Ида де Баранси была первая женщина, которая произвела на него глубокое впечатление. Сама она об этом даже не догадывалась. Всякий раз, когда ее - кстати сказать, чаще, чем следовало, - приводило в гимназию желание повидать маленького Джека и она сталкивалась с д'Аржантоном, вид у нее был самый униженный, а голое звучал все так же робко, будто молил о прощении.
А поет - даже носа* визита на бульвар Обмана - по-прежнему ломал комедию, прикидываясь равнодушным. Но яри это" он слегка подлаживался к ребенку, приближал его к себе, наводил на разговор о матери, о ее особняке, элегантная обстановка которого и очаровывала в возмущала его, пробуждая в нем тщеславие и ревность.
Сколько раз во время уроков литературы - вы сами понимаете, как мало интересовала литература "питомцев жарких стран", - сколько раз подзывал он Джека к своему столу, чтобы порасспросить ere: как поживает мама? Что она поделывает? О чем она с ним разговаривает?
Джек, весьма польщенный, отвечал на все вопросы, которые ему задавали, и даже рассказывал о том, о чем его и не спрашивали. И получалось так, что он в этих интимных беседах постоянно возвращал д'Аржантона к мысли о "милом дяде", к мысли, которая я без того терзала поэта, силившегося отогнать ее. Этот кудрявый мальчуган, говоривший нежным, вкрадчивым голоском, то и дело безжалостно твердил: "Дядя такой добрый, такой внимательный!.." Он их часто навещает, очень часто. А когда ему недосуг, он присылает большие корзины, полные вкусных фруктов; груши там до того огромные - Он и игрушки ему присылает… Ну, и Джек, понятно, любит его всей душой!
- И ваша мама, конечно, тоже его очень любит? - спрашивал д'Аржантон, продолжая что-то писать или делая вид, будто что-то пишет.
- Разумеется!.. - простодушно отвечал Джек.
Но кто мог поручиться, что это на самом деле было простодушие?
Детская душа подобна бездне. Никогда толком не знаешь, в какой мере понимают дети то, о чем говорят. В них постоянно происходит зарождение мыслей и чувств, и это таинство сопровождается внезапными озарениями, которых как будто ничто не предвещало, отрывочные представления складываются в единое целое, ибо ребенок внезапно постигает существующую между ними связь.
Возможно, нечто подобное происходило и с Джеком, но так или иначе он обнаружил, что всякий раз, когда он рассказывает своему преподавателю о "милом дяде", тот приходит в бешенство и с трудом скрывает его. Одно только можно сказать определенно: мальчик упорно возвращался к этой теме. Он терпеть не мог д'Аржантона. К той неприязни, какую он испытывал к нему с первого дня, прибавилась еще и ревность. Слишком уж много внимания уделяла его мама этому человеку. Когда он бывал дома или когда она сама его навещала, мама забрасывала его вопросами о противном учителе: хорошо ли он обращается с Джеком, не наказывал ли что-нибудь ей передать?
- Ничего не наказывал, - отвечал ребенок.
А поэт, между прочим, при всяком удобном случае просил передать поклон графине. Он даже однажды вручил Джеку переписанное им стихотворение "Кредо любви", но мальчик сперва забыл его в пансионе, а потом потерял - то ли по рассеянности, то ли умышленно.
И вот, пока эти две несхожие натуры тянулись друг к другу подобно тому, как тянутся друг к другу противоборствующие полюсы магнита, ребенок метался между ними, настороженный, недоверчивый, как будто уже подозревал, что будет зажат, стиснут и раздавлен в результате страшного неотвратимого удара, который последует, когда они наконец сойдутся.
Каждые две недели по четвергам Джека отпускали из пансиона, и он обедал у матери - иногда с ней вдвоем, иногда в компании с "милым дядей". В такие дни они бывали в концерте, в театре. Это было великим праздником не только для Джека, но и для всех "питомцев жарких стран", ибо после приобщения к семейной жизни мальчик возвращался в пансион с набитыми карманами.
