Нам известны еще только два племени: Лос-Анжелиты и Кармелиты. Кармелиты пошли от одного мужчины и одной женщины. Мужчину звали Лопес, кожа у него была смуглая, потому что дальние его предки были древние мексиканцы. Он был пастухом на скотоводческих ранчо за Кармелом, а его жена – горничная в большом отеле в Дель Монте. Семь лет мы ничего не знали о существовании Лос-Анжелитов. У них там хороший край, правда, слишком жарко. Я полагаю, что теперешнее население земли составляет триста пятьдесят – четыреста человек, если, разумеется, не обитают еще где-нибудь крохотные племена. Но мы о них, во всяком случае, не знаем. С тех пор как Джонсон пришел к нам из Юты, мы не имеем никаких сведений ни с востока, ни из других мест. Тот огромный мир, который я знал во времена своего детства и молодости, исчез. Он перестал существовать. Я последний свидетель Алой Смерти, и только мне известны чудеса того давно ушедшего мира. Люди, которые были всемогущи, как боги, и владели землей, небесами и морями, ведут теперь первобытный образ жизни на берегах калифорнийских рек.
У нас рождается много детей. Вот, к примеру, у твоей сестры, Заячья Губа, их уже четверо. Людей становится больше, и они снова готовятся к восхождению на вершины цивилизации. Настанет время, когда людям станет здесь тесно, и они начнут расселяться, и можно ожидать, что через несколько сотен поколений наши далекие потомки постепенно перевалят через Сьерра-Неваду и с каждым новым поколением будут продвигаться по нашему великому континенту на восток, заселяя все новые и новые земли. Опять начнутся великие переселения арийских народов.
Но это будет происходить медленно, очень медленно: слишком много предстоит сделать. События отбросили нас далеко назад. Если бы остался в живых хоть один физик или химик! Но они погибли, а мы перезабыли все, что знали. Шофер начал, правда, обрабатывать железо. Он смастерил кузнечный горн, которым мы пользуемся до сего времени. Но он был ленив, и, когда умер, унес с собой в могилу все, что знал о металлах и машинах. А мне откуда было знать о таких вещах? Мое дело – классическая философия, а не химия. Шофер научил нас только двум вещам: варить огненный напиток и выращивать табак. И, однажды, напившись, он убил Весту. Я убежден, что он убил Весту в приступе пьяной жестокости, хотя он всегда утверждал, что она упала в озеро и утонула.
Мальчики, я дам вам один совет: берегитесь знахарей. Они называют себя д о к т о р а м и, принижая благородную некогда профессию. На самом же деле они, знахари, шаманы, играющие на предрассудках и невежестве. Обманщики и шарлатаны – вот кто они такие. А мы так опустились, что верим их выдумкам. Их становится все больше так же, как и нас, – они попытаются подчинить нас себе. Так что помните: они обманщики и шарлатаны. Посмотрите, например, на Косоглазого. Он хоть и молод, но уже называет себя доктором. Он продает снадобья от болезней, обещает удачную охоту и хорошую погоду – за мясо и шкуры, посылает людям черную палку, означающую смерть, и творит тысячу иных мерзостей. Он говорит, что все может, а я утверждаю, что он лжет. Я, профессор Джеймс Говард Смит, утверждаю, что он лжет. Я говорил это ему в глаза. Почему он не послал мне черную палку? Да потому, что на меня его заклинания не действуют, и он отлично знает это. А вот ты, Заячья Губа, настолько погряз в суевериях, что умрешь от страха, если, проснувшись вдруг ночью, найдешь подле себя такую палку. И ты умрешь не от каких-то особых свойств черной палки, а потому, что ты дикарь, невежественный, темный дикарь!
Знахарей надо уничтожать и открывать заново те знания, которые люди утратили. Поэтому я снова повторяю вам то, что вы должны всегда помнить и передать своим детям. Вы должны рассказать им, что, когда огонь нагревает воду, в ней появляется удивительная вещь, которая называется паром. Пар сильнее, чем десять тысяч человек, и может делать за них всю работу. В вспышке молнии таится такой же сильный слуга человека, издавна верный раб его, который снова должен стать его рабом.
Совсем иная штука – алфавит. С помощью алфавита я знаю, что означают особые маленькие знаки, тогда как вы, мальчики, знаете только примитивное пиктографическое письмо. В сухой пещере на Телеграф Хилл, куда я захожу, когда наше племя спускается к морю, я спрятал много книг. В них великая мудрость. Там же есть и ключ к алфавиту, так что человек, знающий пиктографическое письмо, может научиться читать книги. Когда-нибудь люди снова будут уметь читать, и, если ничего не случится с пещерой, они узнают, что некогда жил профессор Джеймс Говард Смит, который сохранил для них мудрость древних.
