Расплата - Семенихин Геннадий Александрович 12 стр.


"Друг мой Ванюшка в серой шипели,
Верный мой друг фронтовой,
Помнишь, как вместе в землянке сидели,
Пули свистели, снаряды свистели,
Шел за Бобовичи бой.
Бой за Бобовичи - вот это да,
Кроме Бобовичей, все ерунда".
Время мелькнуло, и мы расставались,
И ты говорил мне опять:
"Эх, друг мой Ванюшка,
Надежный товарищ,
Нам только б Бобовичи взять.
Взять бы Бобовичи -
Вот это да,
Кроме Бобовичей, все ерунда".
Время в разлуке не быстро промчалось,
И я вспоминал о тебе,
И как-то в газете прочесть вдруг удалось,
Что взят населенный пункт Б.
Взяты Бобовичи - вот это да,
Кроме Бобовичей, все ерунда.

- Забавные стихи, - засмеялся Якушев. - Пусть и не классика, но зато не в бровь, а в глаз.

Денисов задумчиво посмотрел в окно и продолжал:

- Хочу тебе про Хлипень досказать. Напугали мы в тот раз фрицев толовыми шашками да паклей, в бензине подожженной, а потом туда и сами ворвались. И что же узрели? Нас четырнадцать человек было, а немцев всего-навсего семь. Мы по разным углам рассыпались и половину их сразу покосили. И когда их огонь ослаб, мы, считай, одним отделением сделали до самое, чего, почитай, два батальона, в лоб атаковавших Хлипень, сделать не могли. Мы воевать только лишь учимся, а фашисты пол-Европы уже прошагали, стран сколько поработили.

Якушев посерьезнел, а Данила уже без улыбки продолжал:

- Война - это великое искусство, земляк, и с неба оно не падает, если своей башкой кумекать не будешь.

Вот и дали, станишник, мне боевик за то, что малой кровью помог взять этот проклятый Хлипень, будь он трижды неладен. А у нас иной полковник целой дивизией велит окружить какой-нибудь узел сопротивления противника и штурмом его брать. А потом оказывается, что наши части лишь мешали друг другу своей многочисленностью, а у врага совсем ничтожные силы супротив нас были брошены. Прости, земляк, за эту мою откровенность. Полагаю, ты доносить не побегишь?

Задумчивое смуглое Венино лицо покосилось в грустной усмешке.

- Да, пожалуй, не побегу, - сказал он тихо. - Фискалов в нашем роду пока что не было, и не мне открывать такое ремесло среди Якушевых. Эх, как я рад, что под одну крышу нас с тобой военным ветром занесло. Вместях теперь будем вплоть до рассылки по частям после выздоровления.

Якушев с наигранной старательностью встал и подбросил к виску ладонь:

- Слушаюсь, товарищ младший лейтенант.

- Ладно, ладно, - остановил его Данила. - Знаешь, что один мой друг старшина Сенькин говорил? К пустой голове ладонь не прикладывают. Кто его знает, может, к концу войны ты еще полковником станешь, чего доброго.

- Не успею.

- Почему?

- А как же слова товарища Сталина о том, что еще полгодика, может быть, годик - гитлеровская Германия лопнет под тяжестью своих преступлений.

- Правильные слова, - грустно улыбнулся Денисов, - я в них вот как своим солдатским умишком верю. Потому что, если не верить, лучше не жить. А колотить гитлеровцев мы уже и сейчас во как научились. - И он поднял кверху свой кургузый большой палец.

Главврач Арчил Самвелович Кохания сдержал свое слово. Однажды вечером он забежал в маленькую палату, в которой обитал выздоравливающий Якушев со своим донским земляком, и сердито сказал:

- Ну вот что, юноша, вы обещали дать мне на прочтение свой рассказ. Давайте немедленно, потому что мне некогда.

- Так, может, не стоит, - протянул было Якушев, но неожиданный гость сердито перебил:

- Нет, надо, если зашел. Прочту - скажу. О сроках не спрашивай, сам видишь, сколько забот.

