Ремонт занял целую неделю, в течение которой Асканий изображал капитана: отдавал распоряжения о маневрах судна, задабривал рабочих, подбадривал сам себя.
- Они вернутся, непременно вернутся, - с уверенностью потерявшего надежду твердил он, поскольку никак не мог оправиться от удара. Изредка Асканий высказывал подозрения по поводу Бруне, но Либоц урезонивал его, доказывая, что ничего подобного быть не могло.
Когда ресторан привели в порядок, в газете появилось объявление и об этом. В оповещении слишком чувствовалась поездка хозяина в Америку, такое оно было безвкусное, надменное, вызывающее: "Идущему впереди всегда тяжело", "Трудолюбивой пчелке да улыбнется счастье" и прочее в таком роде. Затем следовали рассуждения о санитарии и гигиене, о свете и воздухе, о борьбе против индивидуализма и опять о собрании всех под одной крышей, о демократии, даже о всеобщем избирательном праве.
Все это никак не располагало публику к новому заведению, и после доходного первого дня, когда в ресторацию стекались любопытные "посмотреть на взрыв", посетителей резко убыло.
Асканий обеспокоился, но утешал себя тем, что клиенты, по крайней мере, не ушли в "Городской погребок". Более солидная публика стала посещать импровизированный клуб, а народ попроще, для которого клуб был не по карману, возродил к жизни никому дотоле не ведомый крохотный подвальчик, который быстро разросся настолько, что хозяин пробил в потолке дыру и нанял также верхний этаж.
Для Аскания началась страшная борьба с собой и своей судьбой. Поскольку гордость не позволяла ему уступить, он прибегнул к мелкому надувательству: сам садился есть к окну, чтобы прохожим на площади казалось, будто у него есть посетители; подучил официантов заниматься уборкой пустых столов; вечерами приглашал отужинать знакомых.
Впрочем, его наигранная веселость попахивала виселицей, а его непоколебимое мужество имело самые плачевные последствия: голова Аскания поседела, глаза ввалились, руки стали дрожать. Он в буквальном смысле слова отпугивал последних клиентов, даже на его приглашения перестали откликаться.
Вопреки всему он, однако, и не подумал сократить расходы. Гардеробщик у него продолжал спать на галошной полке за 25 крон в месяц, в ресторане день-деньской горел свет, а напоследок Асканий еще выложил круглую сумму на покупку оркестриона.
Официанты сбегали от него через два дня на третий, так что пришлось нанять женскую прислугу с твердым жалованьем. А народ все равно не шел.
В довершение бед у Аскания слегла жена, занемогшая от горя и ужаса. Муж расценил эту хворь как упрек себе и решил, что бороться с ней нужно полным безразличием. Супруга безвылазно сидела на втором этаже, даже не поднимая на день штор и уж тем более боясь спрашивать, были ли посетители.
В конце концов посетители вовсе исчезли, так как немногих приезжих, которые по неведению забредали в ресторацию, пугало отсутствие людей, а когда они замечали, что основная часть кушаний, значащихся в пространном меню, "уже кончилась", то подавно забывали туда дорогу.
Все-таки Асканий пока держался - и радовался, стоя у окна с театральным биноклем в руке и глядя на пустой "Погребок", где так же стоял с подзорной трубой Бруне. Этой дуэлью противники помогали друг дружке не утрачивать мужества.
Дольше всех приходил верный Либоц. Жертвуя своими истинными склонностями, адвокат садился у окна, выставляя себя на всеобщее посмешище. Асканий, однако, чувствовал в таком жесте подачку нищему, а потому сделался жесток, проникся ненавистью к своему единственному другу, объяснил, что тому незачем понапрасну утруждать себя.
Когда адвокат советовал Асканию переделать ресторацию, выделить место для кабинетов, убрать зеркала, заложить хотя бы часть окон и создать побольше закутков, хозяин отвечал нелюбезно. Преданный друг мучился несчастьем этого гордеца, неотступно думал о его судьбе, ломал голову над планами его спасения, но все было впустую.
Что предприятие не заглохло само по себе, объяснялось лишь хорошим доходом, который Асканий получал от квартиросъемщиков.
Подступил рождественский Сочельник, и Либоц, перед которым двери всех семей были закрыты, договорился провести этот вечер с прокурором, хотя они так и не решили, где будут праздновать.
Когда они вышли на улицу, им бросились в глаза залитая светом ресторация и Асканий, в одиночестве игравший партию в бильярд. Либоц с Черне словно увидели привидение, а потому надумали прогуляться и развеять неприятное впечатление. Впрочем, чуть погодя адвокат забеспокоился:
- Надо пойти к Асканию… жена у него лежит больная, нельзя его оставлять одного. Мы же человеки, и он нам здорово помогал в трудную минуту.
