- Хвались, хвались, Аника-воин, как бы он тебя прежде не укокошил! Он стрелок-то знатный, с лёту птицу бьёт!
- Ну и я тем же похвастаться могу, - заметил Барятинский.
- Ох, не дай Господи, - вздохнул старый князь, - если и впрямь у вас дело до сурьёза дойдёт! Коль и впрямь ты подстрелишь князя Алексея насмерть, ничего доброго от того не будет: загрызут нас Долгорукие! Пожалуй, тогда и принцесса Лизавета не поможет. Уж ты, Васенька, стреляй как-нибудь поопасливей. Ну, порань его, что ли… а насмерть бить не надо.
Барятинский звонко расхохотался.
- Ох, дядюшка, насмешили!.. Ну, так и быть, только для вас оторву ему пулей ухо…
И он опять расхохотался. Смех его достиг до слуха Долгорукого, тот нервно вздёрнул плечами и снова бросил злобный взгляд в сторону всё продолжавшего смеяться Барятинского.
- Ишь, грохочет! - процедил он сквозь зубы и потом, обращаясь к секундантам, крикнул: - Долго вы там будете копаться? Нельзя ли поскорей!
- Готово! - отозвался Сенявин и, подойдя к Долгорукому с пистолетами в руках, прибавил: - Извольте выбирать! - Долгорукий резко выхватил у него один из пистолетов и взвёл курок. Оставшийся пистолет Сенявин передал Барятинскому.
- К барьеру! - воскликнул Вельяминов.
Противники медленно подошли к назначенным местам, где виднелись эфесы воткнутых в снег сабель, затем отвесили друг другу церемонный поклон и замерли в неподвижной позе, дожидаясь сигнала Вельяминова.
Оба они казались совершенно спокойными. Ни один мускул не дрожал на их лице, даже краска не сбежала с разрумяненных лёгким морозом щёк, и только по глазам Долгорукого, беспокойно бегавшим из стороны в сторону, можно было заметить, что он немного волнуется. Вельяминов, стоявший у самого барьера, сделал несколько шагов назад и звучным голосом произнёс:
- Раз!
Оба противника вытянули руки и стали целиться.
- Два! - сказал Вельяминов и затем, немного помолчав, крикнул: - Три!
Два выстрела гулко раскатились по лесной чаще. Ложбинка на минуту закуталась облаком дыма, а когда дым рассеялся, секунданты Барятинского увидели его лежащим на снегу…
Глава II
Громовой удар
Первым подбежал к неподвижно лежащему Барятинскому Сенявин. Он стоял к нему ближе всех и заметил, как князь Василий Матвеевич с тихим стоном опустился на снег после того, как прозвучали выстрелы. Барятинский лежал навзничь с совершенно помертвелым лицом, и с первого взгляда казалось, что жизнь уже покинула его могучее тело. По зелёному сукну мундира вилась струйка крови и, сбегая на снег, окрашивала его в алый цвет.
- Убит! Вася, милый! - воскликнул старый князь, подбегая вслед за Сенявиным.
Сенявин грустно покачал головой и промолвил:
- Должно, наповал. Ишь, щучий сын, как верно наметился! Почитай, в самое сердце.
И он указал на черневшее на сукне мундира отверстие, откуда сочилась кровь.
- Ах, Вася, Вася! - грустно вздохнул старик. - Не послушался меня, старого вещуна, вот и поплатился молодой жизнью!..
И он отёр рукавом своей шубы навернувшиеся на глаза слёзы.
- Да, может, он ещё жив, - робко заметил Вельяминов, наклоняясь над лежавшим неподвижно другом.
Сенявин печально махнул рукой.
- Какое жив!.. Нешто не видишь: лицо синеть начинает.
- А может, жив, - опять повторил Вельяминов, - иной совсем мертвец мертвецом, а глядишь - выходят. Постой-ка, я сердце послушаю.
И он, став на колени, торопливо, дрожащими руками начал расстёгивать крючки кафтана. Наконец кафтан был расстёгнут, и Вельяминов прижался ухом как раз к тому месту груди, где чернела ранка.
Прошло несколько мгновений, показавшихся Сенявину и старому князю целою вечностью. Затаив дыхание, они старались по лицу Вельяминова угадать, слышит он или нет биение сердца. И чем дольше тянулась неизвестность, чем дольше прислушивался Вельяминов, тем печальнее становились их лица.
- Нет, - шепнул старый князь, - должно, ничего не слыхать…
И голос его дрогнул, оборвался, и в нём послышалось рыдание.
Но вот Вельяминов поднял голову и с весёлой улыбкой воскликнул:
- Жив, жив, ей-богу, жив! Хоть и тихо стучит сердце, а всё ж стучит!..
- Ну, слава Богу! - истово перекрестился старый князь. - А уж я, было, всякую надежду потерял.