- Но ведь он же от руки написан, - противился Веня. - Трудно читать будет, Арчил Самвелович.

- А это уж не твоя забота, - возразил главврач. - Я в издательствах не работаю, куда всякую рукопись - надо представлять в двух экземплярах, да еще перепечатанной на пишущей машинке, - проворчал в ответ Кохания и умчался.

Через минуту его белый халат промелькнул уже за окном хирургического отделения.

Прошел день. Вечером подавленный горем Веня, ускользнув от Данилы, пошел бродить по территории госпиталя, всегда прохладной от щедро насаженных в свое время южных елей, кипарисов и эвкалиптовых деревьев. Солнце уже померкло, и все потонуло в сумерках и тишине. Лишь издалека, из-за тщательно замаскированных окон клуба, доносился ровный шум киноаппарата, и басовитый голос известного актера разносился на всю округу: "А ну, кто еще хочет Петроград!" Якушеву хотелось тишины и покоя. С думами о погибшей Лене он всегда ложился и просыпался. А когда оставался в одиночестве, ощущал от этих дум почти физическую боль. Ночное небо, усеянное звездами, распласталось над обширной территорией бывшего курорта. Беспощадная большая война превратила его в стационарный госпиталь, и тенистые аллейки, на которых раньше об эту пору раздавалось бодрое покашливание стариков, а то и приглушенные голоса влюбленных, хранили теперь в это позднее время сонное молчание.

Миновав дощечку с надписью "Теренкур", Якушев поднялся почти к подножию горы, в которое упиралась территория госпиталя. Сейчас одиночество успокоило его. Все-таки каким бы хорошим ни был Данила, но когда Веня просыпался среди ночи и видел мерно похрапывающего на соседней койке соседа, то самое первое прикосновение к действительности рождало ощущение острой тоски. Вене мгновенно начинало казаться, что та неистребимая опустошенность, что вошла в его жизнь и прочно в ней поселилась, уже никогда не уйдет. "Зачем она это сделала? - горько спрашивал себя Веня. - Зачем ушла в этот тяжелый разведывательный поиск?" Но к чему были теперь эти мучительные метания, если непоправимое уже совершилось. Посидев на самой дальней скамейке, Якушев встал и медленно поплелся вниз. В окнах госпитальных корпусов зажигались огни. Вражеские самолеты через Кавказский хребет сюда не долетали, и поэтому все относились к светомаскировке с прохладцей, несмотря на устные и письменные указания коменданта, бывшего комбата, Перестенко, приближение которого можно было и в темноте определить по громкому стуку его протеза.

На пороге их корпуса Якушева ожидала медсестра, миловидная татарочка Зоя, всегда на него косившаяся с ревнивой требовательностью.

- Где был? - строго спросила она. - Все больные давно поужинали, а ты все бродишь как неприкаянный. Небось свидание кому-нибудь назначил. Вот подожди, коменданту доложу, влетит тебе.

Веня остановил свой безразличный взгляд на ее смугловатом лице с малость раскосыми глазами и, виновато складывая на груди руки, сказал:

- Прости, Зоечка, в последний раз. Бес попутал. Клянусь аллахом, не повторится.

- Не дорос ты еще до аллаха, - снисходительно проговорила Зоя. - Ну да ладно. В последний раз поверю. А тут тебя Арчил Самвелович спрашивал. Сам приходил. Велел, как только появишься, к нему направить.

- Чего же ты сразу не сказала, - воскликнул Якушев и, прихрамывая, бросился в административный корпус.

В приемной у главврача уже никого не было. Веня толкнул вперед обитую кожей дверь. В длинном узком кабинете фигура сидевшего за столом усталого человека показалась безнадежно затерянной. Судя по всему, Кохания перебирал папки с документами, накладывая свои резолюции на чужих просьбах, заявках и докладных записках. По правую его руку высилась кипа личных дел солдат и офицеров, которых можно было уже выписывать и возвращать на фронт. Слева - личные дела тех, кто должен был уже навсегда покинуть и фронт и армию, для кого уготована была суровая доля инвалида войны.

