Чета Анжелен, поселившаяся с ними по соседству, очень заинтересовала Фроманов: жена была одного возраста с Марианной, высокая, с прекрасными темными волосами и дивными глазами, вечно светившимися радостью; муж - ровесник Матье - красивый мужчина с пышными усами, без ума влюбленный в свою жену, жизнерадостный, бравый, как мушкетер. Они страстно полюбили друг друга с первого взгляда и поженились, имея небольшой капитал, дававший им ренту около десяти тысяч франков, которые он, искусный рисовальщик вееров, мог бы удвоить, если бы не ленивая истома, пришедшая вместе с сумасшедшей любовью к своей подруге. И вот они укрылись весной в пустыне Жанвиля, чтобы здесь, на лоне природы, никто не мешал им любить друг друга со всем пылом и страстью. Днем их можно было встретить только на уединенных лесных тропинках или в поисках укромных уголков в густой траве, под сенью деревьев. Ночью они прогуливались по полям, вдоль живых изгородей или по заросшему берегу Иезы, счастливые тем, что могут забыться в этот поздний час у лепечущей воды, в густой тени ив.
- Вот и еще одна женщина, не желающая иметь детей, - сказала Марианна. - Она призналась мне в этом как-то на днях, говорит, что твердо решила не рожать до тридцати лет; ей хочется вдосталь насладиться жизнью со своим мужем, не отягощая себя сразу же материнскими заботами, которые отнимают все время. Муж вполне разделяет ее мысли, и мне кажется, он боится, как бы она не подурнела и как бы не перестала услаждать его, пока будет носить и кормить ребенка. Вот они и целуются повсюду с утра до ночи, устраиваются так, чтобы не знать ничего, кроме удовольствия… А в тридцать лет они хотят родить прекрасного, как ясный день, мальчика.
Матье, снова став серьезным, не промолвил в ответ ни слова, а Марианна тихо добавила:
- Если только им это удастся…
Он продолжал размышлять. Кто знает, в чем мудрость? Разве не восхитительна любовь ради любви, живущая лишь самой собой среди этих неоглядных просторов! Вдруг он вспомнил обет, который дал себе в Париже, - не иметь больше детей.
- Ну что же, - пробормотал Матье, - каждый живет как знает… Мы стесняем их, пойдем спать.
Они медленно побрели по узенькой тропинке, которая вела в Шантебле. Впереди, как огонек отдаленного маяка, светилась поставленная у окна их домика лампа, разливавшая тихий одинокий свет среди густого мрака лесов. Поддавшись величественному молчанию ночи, супруги уже не разговаривали, приближаясь к тихому убежищу, где спали их дети.
Когда они вошли в дом, Матье запер за собой дверь; оба они двигались потихоньку, стараясь не шуметь. В первом этаже, направо от коридора, находилась гостиная и столовая, а налево кухня и кладовка. Во втором этаже было четыре комнаты. Скромная мебель Фроманов, привезенная из Парижа, не могла заполнить обширного помещения. Но Фроманы не были честолюбивы, все это их только смешило. Они позволили себе единственную роскошь - повесили занавески из дешевенького кумача, и эти ярко-красные пятна придавали, по мнению хозяев, особенно нарядный вид их апартаментам.
- Зоя, наверное, тоже уснула, - сказала Марианна, не слыша ни шороха, ни дыхания.
Так оно и было: крестьянка, усевшаяся с вязаньем в хозяйской спальне, чтобы свет не разбудил детей, спавших в соседней комнате, уснула глубоким сном, уронив голову на свою работу. А из широко открытой детской тоже раздавалось мерное сонное дыхание.