- Ну, теперь медлить неча, давайте-ка дотащим его до колымаги, а там поскорее к дому!
И с этими словами Вельяминов приподнял почти бездыханного Барятинского за плечи и крикнул Сенявину:
- А ты, Митя, бери его за ноги.
- Нет, так неудобно, - вступился старый князь, - этак, коли он ещё жив, вы из него дорогой всю душу вытрясете.
- Так не бросать же его здесь! - заметил Сенявин, уже схвативший Барятинского за ноги.
- Зачем бросать! А мы лучше вот как сделаем: положите его на мою шубу да и несите бережно, чтобы тряски не было. Да рану-то чем-нибудь заткните, а то он весь кровью изойдёт.
Пока Вельяминов затыкал всё ещё сочившуюся кровью рану обрывком рубашки, старик скинул с себя свою бархатную, подбитую соболем шубу и разостлал её на снегу. Затем они все втроём бережно переложили Барятинского на шубу и медленно понесли его по тропинке, по которой какой-нибудь час тому назад они шли, так весело смеясь и болтая. Всё время, пока происходила эта сцена, князь Долгорукий и его спутники держались особняком, молча поглядывая на то, что происходило около тела Барятинского. И только тогда, когда печальная процессия скрылась за стволами жалобно шумевших под набежавшим ветром сосен, Алексей Михайлович швырнул в снег пистолет, который всё ещё держал в руках, и воскликнул со злой, нехорошей улыбкой:
- Вот дураки-то! Они и впрямь надеются, что он оживёт.
- А ловко ты его, князенька, смазал! - отозвался один из его сотоварищей, прапорщик Барсуков, - кажись, в самое сердце угодил.
Долгорукий с самодовольным видом потёр руки.
- Да уж, это по мне! Охулки на руку не положу ! Тоже, дурак, сатисфакции захотел!
- Да из чего у вас дело-то вышло? Расскажи толком! - спросил другой секундант, князь Лысков.
- Да всё из-за этой, из-за княжны Анны Васильевны.
- Из-за Рудницкой? - спросил Барсуков. - Чего же вы с ним не поделили?
Долгорукий пренебрежительно пожал плечами.
- Как чего не поделили? В соперники мне записался! Втемяшилось ему в глупую башку, что Анна Васильевна к нему любовные чувства питает, - ну, вот он на меня и взбеленился. Зачем-де я там бываю да зачем с ней разговоры разговариваю? Ну, как-то раз и договорили мы с ним крупно, привязался он ко мне, я его и обругал. Ну, а он сатисфакции потребовал. Вот ему и сатисфакция!
И он расхохотался злым неприятным смешком.
- Ну, что же, ребята, - заговорил он, окончив смеяться - не ночевать же здесь! Айда по домам!
И он торопливыми шагами вышел на тропку, по которой несколько минут назад пронесли бесчувственное тело его противника.
Недалеко от Мясницких ворот, как раз в том месте, где виднелись развалины стены Белого города, стоял приземистый двухэтажный дом, построенный, очевидно, в недавнее время. Об этом говорило и отсутствие теремных вышек, ещё встречавшихся на старых боярских домах, и плоская черепичная крыша на голландский манер, и какая-то сжатость и придавленность прямолинейной постройки, совсем не напоминавшей прежних усадеб допетровского времени. Одного взгляда на этот дом было совершенно достаточно, чтоб убедиться, что эту постройку возводил новый человек, вскормленник петровского царствования, приверженец новых порядков и новых взглядов на жизнь.
Дореформенная Русь требовала шири, она не умела ютиться в тех голландских мазанках, которые выросли на топких невских берегах. Чем знатнее был боярин, тем больше места захватывала его усадьба, тем больше изб, сеней и присенков вырастало за дубовым тыном, обхватывавшим границы его владений. Но пример царя-преобразователя, долгое время жившего в избушке в одну комнату, дал толчок совершенно другим понятиям. И птенцы его царствования, ближайшие советники его деяний, один перед другим наперебой точно хвастались теснотой и неудобством своих домишек, ставших по сторонам Невской перспективы. Но, конечно, это хвастовство происходило, главным образом, от недостатка строительного материала. Болотистые приневские окрестности совсем не изобиловали строевым лесом и в большинстве случаев были покрыты мелким кустарником, скрывавшим как бы живой изгородью топи и мочажины. Благодаря такой-то скудости строительных материалов первое время в Петербурге, за исключением Летнего дворца да меншиковского дома, не было ни одного двухэтажного здания. Совершенно естественно, что люди, привыкшие к петербургским постройкам, и в Москву занесли тот же шаблон, когда им пришлось строиться здесь.
А князь Василий Семёнович Рудницкий, которому и принадлежал дом у Мясницких ворот, прожил в Петербурге большую половину своей жизни, до самых последних дней петровского царствования.