Арчил Самвелович приподнял голову, с усталостью в голосе сказал:

- Ах, это ты, Якушев, садись.

Взгляд добрых, чуть покрасневших от постоянного недосыпания оливковых глаз был дружелюбным. Главврач потрогал виски, как это делает притомившийся человек, провел ладонью по засеребрившейся голове.

- Летчик попадает в госпиталь с обожженным лицом и по голосу узнает любимую девушку, ставшую медсестрой, с которой долго находился в разлуке. А потом торжествует преданность и прочная любовь. Так, что ли?

Веня ожидал приговора, смущенно сцепив пальцы.

- Ну, что я могу сказать, - медленнее продолжал Арчил Самвелович. - Рассказ мне понравился. Если бы я был редактор, я бы его напечатал. Однако он не шедевр на уровне Мопассана, О'Генри, Чехова или кого-то еще. Но не в этом дело. Идет война, огромная и жестокая война. Гибнут на ней не только люди, гибнет иногда и любовь, распадаются семьи, черными пятнами покрываются биографии иных чистых, но слабых людей, потому что не каждый мужчина и не каждая женщина могут мужественно выдержать разлуку. Иные говорят: физиология жертв требует… А так ли это? Физиология физиологией, но, если сказать иными словами, любимая далеко, а смазливая рядом, и не каждый перед ней устоит, потому что не каждому доступна нравственная чистота и высокая мораль. И нужен такой рассказ, дорогой Якушев, чертовски нужен. Это я тебе не только как читатель, но и как врач говорю. Пошли его в нашу новую газету Военно-Воздушных Сил, что в Москве издается и "Сталинским соколом" названа. Напечатают, вот увидишь. Такой ценитель живого слова, как я, еще никогда не ошибался. У нас сейчас много директив рассылается об укреплении семьи, о воспитательной работе в связи с этим. Но они куда меньше пользы принесут, чем один рассказ такой, как твой. А теперь считай, что с комплиментами у нас покончено. У меня целая гора всяческих документов неподписанных осталась. Так что иди, мой дружок, да на ужин смотри не опаздывай.

Якушев сделал поворот направо по всем уставным правилам, но остановился и весело спросил:

- А разве может быть такое, чтобы солдат опоздал на ужин, Арчил Самвелович?

- Не знаю, не знаю, - проворчал ему вдогонку главврач. - Я же, геноцвале, в армии не служил никогда. Это вот только месяц назад полковничье звание присвоили.

Долго, недели три, а может, и больше, не приходило из Москвы ответа, и Якушев был рад, что не похвастался своему земляку и соседу по палате о том, что отправил в редакцию московской газеты свой первый рассказ. "Добрый человек Арчил Самвелович, - вздыхал Вениамин про себя. - Чем-то я ему приглянулся, вот и расхвалил мою писанину. А какой-нибудь эрудит в роговых очках из числа тех, которые в лихое военное время наводняют редакции, прочел ее и выбросил небось в корзинку для мусора. И сгорело мое творение в какой-нибудь топке. А впрочем, так и надо, ибо не нарушай древней заповеди: если не мастер, то не берись не за свое дело".

Теперь, прогуливаясь по территории госпиталя, встречая кого-либо из раненых с газетой в руках, он тотчас же спешил убедиться, не свежий ли это номер "Сталинского сокола", и если это было так, то воровато заглядывал через плечо, нет ли там на раскрытых страницах его рассказа. Но были напрасны все ожидания. Он видел заголовки статей, заполнявших газету: "Бой на вертикалях", "Массированный налет "петляковых"", "Построение маневра при атаке точечной цели". "Вот и все", - скорбно думал он.