В один из четвергов, придя в обычный час, Джек увидел, что стол накрыт на три персоны, сверкает хрусталем и весь уставлен цветами. Мальчик обрадовался.
"Вот хорошо!.. Значит, приехал милый дядя".
Мать поспешила ему навстречу - красивая, нарядная, с веточкой белой сирени в волосах; вокруг стояли корзины тоже с сиренью. Яркий огонь приветливо пылал в гостиной, куда она, смеясь, потащила Джека.
- Угадай, кто у нас в гостях?
- Я уже догадался! - радостно воскликнул Джек. - Милый дядя!..
По четвергам они обыкновенно разыгрывали подобные сценки, когда приезжал граф.
В гостиной сидел д'Аржантон.
На его бледном лице было еще более роковое выражение, чем всегда; он расположился на диване; фрак, широкая крахмальная манишка и белый шейный платок придавали ему величественный вид.
Враг проник в крепость. Джек был так жестоко разочарован, что с огромным трудом удержался от слез.
С минуту в комнате длилось неловкое молчание.
Но тут, к счастью, дверь с шумом и грохотом распахнулась, будто на нее обрушилась орда гуннов, и Огюстен зычным голосом объявил:
- Кушать подано, сударыня!
Джеку показалось, что этот унылый обед тянется бесконечно. Ребенок сковывал взрослых и сам чувствовал себя скованным. Ощущали ли вы когда-нибудь ту мучительную отчужденность, когда хочется исчезнуть, раствориться без следа - до такой степени чувствуешь себя лишним и никому не нужным? Если Джек говорил, его не слушали. А понять то, что говорили они, было ему не по силам.
То были какие-то полунамеки, непонятные обороты, загадочные фразы, какие употребляют, когда хотят, чтобы дети не поняли, о чем идет речь. Иногда он замечал, что мама смеется, потом краснеет и подносит рюмку к губам, чтобы скрыть краску на лице.
- Нет, нет!.. - восклицала она.
Или:
- Как знать?.. Пожалуй!.. Вы так думаете?
Эти отрывочные слова как будто не имели глубокого смысла, а между тем взрослые весело смеялись. С какой грустью вспоминал в эти минуты Джек те веселые обеды, когда он, сидя между мамой и "милым дядей", полновластно царил за столом, заставляя их смеяться или хмуриться! И вдруг, весь уйдя в воспоминания, он некстати обмолвился. Г-жа де Баранси только что предложила грушу д'Аржантону, который восторгался чудесными плодами.
- Их прислали из Тура… - сказал Джек, на первый взгляд без задней мысли. - Это все милый дядя нас балует.
Д'Аржантон, уже начавший было чистить грушу, положил ее на тарелку, и в том, как он это сделал, сквозила досада, что ему не придется полакомиться любимыми фруктами, и презрение к сопернику.
Какой ужасный взгляд кинула мать на сына! Ни разу в жизни она не смотрела на него так грозно.
Джек больше не решался ни пошевелиться, ни открыть рот, и весь вечер его не оставляло чувство обиды и неловкости.
Усевшись рядышком у камина, Ида и д'Аржантон тихо разговаривали, и их доверительный тон свидетельствовал о возникавшей между ними близости. Он рассказывал ей о своей жизни, о беспокойном нездоровом детстве, которое прошло в мрачном старинном замке, затерянном в горах; описывал наполненные водою глубокие рвы, зубчатые башенки, бесконечные коридоры, где свистел ветер; потом поведал ей о литературных боях, о первых своих трудах, о препятствиях, на которые постоянно наталкивался его мятущийся дух, о том, что никто не способен по достоинству оценить его высокие устремления.
Говорил д'Аржантон и о тех злобных гонениях, жертвой которых он стал, о своих литературных противниках, о своих убийственных эпиграммах, которые убивали их наповал:
"И тогда я бросил ему в лицо эти уничтожающие слова…"
На сей раз она его не прерывала. Она слушала, вся устремившись к нему, опершись подбородком на руку, и на губах ее блуждала восторженная улыбка. Ида была так поглощена этой исповедью, что, даже когда поэт умолкал, она все еще как будто прислушивалась к отзвуку его слов, хотя в гостиной ничего не было слышно, кроме тиканья стенных часов да шуршанья страниц альбома, которые от нечего делать перелистывал полусонный ребенок.
