Он снова просмотрел расписание, с ужасом обнаружил, что в прошлый раз не заметил поезда из Остенде, сведения о котором были напечатаны красной краской, так что немудрено было их не увидеть, как очумелый ринулся на указанную платформу, увидел длинный роскошный состав, открыл было рот, чтобы крикнуть, как вдруг опамятовался: ведь надо было прокричать какое-нибудь иностранное имя, и он заорал, закричал, завопил благим матом:
- Мабель! Мабельхен! Мабелинхен!
И бывает же такое - это полностью оправдывает мое решение отнести эту историю к разряду оптимистических, - что из последнего окна, последнего купе, последнего вагона рядом с пыхтящим локомотивом, издававшим весьма пессимистические стонущие звуки, выглянула премиленькая светлая головка и закричала:
- Да, нет. Yes, нет. Hallo!
Франц остановился как вкопанный, посмотрел ей в глаза и сказал:
- Да, это ты.
Думаю, она тоже решила, что он прав, несмотря на его пустой карман, потому что в конце его до тошноты подробного письма было написано: "Мы прекрасно ладим друг с другом. Мабель - милашка. Тебе нужны деньги?" Я написал ему: "Да".
"ЗЕЛЕНЫЙ ДОЛ"
Трамвай пересекал теперь улицу, название которой, написанное белыми буквами на голубом указателе под фонарем у перекрестка, неожиданно показалось ему знакомым. Он покраснел, выхватил из кармана записную книжку и на испещренной записями странице отыскал название этой улицы, обведенное красным карандашом: Бюловштрассе. Он тотчас понял, что намеренно, раз за разом, пропускал эту страничку, но, в сущности, не проходило дня, чтобы он не вспоминал это название…
Трамвай сделал плавный поворот и остановился. Человек в трамвае услышал музыку, вырывавшуюся из пивной, увидел разрежавшие сумерки газовые фонари, уловил задорный девичий смех, донесшийся из окруженного забором сада, и поспешно вышел из трамвая. Пригород выглядел, как все пригороды: растерзанным, грязным, с обилием прелестных садов; у него был свой запах, звучание, цвет и совершенно не поддающиеся определению флюиды, так притягивающие нас: флюиды затерянности…
Мужчина услышал скрежещущий звук отъезжавшего трамвая, положил свой пакет на землю, достал из кармана записную книжку и нашел нужную страничку, хотя помнил наизусть номер дома: Бюловштрассе, четырнадцать. Теперь пути к отступлению уже не было. Да, он прекрасно понимал, почему все время откладывал выполнение именно этого поручения и не ездил за сигаретами в этот город. Разумеется, есть много улиц с таким названием, в каждом приличном городе есть Бюловштрассе, но только в этом городе был дом под номером четырнадцать, в котором жила женщина по фамилии Гертнер, которой он должен рассказать о том, что произошло четыре года тому назад и о чем он должен был ей рассказать уже как четыре года…
Газовые фонари освещали высокий забор лесоторгового склада, исписанный громадными белыми буквами. Сквозь щели в заборе он увидел белые, отдающие в желтизну штабеля безукоризненно изготовленных досок и устало прочитал по буквам надпись на изгороди: "Братья Шустеры", потом он отступил на шаг, потому что буквы на заборе были огромных размеров и выходили за поле его зрения, и прочитал где-то уже далеко, в самом конце, освещаемом другим фонарем, продолжение: "Старейший лесоторговый склад у площади". Там, где кончалась последняя буква "и" в этой солидной надписи, возвышался большой черный дом, из распахнутых окон которого вырывался желтый свет; он увидел фонарь, услышал музыку, звучавшую