Дагни, в тот вечер, когда я впервые понял, что люблю тебя, я понял и то, что должен уйти. В тот вечер, когда ты вошла в мой номер, я понял, что ты значишь для меня и что ждет тебя в будущем. Если б ты меньше для меня значила, то, может быть, задержала бы на какое-то время. Но это была ты, ты стала окончательным доводом, который подвигнул меня тебя оставить. В тот вечер я просил твоей помощи - в противостоянии Голту. Но я знал, что ты - самое сильное его оружие против меня, хотя ни ты, ни он не могли этого знать. Ты воплощала собой все, что он искал, все, ради чего, по его словам, нужно жить или умереть, если потребуется… я был готов примкнуть к нему, когда он той весной неожиданно вызвал меня в Нью-Йорк. Какое-то время я не имел от него вестей. Голт решал ту же проблему, что я. Он решил ее… Помнишь? Тогда я пропал на три года. Дагни, когда я принял компанию отца, когда начал иметь дело со всей промышленной системой мира, я стал понимать природу зла, относительно ее у меня существовали подозрения, но я считал их слишком чудовищными, чтобы поверить им. Я увидел паразитарную систему налогообложения, много веков подрывавшую "Д’Анкония Коппер", истощавшую нас неизвестно по какому праву; увидел, что правительственные постановления принимаются, чтобы навредить мне, потому что я добивался успеха, и помочь моим конкурентам, потому что они были бездельниками и неудачниками; увидел, что все притязания профсоюзов ко мне удовлетворяются, потому что я был способен дать рабочим заработать на жизнь; увидел, что желание человека получать деньги, заработать которых он не способен, считается добродетельным, но если он зарабатывал их, это осуждалось как алчность; увидел, как политики, подмигивая, советуют мне не беспокоиться, потому что я могу работать немного усерднее и перехитрить их всех. Я мирился с потерей доходов и видел, что чем усерднее работаю, тем туже затягиваю петлю на своей шее. Видел, что моя энергия расходуется впустую, что объедавшие меня паразиты сами становятся жертвами других паразитов, что они попадаются в собственную западню, и этому нет разумного объяснения, что канализационные трубы мира уносят его животворную кровь в какой-то промозглый туман, куда никто не смеет заглянуть, а люди лишь пожимают плечами и говорят, что жизнь на земле может представлять собой только зло. И я понял, что всей промышленной системой мира с ее великолепными машинами, тысячетонными доменными печами, трансатлантическими кабелями, кабинетами с мебелью красного дерева, биржами, сияющими электрическими вывесками, мощью, богатством управляют не банкиры и советы директоров, а демагог из подвальной пивнушки с исполненным злобы лицом, проповедующий, что добродетель должна караться за то, что она добродетель, что цель способности - служить неспособности, что человек имеет право жить только для других… я это понял. Но не видел способа бороться с этим. Джон нашел способ. Нас было двое с ним в ту ночь, когда мы приехали в Нью-Йорк по его вызову, Рагнар и я. Он сказал нам, что нужно делать, с какими людьми налаживать связи. Джон ушел с завода "Двадцатый век" и жил на чердаке в трущобе. Он подошел к окну и указал на небоскребы. Сказал, что мы должны погасить огни мира и, когда увидим, что огни Нью-Йорка погасли, поймем, что наше дело сделано. Он не просил нас сразу же примкнуть к нему. Сказал, чтобы мы обдумали и взвесили то, как это повлияет на наши жизни. Я дал ему ответ утром, а Рагнар чуть позже, во второй половине дня… Дагни, это было утро после нашей последней проведенной вместе ночи. Мне словно бы предстало видение того, за что я должен сражаться.
За то, как ты выглядела в тот вечер, за то, как говорила о своей железной дороге, за то, какой была, когда мы пытались разглядеть на горизонте очертания Нью-Йорка с той скалы над Гудзоном, я должен был спасти тебя, расчистить тебе путь, помочь тебе найти твой город, чтобы ты не тратила годы жизни, бродя по ядовитому туману, не тратила силы, чтобы найти в конце пути башни города, а не толстого, вялого, тупого урода, предающегося радостям жизни, лакая джин, за который заплачено твоей жизнью! Чтобы ты не знала радости, дабы ее мог знать он? Чтобы ты служила орудием для удовольствия других? Была средством, а человекообразная тварь - целью? Дагни, вот что я увидел, вот чего я не мог позволить им с тобой сделать! Ни с тобой, ни с одним ребенком, который так же, как ты, смотрит в будущее, ни с одним человеком, который обладает твоим духом и способен чувствовать, что он гордое, уверенное, радостное, живое создание. Я покинул тебя, чтобы сражаться за мою любовь, за это состояние человеческого духа, и знал, что если потеряю тебя, то все равно буду тебя завоевывать с каждым годом борьбы. Но теперь ты понимаешь это, правда? Ты видела долину. Она - то место, которого в детстве мы решили достичь. Мы его достигли. Чего мне еще желать? Только видеть тебя здесь. Джон сказал, что ты все еще штрейкбрехер? Ну, это лишь вопрос времени, ты будешь одной из нас, потому что всегда была, даже не сознавая этого. Мы подождем, ничего страшного - главное, что ты жива, что мне больше не нужно летать над Скалистыми горами в поисках обломков твоего самолета!