Пришлось тихонько разбудить совсем ошалевшую от сна Зою, прервать поток ее извинений и отправить спать, умоляя не слишком шуметь. Матье взял лампу и вошел в детскую, чтобы полюбоваться детьми и потихоньку их расцеловать. Они почти никогда не просыпались ночью. Отец поставил лампу на камин, чтобы лучше видеть кроватки детей. Марианна тоже присоединилась к мужу. На кровати у стены, обнявшись, спали близнецы, крепкие шестилетние мальчуганы, Блез и Дени, которые никогда не разлучались. У противоположной стены стояла кроватка Амбруаза, четырехлетнего херувима редкостной красоты. Тут же находилась и колыбелька недавно отнятой от груди полуторагодовалой Розы; крошка разметалась во сне и спала почти голенькая. Мать поторопилась натянуть на ребенка одеяльце, так как своевольная малютка сбросила его в сторону. А отец, в свою очередь, уложил поудобнее Амбруаза, соскользнувшего во сне с подушки. И мать и отец двигались еле слышно, то и дело склоняясь над нежными личиками спящих детей, желая убедиться, что ничто не тревожит их ангельский сон. Поцеловав всех по очереди, родители насторожились, им показалось, что Блез и Дени ворочаются. Наконец Марианна взяла лампу, муж двинулся за ней следом, и они на цыпочках вышли из комнаты.
Поставив лампу на стол в своей спальне, но не закрыв дверь в детскую, Марианна сказала мужу:
- Мне не хотелось понапрасну огорчать тебя, поэтому я ничего не сказала. Роза, по-моему, немножко прихворнула, я ужасно беспокоилась, но к вечеру все уже прошло.
Заметив, что Матье встревожился и даже побледнел, она продолжала:
- Да нет, ничего страшного. Иначе разве я ушла бы из дому? Ведь с малышами никогда не бываешь спокойна… Ложись скорее, уже за полночь.
Она не спеша начала раздеваться при открытом окне, зная, что, кроме звезд, в него некому заглянуть. Сняв платье, нижнюю юбку, корсет, она остановилась перед зеркалом, чтобы причесаться на ночь, и, распустив длинные волосы, доходившие до колен, заплела косу.
Матье, казалось, не слышал ее слов. Он не стал раздеваться, а уселся к столу, на котором стояла лампа. Достав из кармана пятнадцать луидоров - все его месячное жалованье, он выложил деньги на стол. И сказал с горькой усмешкой:
- Как видишь, всего-навсего пятнадцать, они не успели размножиться по дороге… Спрячь деньги! Завтра расплатимся с долгами.
Эти слова навели его на какую-то мысль. Он взял карандаш и принялся вписывать ряды цифр в свою записную книжку.
- Итак, двенадцать франков за яйца и молоко Лепайерам. А мяснику сколько ты должна?
Присев рядом с мужем, Марианна снимала чулки.
- Мяснику надо отдать двадцать франков - запиши.
- А бакалейщику, булочнику?
- Точно не помню, франков тридцать примерно. Других долгов нет.
Он подсчитал.
- Всего мы задолжали шестьдесят два франка. Вычтем их из трехсот - остается двести тридцать восемь франков, почти по восьми франков на день… Н-да, богачи, нечего сказать, хорошенький нам предстоит месяц, - ведь у нас четверо детей на руках и, не дай бог, еще Роза расхворается!
Оставшись в одной рубашке, Марианна поднялась, встала прелестными босыми ножками прямо на паркет и, раскинув руки очаровательным, манящим жестом, посмотрела на мужа, сияя торжествующей красотой плодовитой, здоровой женщины. Его непривычные речи удивили ее, но она приняла их со своим обычным веселым доверием.
- Что с тобой сегодня, друг мой? Сидишь хмурый, что-то подсчитываешь, и это ты, дожидающийся каждого следующего дня, как чуда, с уверенностью, что, если хочешь быть счастливым, достаточно любить жизнь. И тебе отлично известно, что я, безусловно, самая богатая и самая счастливая женщина на свете… Ложись скорее, богатство притаилось за дверью и не войдет, пока ты не задуешь лампу.
Разрезвившись, она легко вспрыгнула на постель, улеглась, прислонившись к высоко взбитым подушкам, и выпростала руки из-под простыни все тем же нежно-зовущим жестом. Но он в ответ лишь покачал головой и, с горечью вспомнив весь сегодняшний день, вновь пережив его в памяти, заговорил медленно не торопясь.