из репродуктора, а где-то позади него опять раздались звонкий девичий смех, бренчание на гитаре и песня, которую пели приятные бархатные голоса подростков: "Мы с тобой у костра лежали, Кончита…" - песню подхватили другие голоса, вступила еще одна гитара, девичий смех умолк, и приехавший мужчина медленным шагом двинулся вдоль забора к фонарю, который маячил точнехонько против букв "П" и "Л". Блестящие рельсы трамвайных путей уходили далеко в узкую, плотно застроенную улицу, фасадная сторона которой казалась мертвой, темной и пугающей, дома на ней, должно быть, сгорели. Сумерки сгущались, и теперь дальний конец этого мертвого фасада освещался слегка раскачивающимся на высоком столбе фонарем, а на этом углу улицы снова собралась компания молодых парней, мужчина видел тлеющие огоньки их сигарет. Должно быть, это начало Бюловштрассе…
Он все еще по-прежнему находился между "П" и "Л". Было тихо, только слышались негромкие надрывные стоны гитар и бархатные голоса, которые довели до конца начатую песню. На противоположной стороне улицы раскинулись большие сады и огороды горожан. Какой-то мужчина раскурил в темноте трубку, свет от спички выхватил из мрака темно-синюю морскую фуражку, мясистое, грубо высеченное лицо, вытянутые трубочкой губы, загасившие выдохнутым дымом горящую спичку, и там снова воцарилась глухая тьма. Приезжий медленно двинулся дальше, и в конце длинного забора тишину вдруг будто взорвали: из открытых дверей пивной выплеснулись резкий мужской хохот и дикие, не удостоенные внимания вопли певца из репродуктора. Первая поперечная улица вроде бы полностью уцелела, оттуда до него долетали смех, громкие возгласы и обрывки разговоров людей, сидевших на стульях возле дверей своих домов…
Шагая по этой улице, будто по густо населенной коммунальной квартире, он думал: "Я все еще могу вернуться. У меня нет никаких дел на этой Бюловштрассе". Тем не менее он шел все дальше, будто его насильно гнали, по направлению к светофору и вскоре поравнялся с компанией молодежи на углу улицы. Теперь и с Бюловштрассе доносился шум, а когда он быстро повернул за угол, то обнаружил, что и здесь в ряду домов зияли черными прогалами пустоты, и в какой-то миг ему страстно захотелось, чтобы дом номер четырнадцать тоже был разбомблен. Тогда бы все было очень просто.
Он замедлил шаг. "Если я пойду дальше по улице, я пропал, - подумал он. - Меня сразу заметят, спросят, и тогда мне придется все рассказать". Он тут же повернул назад и прошел через толпу молодежи прямиком в пивную. Поздоровавшись, сел за столик возле двери. Трактирщик, длинный худой доходяга с темно-желтым лицом, стоя за стойкой, кивнул ему и громко спросил:
- Пива?
- Да, - ответил он.
На столике справа от него лежали костыли одного безногого, рядом с этим толстым инвалидом в шляпе, сдвинутой на затылок, сидели с озабоченными лицами мужчина и женщина, они неуклюже и устало поддерживали снизу свои пивные кружки. Где-то в углу играли в скат, по радио теперь пел женский голос: "А мама мне без устали твердит, что поцелуй бедой грозит…"
Трактирщик принес приезжему пиво, тот поблагодарил его.
Он положил пакет на соседний стул и вытащил из нагрудного кармана измятую сигарету…
"Стало быть, это та самая пивная, - подумал он. - Здесь он пел свои песенки, "Розмари", "Зеленый дол", здесь скверно ругал верхи и тем не менее с гордостью демонстрировал свои ордена, здесь покупал сигареты и пел, стоя возле буфетной стойки".