Дагни негромко ахнула, поняв, почему он не появился в долине вовремя.
Франсиско засмеялся.
- Не смотри на меня так, словно я - рана, которой тебе страшно коснуться.
- Франсиско, я причинила тебе столько страданий…
- Нет! Ты не причинила мне страданий. И он тоже. Не говори ничего об этом, ему сейчас плохо, но мы спасем его, он тоже приедет сюда, где его место, он тоже узнает и тогда тоже сможет посмеяться над былыми бедами. Дагни, я не думал, что ты будешь меня ждать, не надеялся. Я знал, на какой риск иду, и раз у тебя должен был кто-то появиться, я рад, что это он.
Дагни закрыла глаза и сжала губы, чтобы не застонать.
- Дорогая, не надо! Разве не видишь, что я принял это?
"Но это не он, - подумала Дагни, - и я не могу сказать тебе правды, потому что тот, другой, возможно, никогда от меня этого не услышит и не будет принадлежать мне".
- Франсиско, я любила тебя, - сказала она и потрясенно умолкла, осознав, что не хотела говорить этого и не хотела употреблять прошедшее время.
- Но ты любишь меня, - сказал он с улыбкой. - Ты все еще любишь меня - даже если существует лишь одно выражение любви, которого мне больше не видать. Я остался прежним, ты всегда будешь это видеть и всегда питать ко мне любовь, даже если и одаришь большей другого. Каковы бы ни были твои чувства к нему, это не изменит твоих чувств ко мне, и это не будет изменой, потому что корень у этих чувств один, это та же плата за те же ценности. Что бы ни случилось в будущем, мы всегда будем друг для друга теми, что были, потому что ты всегда будешь меня любить.
- Франсиско, - прошептала Дагни, - ты это знаешь?
- Конечно. Неужели ты еще не поняла? Дагни, все формы счастья едины, всеми желаниями управляет одна сила - наша любовь к единой ценности, к высшей возможности нашей жизни. И каждый успех является выражением этой любви. Посмотри вокруг. Видишь, как много открывается нам здесь, на земле, где никто не ставит препятствий? Сколько я могу сделать, испытать, достичь? И если увижу восхищенную улыбку на твоем лице при виде новой медеплавильни, которую построил, это будет просто иной формой того, что я чувствовал, лежа с тобой в постели. Буду ли я хотеть спать с тобой? Отчаянно. Буду ли завидовать тому, кому повезло больше? Конечно. Но какое это имеет значение? Это очень много - видеть тебя здесь, любить тебя и быть живым.
Дагни опустила взгляд, лицо ее было суровым, голова склоненной, словно в трауре, и неторопливо произнесла, будто исполняя некое торжественное обещание:
- Ты меня простишь?
На лице Франсиско отразилось удивление, потом он вспомнил, весело усмехнулся и ответил:
- Пока еще нет. Прощать нечего, но я прощу, когда присоединишься к нам.
Он встал, обнял ее. И поцелуй стал подведением итога их прошлому, его концом и свидетельством того, что они приемлют этот итог.
Когда они вышли в гостиную, Голт повернулся к ним. Он стоял у окна, глядя на долину. Дагни поняла, что он стоял так все это время. Он испытующе вгляделся в них. Выражение его лица слегка смягчилось, когда он увидел, как изменился Франсиско.
Тот с улыбкой спросил:
- Почему ты так пристально смотришь на меня?
- Знаешь, как ты выглядел, когда вошел?
- Скверно? Это потому, что три ночи не спал. Джон, пригласишь меня на ужин? Я хочу узнать, как эта женщина-штрейкбрехер оказалась здесь, но боюсь уснуть на середине фразы - хотя сейчас чувствую себя так, будто мне сон никогда не потребуется, - и, пожалуй, пойду домой, пробуду до вечера там.
Голт смотрел на него с легкой улыбкой.
- Ты же собирался улететь через час?
- Что? Нет… - с удивлением произнес Франсиско, потом вспомнил. - Нет! - ликующе засмеялся он. - В этом больше нет нужды! Да, я же не сказал тебе, где был, верно? Я искал Дагни. Искал… обломки ее самолета. Сообщили, что она погибла в авиакатастрофе в Скалистых горах.
- Понятно, - спокойно сказал Голт.