- Нет, видишь ли, дорогая, мне стало особенно больно, когда я, наглядевшись на чужой достаток и роскошь, вернулся домой, в это убожество. Ты ведь меня знаешь, я ничуть не завистлив, не честолюбив, не мечтаю ни выдвинуться, ни разбогатеть. Но, пойми ты меня, в иные дни я не могу не страдать за вас, да-да, за вас: за тебя и за детей! Я хотел бы заработать кучу денег, чтобы спасти вас от угрозы нищеты… Побывав у Бошенов с их заводом, наглядевшись на их Мориса, которого они воспитывают, как принца, я понял, что мы с тобой просто погибнем с голоду вместе с нашими четырьмя ребятишками! Ведь даже бедняги Моранжи, мечтающие дать королевское приданое своей дочке, мечтающие о должности с жалованьем в двенадцать тысяч и гордящиеся фальшивой роскошью своего нового обзаведения, и те относятся к нам хоть и дружески, но пренебрежительно. Я не говорю уже о наших квартирохозяевах Сегенах. Если бы ты видела, как они кичились передо мной своими миллионами, своим особняком, всеми своими коллекциями и безделушками! Они меня просто подавили своей жалостью, своими на-смешками над нашей огромной семьей, потому что, видишь ли, благоразумно решили ограничиться сыном и дочерью! Словом, все, включая этих Лепайеров, чья мельница дразнит наше воображение… Ведь совершенно ясно, что, если эта женщина пришла к тебе со своим Антоненом и заявила, что другого у нее не будет, значит, она хотела тебя попрекнуть твоими четырьмя, из-за которых ты, мол, не в силах расплатиться с долгами!.. Да, ничего нам не иметь: ни завода, ни особняка, ни даже мельницы, и никогда мне не заработать двенадцати тысяч франков. У других есть все, а у нас ничего. Такова очевидность! Я не стал бы унывать, дорогая, притерпелся бы, как и ты, ко всему и даже радовался бы, если бы меня не грызла совесть, если бы я не понимал, что нищета, до которой мы докатились, - дело наших же рук… Да, да! Мы сами виноваты в неосторожности и недальновидности.
Марианна слушала мужа с нескрываемым удивлением. Она приподнялась, бессознательно обнажив свое крепкое тело, казавшееся еще белее по контрасту с черными густыми волосами; прекрасные темные глаза, расширившиеся от изумления, сверкали на молочно-белом лице.
- Да что это с тобой? Что такое сегодня стряслось? - спросила она. - Ты такой добрый, такой простой, никогда о деньгах не говоришь, ты был счастлив, несмотря на всю нашу бедность, и вдруг стал рассуждать, совсем как мой кузен Бошен… Ты просто чересчур переутомился в Париже, ложись скорее, и все позабудется.
Он поднялся наконец, но, раздеваясь, продолжал глухо бормотать:
- Конечно, я лягу. Но ведь лачуга, в которой мы живем, от этого не изменится, и если ночью опять пойдет дождь, дети насквозь промокнут. И ты еще хочешь, чтобы я удержался от сравнений! Бедные крошки! А ведь я такой же отец, как и все другие, я тоже хочу счастья своим детям!
Матье уже собрался лечь, когда из детской донесся плач. Тревожно прислушиваясь, он замер посреди комнаты, потом взял лампу и босиком, в одной рубашке, пошел в детскую. Когда он через несколько минут вернулся обратно, изо всех сил стараясь не шуметь, он увидел, что Марианна сидит на постели и, вытянув шею, прислушивается, готовая броситься к детям на любой их зов.
- Спят, - сказал Матье тихо, словно дети могли его услышать. - Это Роза опять разметалась… Теперь все четверо спят крепким сном, как ангелочки. - Поставив лампу на место, он спросил: - Можно гасить?
Увидев, что муж направился к окну, Марианна запротестовала.
- Нет, нет, пусть останется открытым. Ночь такая теплая, такая тихая. Мы еще успеем закрыть его перед самым сном.