Потом приезжий вдруг снова увидел, как был застрелен тот мужчина, которого звали Гертнером; этот рыжий коротышка Стивенсон с наглым лицом выстрелил из пистолета ему прямо в живот, ровно четыре выстрела по диагонали сверху вниз, и он никогда еще не видел, чтобы рот, исполнявший некогда "Розмари", так искривился от боли. Они оттащили Гертнера в угол комнаты, стянули с него полевой китель, разорвали брюки, и тут из его живота хлынули потоки крови и содержимого кишок, и рот, некогда певший "Зеленый дол" и "Розмари", вот здесь, у этой буфетной стойки, этот рот от боли не мог вымолвить ни слова. Они не слышали больше стрельбы, а просто вытащили из его кармана солдатскую книжку, и он записал в свою записную книжку: Гертнер, Бюловштрассе, 14. Он хотел все-таки рассказать о случившемся жене Гертнера, ежели случайно окажется в их городе. Гертнер ничего больше не произнес, только жуткая жижа из крови и дерьма ленивыми толчками выплескивалась из его живота, а они - его товарищ и он - стояли в полном бессилии рядом и были вынуждены лишь смотреть на все это, пока наконец позади них кто-то не заорал: "Руки вверх!" Тогда-то они и узнали, что фамилия того рыжего коротышки-сержанта была Стивенсон. И вот двенадцать дрожащих мелкой дрожью американцев сгрудились вокруг них, он никогда еще не видел, чтобы люди так дрожали, дрожь американцев передалась их автоматам, и слышно было, как они позвякивали, и один из американцев сказал: "Stevenson, one is away…"
Стивенсон сделал резкое стремительное движение, и они сразу поняли его и бросили свое оружие позади себя. У его напарника - он не знал даже его имени, они повстречались всего каких-нибудь полчаса тому назад - из-под мышки торчал автомат, как большая черная изящная кошка, и тот с размаху бросил его назад, угодив прямо в огромную яму с навозной жижей; было слышно, как автомат плюхнулся в нее, этот звук запомнился ему еще с уроков физкультуры, когда учитель показывал им прыжки в воду с доски, и ему настолько отчетливо представилась желтоватая лысина учителя, что он забылся и очнулся, лишь когда один из американцев дал очередь почти возле самого его носа, и тут они поняли, что Гертнер мертв, и услышали рев приближавшихся танков…
Приезжий посмотрел на свою кружку с пивом и неожиданно увидел, что рядом с ней стоит маленькая ваза с цветочками. Это были желтые, пушистые отцветшие сережки ивы, и он вдруг вспомнил, что тогда тоже была весна, стало быть, прошло ровно четыре года с того дня, когда Стивенсон выстрелил Гертнеру в живот, из которого вытекла смешанная с экскрементами кровь. Инвалид опять конвульсивно передернул плечами, а лица мужчины и женщины стали еще печальнее. К парням перед пивной, должно быть, присоединилась компания с гитарами и подружками, так как снаружи теперь доносился девичий смех, а потом они завели песню, все вместе, мужчина и женщина, сидевшие подле инвалида, по-прежнему с безутешным видом держа свои кружки, теперь вглядывались в открытый проем двери и внимали пению.
- Макс, - крикнул инвалид, - принеси еще три пива!
Приезжий слышал, как мужчина и женщина пытались отговорить его. А молодежь пела песни без слов, нежные, убаюкивающие, сентиментальные мелодии. Проходя мимо, трактирщик взял со стола пустую кружку и спросил:
- Еще одну?
- Да.
Мужчина еще раз бросил взгляд на свои сигареты, завернутые в голубого цвета рабочую робу. Поющие голоса и смех молодежи постепенно удалялись от пивной, а по радио теперь передавали что-то совсем другое, должно быть доклад, и трактирщик принялся судорожно крутить ручку приемника, пока наконец снова не заиграла музыка.
- Счет, пожалуйста, - попросил приезжий.
Когда трактирщик рассчитывался с ним, он тихо спросил:
- Гертнер, часто у вас бывал Гертнер?
- А как же, - тотчас ответил трактирщик и разгладил поданную ему купюру. - Вы что, знали его? Знали Вилли Гертнера?
- Знал. Он еще жив?
- Да нет, погиб.
- Давно?
- О, я даже не знаю, довольно поздно, кажется, в конце войны. А откуда вы его знаете?
- Мы вместе работали.
- У Платке?
- Да-да, у Платке… а его жена, как она?