Его родовая вотчина была под Ярославлем. Князья Рудницкие происходили из древнего рода литовских выходцев, пришедших на Русь ещё во времена Василия Тёмного. Они долгие годы жили в своих ярославских поместьях, только изредка наведываясь ко двору, предпочитая тихую и скромную долю степных помещиков блеску и почестям придворных должностей. И таковы были почти все Рудницкие от задавних времён до последних дней. Резким исключением оказался только последний представитель княжеского рода, Василий Семёнович. Во времена правления Софьи и владычества Голицына Василию Семёновичу пришлось по двадцатому году чуть ли не в одно время потерять и отца и мать. Оставшись сиротою, он сначала горячо было принялся за поместное хозяйство, но тихая сельская жизнь скоро прискучила ему. Его манила другая доля, другая жизнь, не исполненная такого мёртвенного покоя, а полная славных дел и громких подвигов. Его манила Москва, которой так избегали его предки, его тянуло ко двору, где совершались такие диковинные дела, слухи о которых добегали и до Ярославля. Стрелецкий бунт, падение Софьи и воцарение Петра решили его колебания. Ему самому захотелось увидать этого могучего орлёнка, одним взмахом едва оперившихся крыльев победившего своих врагов и даровавшего мир и спокойствие дотоле мятущейся Руси. Ему захотелось послужить молодому царю. Самолюбие подсказывало ему, что он будет не последним в рядах сподвижников нового царствования. И вот в один прекрасный день Василий Семёнович, поручив управление поместьем старому дядьке, сел в дорожную колымагу и отправился в Москву.
Петру нужны были новые люди; воздвигая новое здание русского государства, он отыскивал работников, способных помочь ему, чуждых предрассудков прошлого времени. Орлиный взгляд юного царя подметил в князе Рудницком если не гениальные способности, то большое самолюбие, которое в иных людях стоит дороже талантов. И Пётр не ошибся. Василий Семёнович был дельным помощником во всём, куда направляла его царская воля, и сумел заслужить такое расположение Великого Петра, что к концу его царствования он уже числился в чине тайного советника, был сенатором и даже пожалован был царской табакеркой - награда, выпавшая на долю немногих. Но со смертью Петра кончилась и эра его служебных успехов. Меншиков, невзлюбивший за что-то князя Рудницкого, через несколько дней после смерти Петра призвал его к себе и сказал ласковым, но не допускавшим возражения тоном:
- Знаешь, друг, что я тебе присоветую: уезжай-ка ты из Питера подобру-поздорову. Здешний воздух тебе не на пользу. Вишь ты, с лица какой кислый да жёлтый стал!
Василий Семёнович прекрасно понял, что означали его слова, спорить с всесильным временщиком ему не приходилось, и он только спросил:
- Куда же мне ехать?
- Да поезжай хоть в Москву. Ты, кажись, в ней давно не бывал. Построй себе там хибару да и живи на здоровье!
И при последних словах Меншиков даже по плечу потрепал растерявшегося Рудницкого.
И вот таким-то образом Василий Семёнович, забрав жену и дочь, отправился с ними в Москву, откупил там пустовавшую у Мясницких ворот землю и построил хоромы по образцу петербургских мазанок, только побольше да повыше да поуютнее. Женился Василий Семёнович в Петербурге на родственнице Головкина, Елене Андреевне Мансуровой, и от этого брака через шесть лет их супружеской жизни у них родилась дочь, названная Анной, в честь матери Василия Семёновича. Первые годы княжна Анна не пользовалась большой любовью отца. Отчасти это происходило от того, что он был занят службой, отчасти от того, что её рождение разрушило надежды князя Рудницкого иметь наследника своему славному имени. Но со временем острая боль несбывшихся надежд улеглась, девочка обещала быть прехорошенькой, и мало-помалу князь привязался к ней, к великой радости Елены Андреевны, боявшейся, что муж не полюбит дочь.
Да и нельзя было не полюбить молодую княжну Высокая, статная, она в семнадцать лет - когда застаёт её наш рассказ - была положительной красавицей, резко выделяясь даже в общем цветнике пышных боярских дочек старой Москвы, красота которых тогда почти вошла в пословицу. Когда княжна Анна бывала на ассамблеях, почти насильно ведённых Петром, но привившихся очень скоро, - целый рой молодёжи окружал её, жадно ловя каждое её слово, каждый взгляд её больших тёмно-синих глаз. Весёлая, говорливая, сознававшая прекрасно силу своей красоты, Анна Васильевна была ровна, одинакова со всеми, не отдавая никому заметного предпочтения, и только князья Долгорукий да Василий Матвеевич Барятинский предполагали, что сердце красавицы бьётся сильнее в их присутствии, что краска, заливающая её лицо, когда они заговаривают с нею, служит явным признаком её любовного расположения.