- Никак не мог подумать, что она выберет для катастрофы Ущелье Голта, - весело сказал Франсиско, в голосе его звучало радостное облегчение, с которым чуть ли не смакуют ужас прошлого, противопоставляя ему настоящее. - Я летал над районом между Эфтоном и Уинстоном, над каждой его вершиной и расселиной, и, завидев где-нибудь внизу разбитую машину… - Он умолк и содрогнулся. - А ночью мы - поисковые группы уинстонских железнодорожников - ходили пешком, без какой-либо подсказки, без плана, без остановки, пока вновь не наступал день. - Пожал плечами, пытаясь отогнать это видение, и улыбнуться. - Злейшему врагу не пожелал бы… - и умолк; улыбка исчезла, лицо помрачнело, словно при неожиданном воспоминании. Через несколько секунд он обратился к Голту:
- Джон, - в голосе его звучала странная официальность, - можно известить тех, кто обнаружит, что Дагни жива… на тот случай, если кто-то… испытывает то же, что испытывал я?
Голт посмотрел на него в упор.
- Хочешь дать кому-то из чужих понять, что он так и останется чужим?
Франсиско опустил глаза, но твердо ответил:
- Нет.
- Жалость, Франсиско?
- Да. Забудь об этом. Ты прав.
Голт отвернулся; движение это было странно резким, словно невольным.
Франсиско удивленно посмотрел на него и негромко спросил:
- В чем дело?
Голт повернулся к нему и какой-то миг смотрел, не отвечая. Дагни не могла понять, какое чувство смягчило выражение его лица: в улыбке Голта были терпение, мука и нечто иное, большее…
- Какую бы цену ни заплатил каждый из нас за эту борьбу, - сказал Голт, - тебе пришлось тяжелее всех, не так ли?
- Кому? Мне? - Франсиско удивленно улыбнулся. - Никоим образом! Что это с тобой? - и со смешком добавил: - Жалость, Джон?
- Нет, - твердо ответил Голт.
Дагни увидела, что Франсиско недоуменно нахмурился, потому что Голт сказал это, глядя не на него, а на нее.
Чувства, которые испытала Дагни, впервые войдя в дом Франсиско, были совсем не теми, что вызвал его угрюмый вид. Она ощущала не трагическое одиночество, а бодрящую живость. Комнаты были пустыми и отличались грубой простотой, дом казался построенным с присущими Франсиско мастерством, решительностью и нетерпеливостью; он походил на лачугу колониста-пионера, сколоченную наспех, чтобы служить лишь трамплином для долгого прыжка в будущее - будущее, где его ждало такое громадное поле деятельности, что нельзя было тратить время на обустройство настоящего. Дом обладал энергией не жилища, а лесов, возведенных вокруг вздымающегося небоскреба.
Сняв пиджак, Франсиско стоял посреди тесной гостиной с видом владельца дворца. Из всех дворцов, где его видела Дагни, этот казался самым подходящим для него фоном. Как простота одежды в сочетании с гордой осанкой придавали ему вид истинного аристократа, так и скромность комнаты придавала ей вид патрицианского жилища; к этой скромности добавляли единственный величественный штрих два древних серебряных кубка в небольшой нише, вырубленной в голых бревнах стены; их узор, потускневший ныне от патины столетий, потребовал долгого кропотливого труда, куда большего, чем постройка самого дома. В непринужденном, естественном поведении Франсиско был оттенок спокойной гордости, его улыбка словно бы говорила Дагни: "Вот какой я на самом деле и каким был все эти годы".
Она посмотрела на кубки.
- Да, - сказал Франсиско в ответ на ее безмолвную догадку, - они принадлежали Себастьяну Д’Анкония и его жене. Из своего дворца в Буэнос-Айресе я привез только их. Да еще герб над дверью. Вот и все, что я хотел сберечь. Остальное исчезнет в ближайшие месяцы. - Он усмехнулся. - Они растащат все, последние остатки "Д’Анкония Коппер", но будут очень удивлены. Найдут они очень немного. А что до дворца, то даже не смогут оплатить счет за его отопление.
- А потом? - спросила Дагни. - Куда ты уйдешь?
- Я? Буду работать в "Д’Анкония Коппер".
- Как это понять?
- Помнишь древнюю ритуальную фразу англичан: "Король умер, да здравствует король"? Когда останки владений моих предков перестанут мешаться под ногами, мой рудник станет юным телом "Д’Анкония Коппер", той собственностью, о которой они мечтали, ради которой трудились, которой заслуживали, но так и не получили.
- Твой рудник? Какой? Где?
- Здесь, - сказал он, указывая на горные вершины. - Ты этого не знала?
- Нет.