Внезапно Ида вздрогнула и быстро поднялась.
- Джек, дружочек! Скажи Констан, чтобы она тебя проводила в пансион. Пора!..
- Мамочка!
Джек не решился сказать, что обычно он отправлялся в пансион гораздо позднее, - он боялся огорчить мать, а главное, страшился вновь увидеть в ее красивых светлых глазах, всегда смотревших на него с такой нежностью, сердитое выражение, которое так потрясло его давеча.
В награду за послушание она порывисто прижала его к груди и расцеловала.
- Спокойной ночи, дитя мое!.. - необычайно торжественно произнес д'Аржантон, привлекая к себе мальчика, словно тоже собирался поцеловать его.
Тот подставил ему красивый лоб, обрамленный светлыми локонами.
- Спокойной ночи!
И вдруг поэт оттолкнул его, словно охваченный непобедимым отвращением, похожим на то, какое он испытал во время обеда, когда начал чистить грушу.
А ведь этим ребенком одарил Иду вовсе не "милый дядя".
- Нет, не могу!.. Не могу… - прошептал поэт и, вытирая лоб, тяжело опустился на козетку.
Джек растерянно глядел на мать, словно спрашивая: "Что я ему сделал?"
- Ступай, Джек… Отвезите его, Констан.
Пока г-жа де Баранси всячески умасливала поэта, силясь успокоить его, мальчик с тяжестью на душе возвращался в гимназию Моронваля. И в темном переулке, казавшемся еще более мрачным и узким, потому что ему не хотелось туда возвращаться, в холодном дортуаре он не переставал думать о своем преподавателе, который так удобно раскинулся на диване у мамы в гостиной, залитой ярким светом и заставленной цветами, и с завистью повторял про себя: "Ему-то хорошо!.. Интересно, сколько он там еще пробудет?.."
В возгласе д'Аржантона "Нет, не могу!.." и в том отвращении, которое отразилось на его лице, когда он хотел поцеловать Джека, разумеется, было немало рисовки, позы, вообще свойственной этому кривляке, но все же тут присутствовало и настоящее, невыдуманное чувство.
Он испытывал ревность к ребенку, а ребенок испытывал ревность к нему. В глазах поэта мальчик воплощал прошлое Иды, он служил доказательством, и притом весьма веским, что другие мужчины любили ее до него. И от этого гордость д'Аржантона страдала.
Нельзя сказать, чтобы он так уж был увлечен графиней. Вернее, он любил в ней самого себя. Видя, как ее ясные наивные глаза отражают его приукрашенный образ, он охотно любовался ими с той же эгоистической улыбкой, с какой женщина улыбается зеркалу, в котором она кажется еще красивее. Но д'Аржантону хотелось, чтобы зеркало это не было замутнено чужим дыханием, чтобы оно никогда не отражало ничей образ, кроме его собственного. На самом деле в таинственной глубине этого живого зеркала хранилось отражение многих других мужчин, и мысль эта оскорбляла его.
И тут уж ничего нельзя было поделать. Бедная Ида не могла изменить свое прошлое, она могла лишь сокрушенно повторять, как делают все женщины: "Отчего я так поздно встретила тебя?" Но эта жалоба не способна унять муки самой странной ревности - ревности к прошлому, особенно если в ее основе лежит невероятная гордыня.
"Она должна была предчувствовать мое появление", - думал д'Аржантон, - вот объяснение того глухого гнева, какой он испытывал при одном лишь взгляде на Джека.
Но не могла же она отречься от этого дорогого ей златокудрого прошлого, отринуть его! Однако постепенно, под влиянием поэта, стремясь избавить всех от тягостных встреч, когда каждый страдал оттого, что мешает другим, она начала все реже брать мальчика из пансиона и все реже сама появлялась в гимназии. Она уже вступала на стезю жертв, и эта жертва была не самой легкой.