И вправду ничего не могло быть чудесней этой весенней ночи, в окно вместе с невозмутимостью ночной тишины вливалось успокоительно-мощное благоухание полей и лесов. Не слышно было иных звуков, кроме глубоких вздохов дремлющей земли, готовой к вечному плодоношению. Однако ночной покой был ощутимо насыщен жизнью, она проявляла себя в трепете желания, в безначальной и бесконечной любви, дрожью проходившей по сонным травам, деревьям, водам, полям. Теперь, когда лампу задули, из темной комнаты стали видны мерцающие звезды да край неоглядных небес, где, словно кратер огнедышащего вулкана, как раз напротив супружеского ложа, пылал отсвет Парижа.
Матье обнял Марианну, крепко прижал к сердцу, ощутив в этом объятии всю ее нежность и силу, и растроганно прошептал ей на ухо:
- Дорогая, пойми, я забочусь только о вас - о тебе и о малышах… Те, другие, богатые, достаточно благоразумны, чтобы не обременять себя семьей, а вот мы, бедняки, обзавелись кучей ребятишек, плодим одного за другим - без счета. Если хорошенько вдуматься - это действительно безумие и непростительная беспечность… И так рождение Розы нас доконало, вынудило укрыться здесь; до тех пор мы как-то сводили концы с концами и не делали долгов. Ну? Что ты на это скажешь?
Она не пошевелилась, не разжала рук, ласково обнимавших мужа. Но он почувствовал, что она затаила дыхание и беспокойно ждет.
- Ничего не скажу, дорогой мой! Я никогда об этом не задумывалась.
- Но вообрази, что произойдет, если ты опять забеременеешь, куда мы денемся с пятым ребенком? Вот тогда действительно все будут вправе издеваться над нами и утверждать, что, раз мы несчастливы, мы сами того хотели… Разве не так? Эта мысль буквально не дает мне покоя, и я сегодня поклялся самому себе, что нам пора остановиться, устроиться так, чтобы пятый не появился… А как ты смотришь на это, милая?
На сей раз Марианна безотчетно ослабила объятия, и он ощутил, что по ее коже прошла легкая дрожь. Ей стало холодно, ей захотелось плакать.
- Очевидно, ты прав. Но что я могу тебе сказать? Ты - глава семьи, и мы сделаем так, как ты решишь.
Однако он держал в своих объятиях не прежнюю Марианну, не любовницу, не жену, а женщину, покорно соглашавшуюся доставить ему наслаждение. И к тому же он чувствовал, что она не совсем поняла его, даже испугалась, почему он вдруг затеял этот разговор.
- Ничего дурного я не сделаю, милочка, - сказал он, стараясь придать своим словам шутливый топ. - Ничему это не помешает. Просто поступим, как другие, ведь решительно все, кого мы знаем, именно так и устраиваются. И ты не перестанешь от этого быть моей обожаемой маленькой женушкой.
Он привлек ее к себе, сжал еще крепче, ища ее губ, но она, в неосознанном протесте плоти и сердца, смущенно пробормотала:
- Да, разумеется, я знаю… Как хочешь, ведь это ты ответствен за наше будущее…
И вдруг она разрыдалась, спрятав лицо на груди мужа, чтобы заглушить свои рыдания; он почувствовал, как крупные горячие слезы падают ему на грудь. Матье замер, ему самому стало не по себе при виде искреннего горя жены, причину которого она вряд ли сумела бы объяснить. Недовольный, рассерженный, он упрекал самого себя.
- Ну не плачь, любимая, я просто дурак, грубиян и негодяй, что посмел заговорить с тобой о таких вещах сейчас, когда ты так доверчиво лежишь в моих объятиях. Потом обдумаешь все хорошенько… Мы еще возобновим наш разговор… И не огорчайся, спи спокойно, положи головку мне на плечо, как всегда в вечера нашей любви.
Действительно, у них было такое обыкновение. И он лежал не шевелясь, пока нежное, ровное дыхание не извещало его, что жена уснула; тогда он осторожно, стараясь не разбудить Марианну, перекладывал ее голову на соседнюю подушку.
- Вот так, усни… Я не буду больше тебя мучить.
