Сиделка повесила на умывальник мокрое полотенце - и вышла из комнаты. Полотенце было настолько мокрое, что с него начало капать: монотонно падающие одна за другой капли стучали о железное ведро, словно в комнате появились водяные часы. Звук этот раздражал больного, тем более что он не понимал его причины. Решив, что это действительно часы, он принялся считать капли, но вскоре стук прекратился. Тогда музейщика снова охватил страх, поскольку ему привиделось, будто комнату заполонили лица, и он вскричал:
- Неужели я такой скверный человек, что у меня нет ни единого друга? Неужели я и впрямь такой мерзавец! Отвечай!
Лиц стало еще больше. Тогда умирающий наклонился к кому-то, кого видел лишь он сам.
- Помоги мне, Элисабет! - возопил он, обнимая невидимую фигуру (вероятно, жену) и цепляясь за нее. - Помоги мне! - взревел он так, что его рык прокатился по всей квартире и проник сквозь пол. Внизу, у архитектора, мгновенно перестали играть, оборвав пьесу посередине.
- Играйте еще! - кричал он. - "Летнюю песню"! Хочу "Летнюю песню"!.. Две минуты счастья в обмен на жизнь в аду! Две минуты на веранде, под сиренью, рядом с женой и ребенком, среди родных и друзей, среди преданных слуг… вино, музыка, цветы!
Внутри него, однако, царил такой мрак, что больной не мог словами вызвать перед собой светлых видений и самые приятные воспоминания оставались окрашенными в темные тона - так нередко бывает при горячке.
Вошедшая сиделка хотела уложить больного, но он противился, боясь быть затопленным жидкостью, которая собралась у него в грудной клетке. Пришлось обложить его подушками, так что он сидел наподобие болванчика, в любую минуту готовый рухнуть на постель. Лицо его побелело, волосы влажными прядями ниспадали на вспотевший лоб.
Время от времени в нем словно пробуждались новые личности - то ли "остаточные явления" от пращуров, то ли реакция на людей, о которых он думал, - поэтому больной сердился и становился язвителен, чтобы в следующий миг вдруг проявить высокомерие и заносчивость. Он перебывал в самых разных ипостасях, начиная с ребенка или убеленного сединами мудреца и кончая неразвитой женщиной. Его собственное "я" фактически уничтожилось, и врожденные свойства характера выступали в виде маски, под прикрытием которой он исполнял свою роль, приспосабливаясь к жизненным обстоятельствам и подчиняясь закону о возможно более интенсивном обмене душевным и интеллектуальным опытом. Вся канва из воспитания, учебников, людей и газет теперь расползалась по ниточке, а то немногое, что он вышил по ней, было распорото и выдернуто. Уничтожение личности сопровождалось полным исчезновением эгоизма, и больной обратился вовне, начал хвататься за ближних, за сиделку и доктора, расспрашивать об их жизни, здоровье и прочих подробностях, его душа стала, вроде амебы, выпускать ложноножки и, как бы пытаясь удержаться на твердой почве, обвиваться вокруг их мыслей и чувств.
Затем наступил более светлый промежуток, когда музейщик, рассуждая вполне здраво, улаживал свои дела, признавал долги, отдавал распоряжения и умолял присутствующих прежде всего не забыть его теперешних наказов. По мере ослабления собственной памяти он все сильнее боялся, что они забудут его распоряжения… отожествлял себя с ними.
И снова подступили мучения, и снова крик: "Помоги мне, Элисабет!" - первая и последняя иллюзия мужчины, который, невесть почему, надеется обрести спасение через женщину. Боли, однако, накатывались периодически, на манер родовых схваток, так что он как бы рождался заново в иной, неведомой, стране, а душа его словно перекачивалась кузнечными мехами в новое тело и он опять превращался в малое дите. Не только криком, но даже своими конвульсиями больной время от времени напоминал роженицу.
Наконец, к утру третьего дня, когда после легкого ночного снегопада - был уже февраль - комнату залило солнечным светом, музейщик, похоже, восстал из праха. Он провел в сидячем положении сорок восемь часов кряду, без сна, без еды, без питья.
- Пожалуйста, позвоните по телефону ему, - обратился больной к сиделке, - я не хочу произносить этого имени… и спросите…
- Я уже позвонила, - отвечала крестовая дама.
- И что он сказал?
- Что у страждущего да не бывает врагов.