Но ни тот, ни другой не хотели убедиться в справедливости своих предположений, переговорив о том с самою княжной. Особенно в этом отношении был робок и застенчив Барятинский. В присутствии княжны он совершенно терялся, краснел, как девица, и только долгим влюблённым взором следил за нею. И когда порою её лучезарный взгляд падал на него, когда ему удавалось подметить на её пухлых, так и манивших к поцелую, губках ласковую улыбку по его адресу, Василий Матвеевич чувствовал себя наверху блаженства, и, прижимая руку к левой половине груди, к тому месту, где трепетно билось его влюблённое сердце, он шептал:
- Боже! Как она хороша! Как я люблю её!
Анна Васильевна знала об его любви, как знала и о том, что и князь Долгорукий изволил в последнее время обратить на неё своё благосклонное внимание. Но если бы ей пришлось серьёзно ответить на вопрос, кто из них ей больше нравится, кого приятнее чаще видать, к кому лежит больше её сердце, - она, пожалуй, не смогла бы дать вполне искреннего ответа.
Оба они, и Долгорукий и Барятинский, были красавцы. Оба они отличались и элегантностью манер, и утончённым обращением французского образца, тогда входившим только что в моду. Ей приятно было видеть обоих; её сердечко одинаково сильно билось и тогда, когда её взгляд падал на застенчивого Барятинского… Казалось, что она любит их обоих и, во всяком случае, не может решить, кому из них отдать предпочтение… Вопрос о предпочтении очень часто занимал теперь молодую княжну, особенно с тех пор, как она заметила косые взгляды, которые кидали друг на друга соперники, и холодность их взаимных разговоров. Чуткое сердце подсказало ей, что дело неладно, что в молодых людях просыпается ревность, что она играет с ними обоими в опасную игру, и всё-таки, несмотря на всё это, она не знала, кто из них для неё дороже.
- Да полно уж, люблю ли я их?! - нередко задавала себе Анна тревожный вопрос. - Может, так, со скуки с ними побаловать хочу. Оба они такие славные, весёлые - ну я и привыкла к ним… а любить не люблю…
Но тут тотчас же являлось воспоминание о том, что много молодёжи посещает их дом, много есть ухаживателей, таких же славных, милых и весёлых, - однако ни один из них не заставляет сильнее биться её сердце, как это бывает при появлении Долгорукого и Барятинского, ничей взгляд, кроме их взглядов, не вызывает яркой краски на её лице.
- Стало быть, люблю, - решила княжна. - Но кого из них, - ей-богу, не знаю.
И невольная улыбка скользила по её пухлым губкам при таком заключении, ясно говорившем, что она, пожалуй, любит их обоих…
В тот самый день, в утро которого Долгорукий и Барятинский встретились в чаще Марьиной рощи с пистолетами в руках, Анна снова задумалась над решением не дававшего ей покоя вопроса. Забившись в самую глушь громадного сада, княжна в сотый раз спрашивала себя:
- Кого же из них я люблю?
Но ответа не находилось. Не могла она подслушать этот ответ ни в биении собственного сердечка, ни в немолчном шёпоте иглистой листвы сосен, ни в протяжном монотонном карканье ворон, целыми стаями сидевших по запорошенным снегом сучьям берёз и клёнов, и, плотнее кутаясь в меховую шубку, княжна продолжала сидеть на скамье, опустив глаза на снежный ковёр, расстилавшийся у её маленьких ног.
Вдруг вдали послышались чьи-то шаги, явственно заскрипел снег. Шаги всё ближе и ближе…
Анна вспыхнула и торопливо поднялась со скамьи. Ей показалось, что она узнала шаги Барятинского, а когда на повороте дорожки показалась фигура князя Алексея Михайловича, совершенно против её воли, лёгкая гримаска недовольства скользнула по её выразительному лицу.
- А, князь! - протянула она. - А я думала, что это Василий Матвеевич.
Упоминание имени ненавистного соперника раздражило Долгорукого. Злобная улыбка пробежала по его тонким губам.
- Вы напрасно будете его ждать, княжна, - медленно произнёс он, - он не придёт.
Княжна вздрогнула от зловещего тона его голоса и побледнела.
- Отчего?! - воскликнула она. - С ним что-нибудь случилось?
Внезапная бледность, согнавшая краску с её щёк, и дрожащий голос, каким молодая девушка задала этот вопрос, окончательно раздражили Алексея Михайловича, и он ядовито ответил:
- Пустяки случились… Он убит!
Это слово подействовало на княжну как удар грома. Она затрепетала всем телом, как подстреленная птица, пошатнулась и, прежде чем Долгорукий успел её поддержать, с тихим стоном упала на землю…