- У меня есть рудник, до которого грабителям не дотянуться. Я провел разведку, обнаружил медь, сделал пробу. Это было восемь лет назад. Я стал первым, кому Мидас продал землю в этой долине. Я купил этот рудник. Начал дело собственными руками, как Себастьян Д’Анкония. Сейчас работой руководит управляющий, в прошлом лучший мой металлург в Чили. Рудник дает столько меди, сколько нам нужно. Доходы я вкладываю в банк Маллигана. Это все, что мне потребуется… - "Для покорения мира" договаривала за него интонация, и Дагни поразил резкий контраст между ней и постыдным, противным тоном полухныканья-полуугрозы, тоном полунищего-полубандита, который люди их столетия придали слову "потребность".
- Дагни, - говорил Франсиско, он смотрел в окно на вершины гор, как на вершины времени, - возрождение "Д’Анкония Коппер" и всего мира должно начаться отсюда, из Соединенных Штатов. Эта страна, единственная в истории, появилась на свет не случайно, не в результате слепых племенных войн, а как рациональное порождение человеческого разума. Страна была построена при верховенстве рассудка и в течение одного великолепного столетия спасла мир. Ей предстоит сделать это еще раз. Первые шаги "Д’Анкония Коппер", как и любой универсальной ценности, должны начаться отсюда - потому что вся остальная Земля достигла дна тех верований, которых держалась веками: мистики и приоритета алогичного, то есть своей конечной точки - сумасшедшего дома и кладбища… Себастьян Д’Анкония совершил одну ошибку: принял систему взглядов, предполагавшую, что заработанная собственность должна принадлежать ему не по праву, а по разрешению. Его потомки расплачивались за эту ошибку. Я произвел последний платеж… Думаю, я доживу до того дня, когда выросшие из новых корней рудники, плавильни, грузовые платформы "Д’Анкония Коппер" снова распространятся по всему миру вплоть до моей родины, и я первым начну ее возрождать.
Возможно, доживу, но не уверен. Никто не может предсказать, когда люди решат вернуться к разуму. Возможно, до конца жизни я не создам ничего, кроме этого единственного рудника - "Д’Анкония Коппер № 1", США, штат Колорадо, Ущелье Голта. Но помнишь, Дагни, что моим честолюбивым устремлением было удвоить производство меди по сравнению с отцовским? Дагни, если под конец жизни я буду производить всего фунт меди в год, я стану богаче отца, богаче всех моих предков с их тысячами тонн, потому что этот фунт будет моим по праву и будет использован на благо тех, кто это знает.
То был Франсиско их детства - в осанке, манерах, ярком блеске глаз, - и Дагни неожиданно для себя стала расспрашивать его о руднике, как некогда о новых промышленных проектах, когда они гуляли по берегу Гудзона, и снова чувствовала дуновение безграничности будущего.
- Я покажу тебе рудник, - пообещал он, - как только позволит твоя лодыжка. Туда нужно взбираться по крутой тропе, где проходят только мулы, шоссе туда еще не проложено. Хочешь, покажу тебе новую плавильню, которую проектирую. Я работаю над ней уже давно; при нынешнем объеме продукции она слишком сложна, но когда производительность рудника возрастет в достаточной мере, увидишь, сколько труда, времени и денег она сэкономит!
Они сидели на полу, склонясь над листами бумаги, разглядывали сложные части плавильни - с той же радостной серьезностью, с какой рассматривали металлолом на свалке.
Дагни подалась вперед, когда Франсиско потянулся за очередным листом, и неожиданно для себя прижалась к его плечу. Невольно замерла на миг и подняла взгляд. Он смотрел на нее, не скрывая того, что испытывает, но и не требуя какого-либо продолжения. Она отодвинулась, понимая, что чувствует то же, что и он.
Потом, остро ощущая возрождение того, что испытывала к нему в прошлом, Дагни вдруг осознала одну особенность, всегда являвшуюся неотъемлемой частью ее отношения к Франсиско, но сейчас впервые ставшую ясной: если это желание - праздник жизни, тогда то, что она испытывала к другу своего детства, было праздником ее будущего, радостью, частицей гарантии надежды… и счастья. Просто теперь все это воспринималось не как символ будущего, а как лишенное перспектив настоящее. И она поняла. Поняла через образ мужчины, стоящего у порога своего неказистого дома. Поняла, что это и есть он, тот самый, который, возможно, навсегда останется недосягаемой мечтой.
"Но ведь подобный взгляд на человеческую судьбу, - подумала Дагни, - я страстно ненавидела и отвергала: взгляд, что человека всегда должно влечь вперед зрелище сияющего вдали недосягаемого видения, что человек обречен желать его, но не достигать. Моя жизнь и мои ценности не могли привести меня к этому; я никогда не находила прекрасными мечты о невозможном и всегда делала невозможное досягаемым…"
Однако она пришла к этому и найти объяснения не могла.