- Тогда вперед! - ответствовал прокурор.
Войдя в безлюдный ресторан, они сразу отметили запустение. Занавеси висели грязные, зеркала были засижены мертвыми мухами, столы покрыты пылью и испещрены именами посетителей. Но из кофейни доносились звуки музыки, марша "Père-la-Victoire", а когда они открыли дверь, то застали там Аскания: он сидел посреди множества пустых столиков, слушая музыку и в одиночестве попивая шампанское. Сей праздничный напиток, который доставляет удовольствие, если его пьешь в компании друзей, родных, прекрасной женщины или по какому-либо "радостному поводу", при подобных обстоятельствах исполнял роль похоронной браги, тогда как невидимые музыканты с их грохочущими трубами и барабанами казались оркестром призраков.
Асканий попробовал было изобразить веселье, но это у него получилось плохо, хотя видно было, что он действительно рад видеть знакомые лица. Он вышел распорядиться об ужине и закрыл ресторан для посторонних.
Вернулся Асканий в экзальтированном состоянии, однако некоторая пришибленность оставалась, так что можно было надеяться, что хозяин будет сохранять приличия; в страхе перед мучительными расспросами он захватил инициативу в свои руки и начал неумолчно говорить - о политике, о ландстинге, о муниципальном налоге, о железных дорогах. Либоц с Черне не прерывали Аскания, сами боясь вымолвить хоть слово, поскольку на зыбкой почве оно могло оказаться слишком большим бременем для этого человека и заставить его провалиться в трясину.
Подали ужин, который взялся неизвестно откуда; скорее всего, за ним сходили в "Ухаб" - так назывался подвальчик, который преуспел благодаря разорению Аскания.
Поев, хозяин сник и перестал скрывать, как тяжело переживает неудачу.
- Слишком я стар, чтобы затевать новое дело, - признался он, - а гордыня и вовсе плохой помощник. Я человек конченый…
- Тебе надо было закрыться еще месяц назад, - вполголоса сказал адвокат.
- Закрыться?! - вскричал прежний Асканий. - Ни за что на свете!
Его душевное состояние менялось, как на качелях, он то падал в бездну, то взмывал к небесам.
- Погодите! Вот внесут мне к Новому году квартирную плату, тогда увидите, что будет!.. Начнутся великие дела… вы небось слышали, к нам собираются вести железную дорогу!
Жалея трактирщика, прокурор дал Асканию побахвалиться еще некоторое время, но, когда тот совсем обнаглел и стал невыносим, Черне решил, что пора добить полумертвеца.
- Тебе нет смысла более противиться, через полгода тут откроют "Гранд-отель", и вам с Бруне все равно придется объявить себя несостоятельными.
Асканий обмяк:
- Что еще за "Гранд-отель"?
- Он входит в сеть гостиниц, которую развертывает виноторговая компания.
Глаза у Аскания забегали, словно ища выхода, но выхода он не нашел, а потому перевел разговор на еду и, обругав ее, предложил вернуться в кофейню, где безотлагательно запустил оркестрион. Обессилевшему хозяину мнилось, будто он черпает силы из этого аккумулятора: грохот хотя бы частично заглушал его собственные мысли и чувства. Теперь Асканий повел себя вовсе по-ребячески - начал подпевать музыкальной машине, подошел к ней и встал напротив, делая вид, будто дирижирует капеллой, подчеркивал пьяно и форте, кивал разным голосам, когда им вступать. Новое перевоплощение достойного человека напугало гостей, как могло бы напугать появление незнакомца в комнате с запертыми дверями.
Вошедшая прислужница прошептала несколько слов хозяину, на что тот рявкнул:
- А мне плевать!
Затем их отвели в небольшую комнатку со множеством бутылок и бокалов, после чего девушка была отпущена спать.
Асканий же приступил к очередной из своих Протеевых забав: каждые пять минут он менял шкуру, характер и наружность, причем иногда говорил точно во сне - или грезил наяву. Вот он в Версале, где к певцам подходит император с какой-то любезностью; а вот уже в Америке, в Бруклине, где происходит нечто загадочное, - эта сцена крайне заинтересовала прокурора, но стоило ему задать вопрос, который бы удовлетворил его любопытство, как Асканий очнулся от транса и совершенно трезвым, даже язвительным голосом брякнул:
- Что ты там бормочешь? Тебе хочется что-то разнюхать? Оказывается, друзья - всего-навсего переодетые полицейские ищейки…
Черне чуть было не ответил гадостью, но подумал, что лучше сидеть здесь, чем без сна лежать в собственной постели, а потому иронически рассмеялся и пропустил сказанное мимо ушей.
Асканий же продолжил свой монолог.