Что касается особняка, кареты, всей той роскоши, к которой она привыкла, то г-жа де Баранси готова была все бросить и ждала лишь согласия д'Аржантона, чтобы дать отставку "милому дяде".
- Вот увидишь, - говорила она, - я буду тебе помощницей, я стану работать. И потом я вообще не буду для тебя обузой. Немного денег у меня останется.
Но д'Аржантон все еще не решался. Несмотря на то, что поэт казался человеком восторженным, на самом деле ум у него был холодный и трезвый. Как всякий педантичный буржуа, он превыше всего ценил свои привычки и сохранял рассудительность даже в порыве страсти.
- Нет, нет… Повременим немного… Настанет день, я разбогатею, и тогда…
Он намекал на свою старую тетушку, жившую в провинции и каждый месяц присылавшую ему денег: рано или поздно он непременно унаследует ее состояние. Ведь она уже совсем старенькая.
А в ожидании этого дня они строили воздушные замки. Они уедут в деревню, будут жить достаточно близко от столицы, чтобы греться в ее лучах, и вместе с тем достаточно далеко, чтобы не страдать от ее шумной суеты. Приобретут себе домик. Поэт давно уже решил, каким именно он будет: невысокое строение с итальянской террасой, увитой виноградом, а над входом надпись: Parva domus magna quiet: "Маленький дом - великий покой". Там он станет работать. Он напишет книгу, свою книгу, настоящую книгу, подлинную книгу - "Дочь Фауста", ту самую, о которой он толкует уже лет десять. Затем, после "Дочери Фауста", последует томик стихов - "Страстоцвет", потом сборник беспощадных сатир - "Медные струны"… В голове д'Аржантона роилось множество вакантных названий, ярлыков, заменяющих идеи, но замыслы его можно было уподобить корешкам переплетов без книг.
Издатели явятся, они вынуждены будут явиться! И тогда - богатство, слава! Быть может, его изберут в Академию, хотя Академия пришла в упадок и сильно обветшала.
- Нет, нет, это не резон, - возражала Ида. - Академиком быть необходимо!
И ей уже грезилось, будто его избрали в академики, а она, как и подобает супруге прославленного человека, сидит в самом скромном из своих платьев, забившись в уголок и трепеща от волнения.
А пока суд да дело, они по-прежнему лакомились грушами "милого дяди"-самого покладистого и самого непроницательного из "милых дядюшек".
Д'Аржантону очень нравились эти окаянные груши. Но поглощал он их, исходя злостью и скрипя зубами от бешенства - он понимал всю непорядочность своего поведения и срывал досаду на злополучной Иде, отпуская на ее счет колкие и язвительные замечания.
Так проходили недели, месяцы, не внося никаких изменений в их жизнь, если не считать заметного охлаждения между Моронвалем и его преподавателем литературы. Мулат, все еще безуспешно ожидавший, когда же графиня примет нужное ему решение относительно журнала, подозревал, что д'Аржантон против этого проекта, и уже без стеснения поносил его.
Теперь по четвергам Джека очень редко брали домой. Как-то утром, в четверг, он стоял возле одного из многочисленных окон ротонды, служившей рекреационным залом, и с грустью смотрел на широкое ярко-голубое, безоблачное весеннее небо, навевавшее думы о прогулках на вольном воздухе.
Солнце уже пригревало, на ветках сирени зазеленели почки, даже невозделанная почва маленького садика набухала соками, словно под нею журчали невидимые родники. Из переулка доносился детский крик, пенье птиц в клетках. В такое утро все отворяют окна, чтобы открыть солнцу доступ в комнаты и изгнать оттуда тени зимы - мрак, скопившийся за долгие холодные ночи, и копоть, которая застаивается в плохо проветриваемых жилищах.
Джек думал, как славно было бы в такое вот утро уйти из постылой гимназии и видеть перед глазами даль, а не высокую каменную ограду, поросшую плющом, у подножья которой кучами зеленого от плесени булыжника и сухих листьев заканчивался сад.