Трактирщик удивленно уставился на него:
- Так она теперь у Платке… вы что, не работаете там больше?
- Нет, я ушел оттуда.
- Ах так, - с безразличным видом протянул трактирщик, взял пустые кружки и крикнул одному из посетителей: - Минуточку, иду, иду!
Приезжий встал, тихо попрощался и, не оборачиваясь, вышел на улицу.
На улице было не так темно, как представлялось, сидя в пивной, перед подъездами домов по-прежнему стояли стулья, и узкая улочка, казалось, гудела. В неосвещенных окнах тут и там вспыхивали огоньки сигарет, и повсюду надрывались радиоприемники. Дом рядом с пивной значился под цифрой "двадцать восемь", это была бакалейная лавка. В густых сумерках он разглядел рекламу "Магги" и "Персиля", а за пыльными стеклами витрины - корзину с яйцами, стопку пакетов и большую стеклянную банку с плававшими в ней маринованными огурцами и луком. Все выглядело, как за стеклом немытого аквариума. Казалось, предметы мирно плавали и покачивались, они походили скорее на скользких моллюсков, которым, видимо, было весело хороводиться в сгущавшихся сумерках.
"Так вот это где, оказывается, - подумал он. - Здесь жена Гертнера покупала уксус, бульонные кубики и сигареты, где-то поблизости должна быть мясная лавка и булочная… ведь такой живот надо было выпестовать, прежде чем его мастерски продырявили, так что из него выливались одновременно кровь и дерьмо. Все должно иметь свой порядок. По меньшей мере лет восемнадцать надо было отращивать такой живот, потчуя его всем, что можно было на недельное жалованье приобрести у мясника, пекаря и бакалейщика, время от времени этот живот накачивался пивом, а сигареты курил уже рот, который подчиняется этому животу, всё в полном порядке…"
Люди, сидящие перед дверьми своих домов, не имеют даже представления о том, что где-то в Америке живет себе поживает тот, кто убил их Вилли… изрешетил ему живот… хлюп, хлюп, хлюп… этот звук он не забудет никогда, как и дьявольскую кротость того кроткого губошлепа, продырявившего Гертнеру живот…
Казалось, люди даже не замечали приезжего. Он был для них Никто, некто, кто шел к себе домой, держа под мышкой голубую рабочую робу. Он был совсем безобидный, он ни о чем не знал. Приезжий остановился, обстоятельно обшарил нагрудный карман и вытащил оттуда вторую измятую сигарету. Измятые сигареты всегда считались его, так уж повелось. При этом он скосил глаза в сторону очередной двери и увидел на ней номер восемнадцать. На месте следующего дома был прогал, а вот потом должен быть дом под номером четырнадцать. Он увидел его освещенные окна и стулья перед дверью…
На развалинах разбомбленного дома было полно кучек горящей золы, в некоторых местах резко пахло тлеющими остатками брикетов, а еще ветер доносил запах сгоревших вещей и картофельных очисток. На какое-то мгновение он увидел в освещенном окне здорового толстого мужчину с сигарой во рту, а позади него - женщину, стоявшую у плиты перед дымящейся сковородой.
Тогда тоже была весна, и тоже был апрель, после жестокой зимы все одевалось в яркую зелень. Они почувствовали это сами в те студеные ночи, когда бессмысленно сидели в своих укрытиях и охраняли мосты на реках, которые можно было перейти вброд в тысяче мест, они почувствовали: пришла весна. А когда брезжило утро, они возвращались назад, они нападали, и на них нападали. Воинские части разбрасывало в разные стороны, их формировали вновь, целые полки удирали с линии фронта или переходили на сторону противника, и всегда находился офицер, который принимал на себя командование. Тогда их расставляли на углах улиц или снова сажали по ночам в укрытия, в которых их легче было подстрелить. Поэтому каждый следующий день у тебя был новый товарищ. Этого Гертнера он знал всего полчаса. Пришел лейтенант и сказал: "Пошли", - и поставил его вместе с Гертнером на уличном перекрестке, а другой, что с автоматом, уже был там; Гертнер подарил ему одну сигарету, тогда это было ценнее, чем все ордена на груди героя; где-то рвались снаряды, ревели танки, свистели пули, и однажды они угодили Гертнеру прямо в живот…
Приезжий по-прежнему стоял, уставясь на кучки тлеющей золы и вдыхая тошнотворные запахи паленой одежды. Перед дверью дома номер четырнадцать сидели две женщины, темноволосые, по-видимому, толстые, и перешептывались; в проеме двери стоял парень и курил; и тут приезжий подошел к юноше и попросил:
- Не дадите огоньку?