- Когда делаешься старше (он ни в коем случае не употребил бы слова "стареешь"), прошлое становится необозримым, время прекращает свое течение и ты живешь в былом, как если бы оно было сегодняшним днем. Помню, в молодости (тут он внезапно помолодел лицом лет этак до тридцати) я был в точности такой, как теперь… ну… или около того. Допустим, характер человека - это его судьба, но ведь характер дается человеку от рождения, значит, моя судьба тоже дана мне от рождения и в таком случае я ни в чем не виноват, верно?
Предполагалось, что ответить следует утвердительно, однако Черне устал, и ему хотелось разнообразия.
- Нет, дело обстоит иначе. Либоц, например, утверждает, что осознал свою судьбу в тридцатилетием возрасте. Тогда он заметил что-то неладное, начал воспитывать в себе характер и в последнее время дошел до того, что превратился в самоистязателя.
- Я вовсе не самоистязатель, - осмелился возразить адвокат, - таких людей не бывает, ведь в человеческой природе заложено стремление к удовольствию. Я бы тоже хотел всякий вечер пировать, наслаждаться музыкой, пением, канделябрами, цветами, вином, а в первой половине дня все ж таки трудиться, чтобы нагулять аппетит к обеду и хорошо спать ночью, но у меня нет такой возможности, нет средств, которых требует подобный образ жизни, пусть даже меня и тянет к нему, поэтому вместо наслаждения я получаю одну муку… Если я ищу удовольствия, ко мне безмолвно взывает чувство долга и меня сковывает страх перед еще большими неприятностями, так что я противлюсь своему устремлению…
Асканий давно пронзительно смотрел на Либоца, словно впервые слышал его голос; он уже забыл первую часть рассуждений и то, как Черне загубил его парадокс о характере, трактирщика теперь интересовало лишь признание адвоката.
- Странный народ эти люди, - как бы сам себе заметил Асканий. - Им кажется, будто они знают друг друга, а на самом деле ничего подобного. Взять, к примеру, меня: я понятия не имею, кто вы такие, не знаю, порядочный ли человек наш прокурор. А если Либоц действительно тот, за кого себя выдает, его и человеком-то не назовешь… однако же его простодушная откровенность навела меня на подозрение, что он все-таки персона, причем персона со своими секретами, которых я отнюдь не намерен дознаваться, ибо чужие секреты следует уважать, такое у меня правило, вы согласны?
Столь наглый переход на личности вызвал у присутствующих тайный страх; каждый из членов компании начал опасаться остальных, отчего все изменились в лице; они словно собрались обороняться, встали наизготовку, чтобы отразить нападение, припасли кривую ухмылку, чтобы нейтрализовать ожидаемые колкости. На Черне было страшно смотреть: он с избытком хватил виски и у него пожелтели глаза, как будто он плакал шафрановыми слезами; к тому же он сидел как на иголках в ожидании разоблачений, ведь Асканий мог уличить его в разглашении кухонных секретов и в подстрекательстве к лишению трактирщика прав на виноторговлю. Либоц копался в себе, пытаясь вспомнить, нет ли у него на совести каких-либо опрометчивых слов о других, сказанных в их отсутствие. Аскания же, который чувствовал себя живьем разрезанным на куски, тянуло совершить душевное самоубийство, но так, чтобы увлечь в бездну и остальных; он хотел бы потом оказаться наверху и испытать ощущение собственной исключительности, собственного величия, вот, дескать, как необыкновенен он даже в падении. Ему необходимо было произнести слова, которые выставили бы его в потрясающем свете, заставили бы собеседников восхищаться им. Посему он заговорил, как на похоронах:
- Уважаемые господа, ночное безмолвие окутывает нас пеленами тайн, мы сидим здесь, в компании друг друга, из страха перед кошмарами снов… Я, милостивые государи, прекрасно знаю (вот оно, самое главное!), с кем имею дело за этим столом, тогда как вы… даже… не… представляете… кто… я… такой!
- И кто же ты?! - вмешался Черне.
Одновременно вошла прислужница, которая во всеуслышание сказала:
- Хозяйке очень неможется, она просила вас срочно зайти к ней.
- Плевать я на нее хотел! - взревел Асканий в гневе оттого, что ему испортили грандиозную сцену, к которой он готовился не один год.
Впрочем, он тут же пожалел о своей вспышке и, встав, попросил извинения у гостей.
- Все правильно, - отозвался Либоц, - нам не стоит долее засиживаться, а тебе надо идти к супруге.
Асканию, однако, трудно было сразу расстаться, и он завел нудную речь о "лучшей из женщин", когда в потолок громко застучали со второго этажа.
Послышалось ли ему в этом звуке памятное с детства забивание гвоздями гроба или у него возникли какие-либо другие неприятные ассоциации, только Асканий побледнел и, предчувствуя самое худшее и тем не менее еще борясь со злостью на то, что его прерывают посреди удовольствия, попрощался с друзьями (как будто они расставались навсегда) и вышел через кофейню с ее рядами пустых столов, напоминавших в полумраке колонию белых сыроежек.