Она перестала плакать, молча уткнулась лицом в его плечо, прижалась к нему всем телом. Он надеялся, что теперь она уснет, но сам лежал с широко раскрытыми глазами и, продолжая размышлять, глядел в необъятные небеса, испещренные звездами.
Ему был виден край неба, освещенный отблесками столицы, и Матье вновь вспомнился жгучий парижский вечер, перевернувший все его чувства и представления. Сейчас Бошен уже ушел от Норины и как ни в чем не бывало вернулся на супружеское ложе. Почему же, рассказывая обо всех событиях дня, он не посмел рассказать Марианне о похождениях ее кузена? Потому что сейчас он еще отчетливее понял всю грязь, весь позор этого приключения. Потом он с отвращением вспомнил о собственной мерзости, о том, что сам чуть было не совершил гнусный поступок, вознамерившись провести ночь у Серафины. Сейчас он как раз находился бы там. Эта мысль, пришедшая ему на ум дома, в постели, когда любимая жена спала на его плече, показалась ему невыносимой, преисполнила его угрызениями совести. Это неистовое, хоть и мимолетное, желание, налетевшее на него как недуг, осквернило его плоть, помутило сознание. Да, понадобился, видно, сильный яд, раз он перестал узнавать самого себя, раз проснулись в нем чувства и желания, никогда его не посещавшие. Он дивился тем словам, которые только что говорил жене, ибо еще вчера одна мысль о подобном разговоре привела бы его в отчаяние, лишила бы дара речи.
Марианне не спалось, а ведь обычно она сразу же доверчиво засыпала, ощущая близость мужа. Закрыв глаза, она лежала неподвижно, но Матье чувствовал, как сильно он ее обидел и как она мучится, вообразив, будто он недостаточно ее любит. Мысль о богатстве была уже далеко, он делал над собой усилие, чтобы восстановить в памяти рассуждения Бошена или Моранжа, ему уже все труднее было понять их тщеславное стремление подняться ступенькой выше, разбогатеть ради единственного отпрыска и при этом жить в непрестанном страхе перед угрозой раздела имущества. Однако теории, услышанные у Сегенов, все еще смущали его, потому что отрицать факты было трудно: он и сам видел, что чем выше интеллект человека, тем менее он плодовит, и что большие семьи произрастают обычно на навозе нищеты. Но ведь это всего-навсего социальное явление, следствие существующего общественного строя, и только. Нищета - результат людской несправедливости, а отнюдь не скудости земли, которая будет в состоянии прокормить человечество, как бы оно ни возросло, при условии, что решится вопрос о необходимом труде, при условии, что труд будет распределен между всеми людьми в интересах их здоровья и счастья. И если верно, что десять тысяч счастливых предпочтительнее ста тысяч несчастных, почему бы этим ста тысячам несчастных, которые, по словам Сегенов, являются ненужным балластом, не объединить свои усилия, не расширить свои жизненные возможности и не стать такими же счастливыми, как те десять тысяч привилегированных, которые эгоистически стремятся обеспечить свое процветание, кастрируя природу? И когда Матье открылась истина, что именно плодородие создает цивилизацию, что только избыток людей, само кишение обездоленных, требующих положенную им частицу счастья, является двигателем прогресса и приведет в конечном счете к правде и справедливости, - эта мысль принесла с собой облегчение, живительное веяние грядущего. Дабы свершилась эволюция, надо добиваться именно избыточной рождаемости, надо, чтобы человечество заселило всю землю, умиротворило ее, извлекло из нее все здоровые жизненные силы, которыми она перенасыщена. Только плодовитость творит цивилизацию, а она, в свою очередь, направляет плодовитость; и потому можно предположить, что наступит время, когда на полностью заселенной нашей планете человечество сольется в единую семью и воцарится окончательное равновесие. Но до тех пор, тысячи и тысячи лет, будет благим и справедливым беречь каждое могущее произрасти зерно, предать его земле как сеятель, ибо любой урожай, в том числе и урожай людей, всегда может быть еще обильней и каждый родившийся человек укрепляет надежду и увеличивает мощь человечества.