- Красивые слова, хотя едва ли справедливые. Когда моя жена ушла и забрала ребенка, ко мне, словно к Иову, нагрянули друзья - только не утешать меня, а посмотреть, сильно ли я мучаюсь, и, когда я скрыл свою печаль, они удалились разочарованные. Самый прямодушный из них задал тогда тонкий вопрос, который мне не забыть до гробовой доски: "Ты, наверное, не умеешь страдать?" На что я отозвался: "А тебе бы хотелось, чтоб я страдал?.." Возможно, я был не прав; возможно, мы обречены на страдания, раз люди предъявляют к нам такие претензии; возможно, природное чувство справедливости требует, чтобы другим тоже приходилось несладко; я, во всяком случае, всегда радовался, если негодяй попадал в беду, поскольку мне утешительно было верить в существование справедливости, а когда несчастье постигало меня самого, неизменно спрашивал: "Что я такого сделал?.." Впрочем, я устал… на дворе лето, такая красота с этой зеленью… я лучше посплю…
В тот же миг измученное выражение исчезло с лица больного и он лег. В зеркале он увидел, что возведенный напротив дом разукрашен венками и флагами, а потом оттуда донеслось троекратное "ура", которым каменщики чествовали своего старшого.
Умирающий улыбнулся, хотя и не понял причины криков; приняв "ура" на собственный счет, он любовался зеленью, цветами и флагами.
- Доброй ночи, крестовая дама, теперь я буду спать! - были его последние слова. Он вытянулся на простынях, несколько раз глубоко вздохнул и как бы погрузился в сон, хотя на самом деле умер.
Так он и остался лежать, с улыбкой на устах, словно видел перед собой самые чудесные вещи на свете - зеленые луга, детей и цветы, синий водный простор и флаги в яркий солнечный день.
КОЗЕЛ ОТПУЩЕНИЯ
SYNDABOCKEN
Перевод Т. Доброницкой
В гористой местности к северу от Холаведенского леса лежит на дне котловины небольшой городок. Возвышенности окрест него образуют своеобразную городскую стену, так что солнце там восходит позже, а заходит раньше, чем ему было бы положено иначе. Стена эта не подавляет своей высотой и преграждает путь ветрам, защищая от них, так что в котловине почти всегда тихо и покойно. Скалы вокруг голые, долина тоже безлесная, зато через город протекает речка, поросшая высокими ольхами и очеретом, а потому владельцы прибрежных участков могут, сидя в свайных беседках, любоваться зеленью и бегущим потоком.
Город некогда славился своим целебным источником, на месте которого до сих пор сохранился зал, где по стенам развешаны костыли и палки - память чудесных исцелений. Минеральная вода и теперь не хуже прежней, что каждый год подтверждается анализом, который производит аптекарь, но спроса на воду более нет, поскольку утрачена вера в ее лечебные свойства.
Зато городишко, до которого не добраться по железной дороге, открыли для себя пенсионеры, вдовы и хворые: здесь они могут спрятать все свои болячки и немощи, чтобы приготовиться в последний путь. Они заполонили зеленые скамейки городского парка и не желают знаться друг с другом; некоторые рисуют что-то на песке зонтами или тросточками - уткнувшись носом в землю, словно записывая историю своей жизни; другие сидят, задрав голову кверху и устремив взгляд поверх людей и деревьев, словно уже покинули этот свет и живут в ином мире. Многие, однако, вовсе не выходят из дому и сидят у окна, перед "кумушкиным зеркальцем", где видно других, но не видно тебя самого; эти читают массу газет и принимают гостей - они таки общаются друг с дружкой. Читая некрологи, они непременно вычисляют возраст усопшего. "Ну конечно, ему было уже восемьдесят, а мне всего семьдесят два!" - такие фразы не редкость среди этих стариков.
На главной площади стоят церковь и ратуша, в последней размещаются также "Городской погребок" и почтамт с телеграфом. Там же находится полицейский участок, а вот банк прописан в другом месте, на углу Стургатан, подле книжной лавки.
На соседней улице, к северу от площади, располагался одноэтажный дом, невероятно вытянутый в длину и невероятно уродливый из-за слишком маленьких окошек и слишком крутого ската кровли. В одном конце его было крылечко - вход в питейное заведение для крестьян, тогда как с другого края можно было через ворота заехать во двор, окруженный конюшнями, хлевами и прочими хозяйственными постройками, необходимыми в деревенском обиходе. Этими же воротами пользовались завсегдатаи полуподвального трактира, заведения классом ниже, куда ходили почтамтские экспедиторы, писари из ратуши, школьные учителя и прочие маленькие люди, которые обедали либо по билетам, либо в кредит. Но главной аттракцией этого места был раскинувшийся за дворовыми постройками сад с его кегельбанами и павильонами на берегу реки, которая как раз протекала рядом. Летом в саду было восхитительно, тем более что там была и купальня, пусть крохотная, но вполне достаточная для того, чтобы какой-нибудь молодой барин, прежде чем сесть за стол, омыл с себя пыль и пот.