* * *
На улице Либоц с прокурором увидели докторов экипаж и тотчас смекнули, чем это пахнет.
Проходя по площади, они заметили в некоторых окнах елки со свечами и вспомнили про Сочельник. Либоц обронил сентиментальную фразу о собственной безрадостной жизни (да и Прокуроровой тоже), но Черне не поддержал этой темы.
- Как ты думаешь, кто такой Асканий? - спросил в конце концов адвокат, который уже не первый год ломал голову над этой загадкой.
- Кто он такой? Самый обыкновенный трактирщик, наделенный необыкновенной спесью, хвастун, которому надо в любых обстоятельствах считать себя выше других. А его великая тайна? Тоже ничего особенного… Ну, лазил в детстве по чужим садам, стащил несколько яблок… ну, может, подрался с кем в Америке или по пьяни просидел пару дней в тюрьме, ну, может, бросил какую девушку или позволил другу заплатить за него залог. Просто эти шуты гороховые вечно хотят казаться интереснее, чем они есть на самом деле. Да не совершил Асканий ничего страшного и не заслуживает того интереса, какой пытается вызвать своими мнимыми тайнами!
- Ясное дело, у тебя все люди незамысловатые!
- Начхать я хотел на всех людей! А теперь мне пора и на боковую. Покойной ночи!
* * *
В ту ночь жена Аскания скончалась - сколько тот ни уверял ее и себя, что болезнь вовсе не опасная. Смерть была для него вещью непостижимой, поэтому он не допускал и мысли о ней, но, коль скоро она наступила, Асканий воспринял ее как нечто положительное и буквально окаменел, словно прихваченное осенними заморозками нежное растение; источник слез тоже будто промерз до дна, поскольку плакать Асканий не мог. Тем не менее ему нужно было вырваться из дома, уйти прочь и кому-нибудь пожаловаться. И он пошел - не к Либоцу, а к прокурору Черне, вопреки мнению супруги, которая в последние месяцы предупреждала его против "самого злостного врага": она рассказала мужу, что именно Черне написал о его тайнах в газету, придумал отнять у трактирщика права на виноторговлю и подал идею "Гранд-отеля". Никакие увещевания не помогали; у Аскания развилась непонятная симпатия к прокурору, он верил, что Черне нанес ему вред, но выгораживал его и старался об этом не думать. Эта была какая-то животная, не поддающаяся объяснению привязанность; возможно, его привлекали очертания фигуры, тембр голоса, или же прокурор напоминал Асканию какого-нибудь иного человека, который ему нравился в давние времена. Либоцу не раз приходили на ум оброненные Асканием слова: "Этот Черне похож на моего младшего брата, которого я очень любил. Его уже нет на свете". Прокурор мог вести себя сколь угодно бесстыдно, предательски, - Асканий не менял своих симпатий и продолжал поверять Черне свои секреты, которыми тот мгновенно злоупотреблял, причем не по злобе, а из корыстолюбия, так как его способ заискивания перед власть имущими состоял в осведомительстве.
Два дня трактирщик приходил к Черне домой, где его принимали, но откуда он оба раза должен был скоро уйти, поскольку беседу прерывали фиктивные телефонные звонки.
На третий день Асканий пришел к прокурору на службу и занял стул подле конторки. На четвертый день стула там уже не было, и старику пришлось стоять. На пятый день были похороны, которые Черне пропустил под предлогом служебных дел.
Это обидело старика, и потому теперь, когда дом опустел, а его "лучший друг" отрекся от него, нужда и одиночество погнали Аскания к Либоцу.
Там его сажали на диван и позволяли сколько угодно говорить об усопшей, о ее болезни и последних часах. Но адвокат не мог не заметить, что Асканию нужен был не он лично, а просто слушатель, поскольку скорбящий даже не смотрел на друга, и тот припомнил, что никогда не видел устремленного на себя взгляда Аскания, лишь изредка - обращенные в его сторону глаза.
Поскольку Либоц завершал всякую встречу добрым советом: "Закрывайся!", Асканий столь же неизменно отвечал: "Ни за что на свете!"
К Новому году, однако, закрылся "Городской погребок", после чего все имущество конкурента было продано с молотка.
Асканий стоял у окна с театральным биноклем и наблюдал, как вывозят обстановку.
- Увы, тамошнему хозяину не хватило упорства, - сказал он. - Нельзя ввязываться в подобные дела, если они тебе не по плечу.
И прибавил:
- Это Немезида постаралась, ведь он хотел отнять у меня мой хлеб. Таким можно даже не мстить, возмездие настигнет их без постороннего вмешательства.