Еще существовало одно хитрое вещество, которое люди неизбежно откроют снова. Оно называется порохом. С помощью пороха мы убивали на больших расстояниях и наверняка. В земле имеются некоторые вещества, их смешивают в определенном соотношении, и тогда получается порох. Я забыл, что это за вещества, а может быть, никогда и не знал. И очень сожалею об этом. Если бы я знал, я сделал бы порох, и убил бы Косоглазого, и спас людей от суеверий…
– Когда я вырасту, я отдам Косоглазому всех коз, и мясо, и шкуры, которые я добуду, чтобы он научил меня, как стать доктором! – заявил Хоу-Хоу. – И тогда все будут уважать меня и слушаться. Люди будут кланяться мне.
Старик грустно кивнул головой и пробормотал:
– Странно слышать остатки сложных форм арийской речи из уст грязного маленького дикаря, одетого в звериные шкуры! Мир опрокинулся вверх дном. И причиной всему чума.
– А я не стану тебя слушаться, – гордо сказал Заячья Губа будущему знахарю. – Если я заплачу тебе, чтобы ты послал кому-нибудь черную палку, а он не умрет, я убью тебя; запомни это, Хоу-Хоу!
– А я сделаю так, чтобы дед вспомнил вещества, из которых приготовляется порох, – сказал Эдвин негромко. – И тогда подчиню себе всех вас. Ты, Заячья Губа, будешь сражаться за меня и добывать мясо, а ты, Хоу-Хоу, по моему приказанию станешь посылать черную палку, чтобы меня боялись. Если Заячья Губа попробует убить меня, я прикончу его этим порохом. Нет, дед не такой глупец, как вы думаете, и я буду слушать его рассказы и когда-нибудь стану главным над вами!
Старик печально покачал головой.
– Снова изобретут порох. Это неизбежно: история повторяется. Люди будут плодиться и воевать. С помощью пороха они начнут убивать миллионы себе подобных, и только так, из огня и крови, когда-нибудь в далеком будущем, возникнет новая цивилизация. Но что толку? Как погибла прежняя цивилизация, так погибнет и будущая. Потребуется, может быть, пятьсот тысяч лет, чтобы построить ее, но так или иначе она погибнет. Все погибает и проходит. Не исчезнут только космическая сила и материя – они вечно движутся, взаимодействуют и создают три непреходящих типа: священника, солдата и правителя. Устами младенцев глаголет истина веков. Одни будут сражаться, другие – молиться, третьи – править, а остальные – большинство
– трудиться в поте лица и страдать, и на их кровоточащих трупах снова и снова будут воздвигать то необыкновенное, чудесной красоты здание, которое называется цивилизованным государством. Оно будет расти, несмотря ни на что; даже если не сохранятся спрятанные в пещере книги, люди все равно откроют старые истины и начнут поклоняться старой лжи и учить тому же своих детей. Что толку?..
Заячья Губа вскочил на ноги и, быстро оглядев пасущихся коз, посмотрел на заходящее солнце.
– Старик с каждым днем становится все болтливее, – сказал он Эдвину.
– Пошли в становище!
Хоу-Хоу и Заячья Губа позвали собак, сбили коз в стадо и погнали их к лесной тропе, а Эдвин остался со стариком и помог ему идти. Когда они добрались до железнодорожной насыпи, Эдвин остановился и посмотрел назад. Заячья Губа и Хоу-Хоу с козами и собаками пошли дальше. Эдвин смотрел на диких лошадей, спустившихся с холмов на песчаный берег. Табун был небольшой, десятка два голов – жеребята, годовики, взрослые кобылицы, а у самой воды в пене прибоя стоял великолепный жеребец – выгнув шею и поводя блестящими дикими глазами, он принюхивался к соленому запаху моря.
– Что там? – спросил дед.
– Лошади, – отвечал мальчик. – В первый раз вижу их на берегу. В горах развелось много кугуаров, и лошади идут сюда.
Солнце склоняется к горизонту, затянутому беспорядочной грядой облаков, и красные лучи его веером расходились по небу.
А из белой пены разбивающихся о берег волн выползали на черные камни морские львы; они играли, дрались, любили и пели свою песнь, как и тысячи веков назад.
– Пойдем, дед, – позвал Эдвин.
И они зашагали вдоль полотна в лес вдогонку за стадом – одетые в шкуры, – старик и мальчишка.