Внутренность трактира совершенно не соответствовала его неказистой внешности, более того, она была настолько привлекательнее, что попавший туда впервые посетитель бывал восхищен тамошней милой и изящной обстановкой. Сам зал с его полумраком создавал определенное настроение, не говоря уже о буфетных полках, на которых выстроились длинные ряды бутылок с обернутыми цепью горлышками, о старинных зеленых бокалах, о кубках с эмблемой Ост-Индской компании, оставшихся от времен ее расцвета, о японских баночках со специями, о кувшинах, кружках и кубышках, а также о стеклянных сосудах с крышкой и гравюрами на боках. Основательная дубовая стойка с кассой и грифельной доской, настенные светильники, столики, прикрепленные к стене на порядочном расстоянии друг от друга и рассчитанные на двоих, в крайнем случае на троих, посетителей, - всё располагало к отдохновению и доверительной беседе. С одной стороны к общему залу прилегала большая застекленная веранда, с другой - кабинеты. Кабинеты представляли собой небольшие комнатки, зато их было так много, что три из них отвели под фортепьянные, причем расположенные поодаль друг от друга. Каждый такой кабинетик отличался присущей только ему атмосферой и особым настроением, которое зависело, в частности, от цвета ламбрекенов, узора на обоях или висящей в рамке над диваном олеографии. Все это, разумеется, изрядно пропахло табаком и демонстрировало ту "уютную полуопрятность", перед которой явно проигрывает холодная абстрактная чистота.
Заведение носило - без затей - имя хозяина, "Асканий", и этот Асканий в юности поколесил по свету в составе певческого квартета. От природы одаренный хорошим голосом, хотя и не поставленным, он пел для царя, для императора и для многих королей. На скопленные деньги он осел в родном городе, купил там крестьянскую усадьбу, переделал ее под трактир и теперь слыл человеком с достатком. Хозяин он был отменный - спокойный, немногословный, трезвый. Приказания отдавал взглядом или жестом, ходил в рединготе, редко выпивал с клиентами и никогда не заговаривал первым. В основном он сидел за стойкой - с того ее краю, где было окошко в поварню, откуда на протяжении обеда несколько раз выглядывала его жена. Супруги никогда не сказали один другому грубого слова, хотя и ласковых взглядов между ними тоже не наблюдалось; обхождение было ровное, без особых нежностей. Подавальщицы были молоденькие, все примерно одного возраста, и обслуживали они проворно, не позволяя себе ни малейшего заигрыванья. Хозяин был строг, но справедлив, поправлял без излишнего шума. В заведении чувствовался семейный дух, однако тут присутствовала и дисциплина, а большинство завсегдатаев находилось в зависимости от Аскания благодаря предоставляемому им кредиту.
Содержатель трактира был также неплохо осведомлен о своих посетителях, знал, кто из них захаживает к нему только по безденежью, а обзаведясь монетой, направляет стопы в "Городской погребок". В долг Асканий давал "по одному-единственному слову", но категорически отказывался предоставлять кредит, если клиент считал это делом само собой разумеющимся. Посещение "Городского погребка" при долгах, не стертых с грифельной доски, здешний хозяин рассматривал как измену, однако вслух ничего не говорил. Он не намеревался соперничать с конкурентом рангом выше его, поэтому даже не заикался об измене, а если кто-нибудь, пытаясь заслужить его расположение, начинал злословить по этому поводу, либо отмалчивался, либо даже возражал ему.
Благодаря зависимому положению клиентов Асканий отчасти приобрел ухватки школьного наставника и не терпел замечаний, будь то справедливых или несправедливых. Однажды в трактир пожаловал разъездной немецкий коммерсант и заказал пива. Ему подали бутылку пива и кружку, но он потребовал другую - правильную - кружку. Таковой не нашлось, а когда посетитель вознегодовал, в дело вступил Асканий, который тихо, не устраивая скандала, выпучился на немца и только сказал: "Если господина не устраивает кружка, он может идти своей дорогой". Другой гость как-то остался недоволен супом. Асканий подошел к жалобщику и, склонившись над ним, словно хотел поверить ему тайну, негромко произнес: "С супом все в порядке, я сам только что его попробовал". Так-то вот: "я сам!" Посетитель больше ни разу не высказывал претензий. Жил Асканий с женой в небольшом флигеле с видом на сад и реку, в трех комнатах, очень красиво обставленных. Там супруги проводили самые свои приятные часы, обычно выпадавшие на утро, хотя и после обеда можно было урвать для себя часок-другой. В свободное время Асканий читал книги с замечательными иллюстрациями или играл на фортепиано, а вот петь никогда не пробовал. Он любил показывать жене свои дипломы и медали, особо ценя последние: медали почетнее орденов, объяснял он, потому как орденом могут наградить и купца. А еще он иногда рассказывал ей о царском дворе и о Наполеоне в Версале.
По воскресеньям супруги ходили на службу в церковь.
Жена часто допытывалась у Аскания, скоро ли они переедут в деревню.