Парень довольно небрежно и молча протянул свою горящую сигарету, и, пока незнакомец раскуривал свою, вдыхая застрявшие в одежде парня запахи кухни и дешевого мыла, он успел бросить взгляд в прихожую и отметить, что она была не освещена и пропитана омерзительной приторной духотой; и за эти полсекунды, необходимые для раскуривания сигареты, он услышал, что там, в темноте, обнимались: он улавливал эти ни с чем не сравнимые звуки немой нежности, это легкое постанывание, подобное с трудом сдерживаемой боли; он почувствовал, как в нем закипела кровь и ударила ему в голову. Торопливо поблагодарив юношу, он резко повернулся и быстрым шагом направился прочь отсюда, мимо кучки тлеющей золы, уцелевших домов, мимо прогалов и бакалейной лавки. У перекрестка он уже почти бежал, потому что услышал позади скрежещущий звук трамвая, и, когда, оглянувшись, увидел в хрупкой весенней темноте расплывающийся желтый свет его фар, он помчался во весь дух…
Он боялся, что не успеет, и его охватили беспричинный страх и беспричинная боль, потому что, когда он был уже у самой остановки, до него донеслось пение тех ребят, что находились теперь где-то в саду, совсем неподалеку отсюда. Они пели "Зеленый дол", пели чинно, слаженно, и во время пауз никто не смеялся…
Трамвай остановился, и приезжий был рад, что может теперь уехать отсюда.
Он отер со лба пот, еще раз мельком взглянул на светлую надпись на заборе лесоторгового склада и страстно пожелал, чтобы трамвай поскорее уехал отсюда, далеко-далеко, на самый край земли…
ПРОРЫВ СКВОЗЬ КОНСКИЙ НАВОЗ
Сначала мимо них проплыло большое, желтое, болезненное лицо, лицо генерала. Генерал выглядел усталым. Он стремительно нес свою голову с темными мешками под глазами, желтыми от малярии, с безвольно опущенным тонкогубым ртом, выдававшим в нем невезучего человека, мимо тысяч запорошенных пылью солдат. Он начал обход с правого крыла каре, смотрел с печалью каждому в лицо, вяло делал повороты, неэнергично и нечетко, и все увидели: на груди у него было предостаточно орденов, и, хотя они знали, что крест на шее генерала не дорогого стоит, тем не менее сей факт разочаровал их: оказывается, у него даже этого не было. Без такого украшения худая, желтая генеральская шея наводила на мысль о проигранных сражениях, о неудачных отступлениях, о нахлобучках, обидных несправедливых нахлобучках, устраиваемых офицерами генерального штаба, об ироничных телефонных разговорах, смещенных штабных начальниках - и об усталом старом человеке, в каждом движении которого чувствовалась безысходность, когда по вечерам он снимал с себя мундир, шел на тоненьких ножках к кровати, усаживал на ее край свое измотанное малярией тельце и пил водку. Все три шеренги солдат по триста тридцать три человека в каждой, которым он смотрел в лицо, испытывали странное чувство: тоску, сочувствие, страх и подспудную ярость, связанную не с определенной личностью, а лишь с этой войной, войной, длящейся уже слишком долго, слишком долго, чтобы не хватило времени украсить шею нашего генерала надлежащим украшением.