1912
Перевод Г. Злобина
Александр Куприн
ЗВЕЗДА СОЛОМОНА
Повесть
I
Странные и маловероятные события, о которых сейчас будет рассказано, произошли в начале нынешнего столетия в жизни одного молодого человека, ничем не замечательного, кроме разве своей скромности, доброты и полнейшей неизвестности миру. Звали его Иван Степанович Цвет. Служил он маленьким чиновником в Сиротском суде, даже, говоря точнее, и не чиновником, а только канцелярским служителем, потому что еще не выслужил первого громкого чина коллежского регистратора и получал тридцать семь рублей двадцать четыре с половиной копейки в месяц. Конечно, трудно было бы сводить концы и концами при таком ничтожном жалованье, но милостивая судьба благоволила к Цвету, должно быть, за его душевную простоту. У него был малюсенький, но чистенький, свежий и приятный голосок, так себе, карманный голосишко, тенорок-брелок, – сокровище не Бог весть какой важности, но все-таки благодаря ему Цвет вел в церковном хоре своего богатого прихода, заменяя иногда солистов, а это вместе с разными певческими халтурами, вроде свадеб, молебнов, похорон, панихид и прочего, увеличивало более чем вдвое его скудный казенный заработок. Кроме того, он с удивительным мастерством и вкусом вырезал и клеил из бумаги, фольги, позументов и обрезков атласа и шелка очень изящные бонбоньерки для кондитерских, блестящие котильонные ордена и елочные украшения. Это побочное ремесло тоже давало небольшую прибыль, которую Иван Степанович аккуратно высылал в город Кинешму своей матушке, вдове брандмейстера, тихо доживавшей старушечий век на нищенской пенсии в крошечном собственном домишке, вместе с двумя дочерьми, перезрелыми и весьма некрасивыми девицами.
Жил Цвет мирно и уютно, вот ухе шестой год подряд, все в одной и той же комнате в мансарде над пятым этажом. Потолком ему служил наклонный и трехгранный скат крыши, отчего вся комнатка имела форму гроба; зимой бывало в ней холодно, а летом чрезвычайно жарко. Зато за окном был довольно широкий внешний выступ, на котором Цвет по весне выгонял в лучинных коробках настурцию, резеду, лакфиоль, петунью и душистый горошек. Зимою же на внутреннем подоконнике таращились колючие бородавчатые кактусы и степенно благоухала герань. Между тюлевыми занавесками, подхваченными синими бантами, висела клетка с породистым голосистым кенарем, который погожими днями, купаясь в солнечном свете и фарфоровом корытце, распевал пронзительно и самозабвенно. У кровати стояли дешевенькие ширмочки с китайским рисунком, а в красном углу, обрамленное шитым старинным костромским полотенцем, утверждено было Божие милосердие, образ Богородицы-троеручицы, а перед ним под праздники сонно и сладостно теплилась розовая граненая лампадка.
И все любили Ивана Степановича. Квартирная хозяйка – за порядочное, в пример иным прочим, буйным и скоропереходящим жильцам, поведение, товарищи – за открытый приветливый характер, за всегдашнюю готовность услужить работой и денежной ссудой или заменить на дежурстве товарища, увлекаемого любовным свиданием; начальство – за трезвость, прекрасный почерк и точность по службе. Своим канареечным прозябанием сам Цвет был весьма доволен и никогда не испытывал судьбу чрезмерными вожделениями. Хотелось ему, правда, и круто хотелось – получить заветный первый чин и надеть в одно счастливое утро великолепную фуражку с темно-зеленым бархатным околышем, с зерцалом и с широкой тульей, франтовато притиснутой с обоих боков. И экзамен был им на этот предмет сдан, только далеко не блестяще, особенно по географии и истории, и потому мечты носились пока в густом розовом тумане. Давно заказанная фуражка покоилась в картонке, в нижнем ящике комода. Иногда, придя из присутствия, Цвет извлекал ее на свет Божий, приглаживая бархат рукавом и сдувал с сукна невидимые пылинки. Он не курил, не пил, не был ни картежником, ни волокитой. Позволял себе только разумные и дешевые удовольствия: по субботам, после всенощной, – жаркую баню с долгим любовным пареньем на полке, а в воскресенье утром – кофе с топлеными сливками и с шафранным кренделем. Изредка совершал он прогулку на вербы, на троицкое катанье, на балаганы, на ледоход и на Иордань и раз в год ходил в театр на какую-нибудь сильную, патриотическую пьесу, где было побольше действий, а также слез, криков и порохового дыма.
Была у него одна невинная страстишка, а пожалуй, даже призвание – разгадывать в журналах и газетах всевозможные ребусы, шарады, арифмографы, криптограммы и прочую путанную белиберду. В этой пустяковой области Цвет отличался несомненным, выдающимся, исключительным талантом, и много было случаев, что он для своих товарищей и знакомых, выписывающих недорогие еженедельные изданьица, разгадывал шутя сложные премированные задачи. Высоким мастером был он также в чтении всевозможных секретных шифров, и об этом странном даровании Ивана Степановича наша правдивая, хотя и неправдоподобная повесть рассказывает не случайно, а с нарочитым подчеркиванием, которое станет ясным в дальнейшем изложении.