- Как только у меня наберется кругленькая сумма, - не вдаваясь в подробности, отвечал он.
Время от времени трактирщица заводила речь о том, чтобы прикрыть крестьянский кабак (слишком много от него было беспокойства), но как раз он приносил наибольший доход, поскольку там только пили. Еду тамошние завсегдатаи считали не более чем неизбежным злом. И Асканий, и его жена избегали питейное заведение; оно было вроде позорного пятна, на которое оба предпочитали закрывать глаза, хотя и получали неправедные деньги от выпивох. В кабаке случались драки, там поигрывали краплеными картами в "двенадцать очков", однако хозяин и тогда не казал туда носа, а посылал за полицией.
Как трактирщику ему положено было радоваться всему, что съедят и выпьют его посетители, но он готов был скорее потерять в собственной выгоде, чем увидеть пьяного. Один раз он даже позволил себе зайти в кабинет, дабы предупредить молодых людей, поглощавших невероятное количество спиртного. "Нельзя столько пить!" - сказал он им и тут же вышел. "Что за чудной трактирщик!" - сделала вывод молодежь.
Да, он был такой, тем не менее строгость соседствовала в его характере с доброжелательством и сердобольностью, поскольку в юные годы ему самому пришлось нелегко, и теперь он терпеливо ждал наступления преклонного возраста, который намеревался провести в уединении сельской местности.
* * *
Однажды, в самое обеденное время, Асканий сидел за стойкой, привычно положив перед собой грифельную доску и счетную книгу, когда в трактир заглянул незнакомец средних лет. Смахивающий по виду на иностранца, этот неизвестный пытался под напускной самоуверенностью скрыть свое смущение оттого, что появляется в компании, где все прочие знакомы друг с другом. Всеобщее естественное любопытство показалось чужаку враждебным, а потому он предпочел выждать за спинами тех, кто сгрудился возле стола с закусками.
Асканий смерил взглядом вновь прибывшего, отметив про себя поношенное черное платье и стоптанные сапоги. Вид незнакомца не вызывал к нему симпатии: низкий лоб, темные волосы, лихо закрученные усы, кожа по-южному смуглая с отливом в желтизну. Догадаться о роде его занятий было невозможно.
Чужак между тем проявлял недюжинное терпение: дотянувшись до куска хлеба, он теперь стоял с ним в руке и, не выказывая ни малейшей досады, ждал, пока его подпустят к маслу. Дело кончилось тем, что кто-то из толпившихся у стола сделал шаг назад и наступил незнакомцу на ногу. Тот же, вместо того чтобы осерчать, лишь с печальным смешком бросил провинившемуся: "Ничего страшного. Пожалуйста, не беспокойтесь!"
Хозяин наблюдал за происшествием сочувственно. Хотя незнакомец и не пришелся ему по душе, Аскания пронял его печальный смешок, напоминавший едва ли не всхлип, а потому содержатель заведения двинулся к выстроившейся у стола очереди, с помощью одному ему известной методы рассек ее, никого при этом не затронув, и, поддев на нож кусок масла, протянул нож оголодавшему. Потрясенный неожиданной добротой незнакомец поблагодарил и раскланялся (пожалуй, даже ниже, чем того требовали приличия).
Когда же толпа отхлынула, он позволил себе всего один бутерброд и одну рюмку водки, после чего стал искать карту кушаньям и где бы сесть. Этим он угодил Асканию, который понял, что перед ним явно человек воспитанный. Свободного столика не оказалось, а едва незнакомец взялся за вроде бы свободный стул, как ему строго сказали: занято. На лице отвергнутого, который застыл посреди зала с бутербродом в руке, отразилось такое невероятное отчаяние, что Асканий снова поднялся и предложил незнакомцу место за хозяйским столиком, под часами.
Трактирщика одолевало любопытство, к тому же ему хотелось утешить этого обреченного на молчание анахорета, однако тот оказался человеком гордым и предпочитал соответствовать своему аристократическому облику, а потому молчал. Возможно, припомнив собственное положение чужестранца где-нибудь в египетских краях, Асканий преодолел в себе антипатию к подобной манере поведения, которая не позволяла проникнуть глубже наружности, но за которой могло скрываться все что угодно.
Вечером того же дня в трактир заглянул городской прокурор. Он относился к тем немногим посетителям, с которыми хозяин по окончании дневных трудов мог поболтать и даже пропустить рюмочку. Они сидели под часами за охлажденным карлсхамнским пуншем с флагами на этикетке.
- А теперь, - перевел разговор в новое русло Асканий, - расскажи-ка о чужестранце, который завелся у нас в городе. Тебе наверняка все про него ведомо.
- Как же, знаем, знаем!.. Он прибыл с севера и собирается обосноваться тут в качестве адвоката.