В эту самую минуту колокольчик над дверью зазвенел, и мальчик увидел, что вошла его мать - нарядно одетая, сияющая, порывистая, охваченная необычайным возбуждением.
Она приехала за ним, чтобы взять его с собой на прогулку в Булонский лес.
Вернутся они вечером. Они чудесно проведут время, совсем как прежде.
Надо было попросить разрешение у Моронваля, но так как г-жа де Баранси привезла с собой плату за очередную треть года, то нетрудно догадаться, что разрешение было дано немедленно.
- Как хорошо! - радостно воскликнул Джек.
Пока его мать рассказывала мулату, что д'Аржантону пришлось срочно выехать в Овернь к умирающей тетке, ребенок во весь дух кинулся через двор одеваться. По дороге ему попался Маду. Измученный, печальный, занятый уборкой дома, негритенок волочил швабры и ведра, даже не замечая, какая стоит прекрасная погода и как благоухает воздух, как пахнут растения, набухшие весенними соками.
При взгляде на него Джека осенила шальная мысль - такие мысли вспыхивают в голове счастливого ребенка, которому хочется, чтобы все вокруг разделяли его радость.
- Мамочка, а что, если мы прихватим с собой и Маду?
На сей раз добиться разрешения было не так легко, потому что маленький король исполнял в гимназии слишком много обязанностей. Однако Джек долго упрашивал г-жу Моронваль, и добрая женщина наконец объявила, что сегодня она заменит Маду.
- Маду, Маду! - завопил Джек, устремляясь в сад. - Скорей одевайся! Ты поедешь с нами в Булонский лес, там мы и позавтракаем.
Возникло минутное замешательство. Маду остолбенел. Г-жа Декостер соображала, у кого бы взять для него приличествующий случаю мундир. Юный де Баранси прыгал от радости, а г-жа де Баранси, подобно болтливому попугаю, которого подстегивает шум, сообщала Моронвалю кучу подробностей о поездке д'Аржантона и о том, что здоровье его внушает ей опасения.
Наконец двинулись в путь.
Джек с матерью устроились в глубине открытой коляски, а Маду примостился на козлах рядом с Огюстеном; это было не слишком по-королевски, но его величество еще и не то видал.
Прогулка началась чудесно. Перед ними убегала вперед широкая улица Императрицы, где по утрам всегда так тихо и так легко дышится. Время от времени попадались гуляющие - те, что любят погреться на солнышке, пока еще не поднялась дневная суета, пыль, шум. Гувернантки гуляли с детьми - самых маленьких несли на руках, и вид у этих крошек в длинных белых платьях был необычайно торжественный. Дети постарше, с голыми руками и коленками, весело резвились, и, ветерок трепал их длинные волосы. Мимо проносились всадники, амазонки. Эта окаймленная зелеными лужайками, тихая дорога, на чисто подметенном песчаном грунте которой отчетливо виднелись отпечатки копыт только что гарцевавших тут лошадей, напоминала не столько место для прогулок, сколько тихую аллею парка в какой-нибудь усадьбе. Такое же впечатление безмятежного покоя и роскоши производили окруженные зеленью виллы - их розовый кирпич и поголубевший в это чудесное утро шифер казались омытыми ярким весенним светом.
Джек был на седьмом небе; он обнимал мать, дергал Маду за полы мундира.
- Ты доволен, Маду?
- OI Очень доволен, мусье!
И вот они в Булонском лесу, - он уже зазеленел, кое-где распустились цветы. Попадались такие аллеи, где только верхушки деревьев были как бы осыпаны зеленью либо покраснели от живительного сока, и от этого ветви, утопавшие в лучах солнца, казались почти прозрачными. Тут росли деревья разных пород; светлая зелень свежих побегов переходила в темный цвет вечнозеленых кустарников. Твердые, съежившиеся листья падуба, лишь недавно стряхнувшие с себя снег, задевали только еще набухавшие почками кусты сирени, зябкой и недоверчивой.