Изредка, в праздничные дни, под вечерок, заходил Цвет – и то по особо настойчивым приглашениям – в один трактирный низок под названием "Белые лебеди". Там иногда собирались почтамтские, консисторские, благочинные и сиротские чиновники, а также семинаристы и кое-кто из соборных певчих – голосистая, хорошо сладившаяся, опытная в хоровом пении компания. Толстый и суровый хозяин, господин Нагурный, страстный обожатель умилительных церковных песнопений, охотно отводил на эти случаи просторный "банкетный" кабинет. Пелись старинные русские песни, кое-что из малорусского репертуара, особенно из "Запорожца за Дунаем", но чаще – церковное, строгого стиля вроде "Чертог твой вижду", "Егда славнии ученицы", или из бахметьевского обихода греческие распевы. Регентовал обычно великий знаток Среброструнов от Знамения, а октаву держал сам знаменитый и препрославленный Сугробов, бродячий октавист, горький пьяница и сверхъестественно глубины бас. Хозяину Нагурному петь раз навсегда было строго запрещено, вследствие полного отсутствия голоса и слуха. Он только дирижировал головой, делал то скорбное, то строгое, то восторженное лицо, закатывал глаза, хлюпал носом и – старый, потертый крокодил – плакал настоящими, в орех величиною, слезами. И часто, разнежившись, ставил выпивку и закуску.
На этих любительских концертах Иван Степанович, случалось, не мог отказаться от стакана-другого пива, от рюмочки сантуринского или кагора. Но приятнее ему было все-таки скромно угостить хорошего знакомого, чаще всего – волосатого или звероподобного октависта Сугробова, к которому он питал те же почтительные, боязливые, наивные и влюбленные чувства, какие испытывает порою пылкий десятилетний мальчуган перед пожарным трубником в сияющей медной каске.
II
Двадцать шестое апреля пришлось как раз в воскресенье, в храмовой праздник прихода, где пел Иван Степанович. Кроме обычной обедни, была еще отслужена заупокойная литургия, заказанная вдовой именитого купца Солодова, по случаю мужниных сороковин. Певчие, старавшиеся вовсю, были награждены расплакавшеюся купчихой с неслыханной щедростью (поговаривали, что покойный сильно поколачивал в хмелю свою супругу и что еще при жизни мужа она утешалась с красавцем старшим приказчиком). После литургии пропели панихиду на дому, а к поминальному обильному столу, вместе с духовенством и нарочито приглашенным соборным протодьяконом, был позван и церковный хор.
День закончился в "Белых лебедях" настоящим разливанным морем, и как-то само собой случилось, что Цвет, всегда умеренный и не любивший вина, выпил гораздо более того, что ему было допущено привычкой и натурой. Но от этого он вовсе не потерял своих милых и теплых внутренних свойств, а, наоборот, забыв о всегдашней застенчивости и слегка распахнувшись душой, стал еще добрее и привлекательнее. С нежной предупредительностью подливал он пиво в стакан то октависту Сугробову, то огромному протодьякону Картагенову, которого без особых усилий компания затащила в ресторанный подвальчик. Восторженно слушал он, как эти две городские знаменитости, оба красные, потные, мохнатые с напружившимися жилами на шеях, переговаривались через стол рокочущими густыми голосами, заставлявшими тяжело и гулко колебаться весь воздух в низкой и просторной комнате. Обнимал он также и многократно целовал жеманного, курчавого и толстого Сребструнова, уверял, что место ему по его великим талантам быть не регентом в маленьком губернском городу, а по крайней мере управлять придворной капеллой или московским синоидальным хором, и клятвенно обещался подарить к именинам Среброструнова золотой камертон с надписью и к нему – замечательный футляр из красного сафьяна, собственно ручной работы.
В этот вечер пели мало и не по-всегдашнему стройно: сказались усталость и купеческое широкое хлебосольство. Но говорили много, громко, возбужденно и все разом. Высокие носовые и горловые ноты теноровых голосов плыли и дрожали на фоне струнного басового гудения, точно сверкающая рябь солнечного заката на глубокой полосе спокойной, широкой реки. И Цвету мгновеньями казалось, что он сам среди пестрого говора, в синих облаках табачного дыма, пронизанного мутными пятнами огней, тихо плывет куда-то в темную даль, испытывая сладкое, сонное, раздражающее головокружение, какую-то приятную, лазурную, с алыми пятнами одурь. Порою отдельные куски разговора вставали перед ним с необыкновенной, преувеличенной яркой ясностью.