы меня за бороду!" При мысли об этом недоступном счастье слезы выступили у него на глазах. И он в отчаянии проклял "балаболку маркизу", отдавшую его в священники, и епископа, который посвятил его в сан.

– Они погубили меня! Погубили! – твердил он, не помня себя.

В это время на лестнице послышались шаги Жоана Эдуардо и зашуршала юбка Амелии. Он подбежал к двери и стал смотреть в замочную скважину, от ревности больно закусив губу. Дверь на улицу стукнула. Амелия пошла наверх, тихонько напевая.

Порыв мистического обожания, навеянного на Амаро ночной темнотой, прошел без следа. Он лег в постель с неистовым желанием насладиться поцелуями Амелии.

VII

Несколько дней спустя падре Амаро и каноник Диас отправились на званый обед в Кортегасу, к тамошнему аббату, жизнерадостному старику, щедро помогавшему бедным. Уже тридцать лет он служил в своем приходе и слыл лучшим знатоком кухни в епархии. Все окрестное духовенство имело возможность убедиться, как вкусно он умеет готовить потроха из дичи. Аббат праздновал день своего рождения. Падре Амаро и каноник Диас застали у него еще двоих приглашенных: падре Натарио и падре Брито. Падре Натарио был очень сухощавым и желчным священником, весьма раздражительного нрава; за злые глазки, глубоко сидевшие на изрытом оспинами востроносом лице, он получил прозвище "Хорек". Падре Натарио считался светлой головой, мастером дискуссии, а также очень знающим латинистом и человеком железной логики. О нем говорили, что у него змеиный язык! Под его опекой жили две сиротки-племянницы, и он всюду кричал о своей непомерной к ним любви, восхвалял их добродетели и имел обыкновение называть их "двумя розами своего вертограда". Падре Брито был самым сильным и самым глупым священником в епархии. Лицом, ухватками, выпиравшей из него жизненной силой он походил на крепыша-бейранца, из тех, что лихо орудуют дубинкой, выпивают в один присест бочонок вина, ловко управляются с сохой, подносят тесаные камни при постройке сараев, а в жаркие часы июньской сиесты грубо хватают девушек и валят на кучу кукурузной соломы. Сеньор декан, всегда точный в своих мифологических сравнениях, называл его "Немейским львом".

И действительно, у падре Брито была огромная голова с косматой, похожей на шерсть гривой, закрывавшей весь лоб до бровей; обветренное лицо отливало синевой, оттого что он слишком усердно скреб его бритвой; когда он разражался своим свирепым смехом, можно было видеть зубы, мелкие и очень белые от кукурузного хлеба.

Гости уже рассаживались вокруг стола, когда в страшных попыхах явился Либаниньо с каплями пота на лысине, усиленно виляя бедрами и пронзительно вереща:

– Ох, любезные мои чада! Извините, задержался! Был в церкви Пресвятой девы отшельницы, как раз подоспел к мессе. Ох, милые мои! Досыта наслушался, намолился, вот утешенье-то, вот утешеньице мне!

В это время Жертруда, толстая экономка аббата, внесла суповую миску с куриным бульоном, и Либаниньо заюлил вокруг нее со своими обычными шуточками:

– Ох, Жертрудинья! И лакомый же ты кусочек, хоть кого в соблазн введешь!

Старая крестьянка ответила с грубоватым, добродушным смехом, от которого затряслись ее необъятные груди:

– Ишь выискался и мне женишок на старости лет!..

– Милая ты моя! Женщины что груши: хороши только спелые да бокастые. Тут-то их и пробовать!

Священники хохотали до упаду; не переставая смеяться, они расселись вокруг стола.

Весь обед сеньор аббат приготовил собственноручно; отведав супа, гости разразились похвалами:

– Да, господа, вот это суп! Такого и в раю не попробуешь! Объедение!

Добряк аббат раскраснелся от радости. По этой части он был, как выражался сеньор декан, "вдохновенным артистом". Он читал все поваренные книги, знал несметное число рецептов и даже сам придумывал кулинарные новшества. Постукивая себя пальцем по лбу, старый аббат говаривал: "Из этого котелка вышло немало вкусных блюд!" Он был так поглощен своим искусством, что иной раз на воскресной проповеди давал коленопреклоненной пастве, ждущей слова Божия, советы о том, как варить треску или чем приправлять тушеную свиную печенку. Он жил припеваючи, в полном согласии со старой экономкой Жертрудой, тоже понимавшей толк в хорошей кухне, не мог нарадоваться на свой огород, где росли первосортные овощи, и лелеял одну-единственную мечту: когда-нибудь угостить обедом самого епископа.

– Падре Амаро, – говорил он, обращаясь к молодому священнику, – милый мой, прошу вас, еще немного потрошков! И обмакните в соус кусочек хлеба! Ну? Что скажете? – Затем скромно присовокуплял: – Может, нехорошо себя хвалить, но потроха мне сегодня удались!

Назад Дальше