Они по-прежнему ходили на процедуры. Перекрестный душ, грязелечебница, галерея с минеральной водой, перевязочная в хирургическом отделении, лечебная гимнастика. Данила, несмотря на некоторую свою угрюмость, оказался простым, бесхитростным малым. Он никогда не хвастал ни своим орденом Красного Знамени, ни подшитыми к гимнастерке полосками за ранения, ни огромными кулаками, был всегда добрым и учтивым.

Однажды, когда они уже одетыми выходили из душевой, их догнала медсестра Зоя и обычной своей скороговоркой окликнула:

- Почему не здороваешься, задавака? А впрочем, ты и замечать теперь меня совсем перестанешь, если в тебе этот самый писатель пробудился.

- Зойка, - пробормотал не совсем ласково Якушев, - что ты там за бред несешь?

- Да о тебе, дурачок, - кокетливо одергивая на загорелых коленках юбку, ответила медсестра. - Раз в газете напечатали, значит, писатель. По-другому тебя теперь не назовешь.

- Что ты мелешь, - вспыхнул Якушев, - какая газета?

- А вот эта самая, - засмеялась она и показала свернутую трубочкой газету.

- Дай посмотреть, - сказал Якушев с плохо разыгранным равнодушием.

- Ну да, - вздернула плечами Зоя, - так я тебе и дала. А вот догони!

И девушка бросилась вперед. Раненая нога у Якушева еще до сих пор не позволяла бегать, и он остался стоять на месте. Отбежав метров на десять, Зоя, вспомнив об этом, остановилась.

- Ну иди. Отдам уж, так и быть, злюка.

- Спасибо тебе, - сказал Веня и взял газету.

На третьей странице был напечатан его рассказ. Большими буквами было написано заглавие - "Клаша", а еще повыше - его собственная фамилия. Юноша впился глазами в текст, верил и не верил, что это его собственное, выстраданное ночами. Тогда он писал и был убежден, что с его героем произошло все так, как произошло бы с ним, если бы он, весь в бинтах, попал в госпитальную палату, где сестрой медицинской служила Лена. Из тысячи узнала бы она его по первому дыханию, по одному лишь его взгляду, своего любимого, и если бы только потребовалось, отдала свою кровь и даже свою жизнь. Но жизнь ее оборвала граната, брошенная ею же самой. Зачем она так поступила. Кто просил ее идти во вражеский тыл почти на верную гибель? И нет теперь в мире больше человека, каждому вздоху которого был бы он всю жизнь верен.

Зоя придвинулась к Вене, участливо прикоснулась к его плечу твердой грудью, стараясь угадать, какие чувства владеют сейчас раненым авиатором. Из сотни парней, одни из которых прыгали по асфальтовым дорожкам на костылях или созерцали буйную субтропическую зелень с колясок, управляемых мускулистыми руками, без помощи ног, если эти руки не были перебиты осколками, из сотни устремленных на нее глаз, то стыдливо-назойливых, то плутовато-веселых, то застенчиво опущенных от припрятанного страстного порыва, она уже давно избрала глаза лишь этого парня, его иногда грустно улыбающиеся губы, его манеру в глубокой задумчивости, позабыв обо всем окружающем, сидеть, устремив взгляд в одну ему лишь известную точку, его добрую, иногда совершенно беззащитную улыбку.

Она избрала, а он ее отверг. Сейчас он сидел к ней спиной, безучастно молчаливый, погруженный в чтение тех самых строк, безраздельным хозяином которых совсем недавно был лишь один, испытывая постоянную радость полновластия, почти деспотически наслаждаясь ею. А теперь эти строки вырвались на простор, как перезимовавший щегол вырывался, бывало, из клетки, чтобы широко видеть неожиданный и прекрасный мир.

Однако чуть позднее пришло к нему и другое ощущение, ощущение страшной неровности и ненужности написанного. Горькая гримаса искорежила его лицо.

- Ты что? - все сильнее и сильнее налегая на плечо грудью, взволнованно дыша, спросила Зоя. - Тебе не нравится?

- Не нравится, - подтвердил он сухо. - Понимаешь, не то, совсем не то. И слова какие-то тусклые, и чувства неглубокие.

- А мне очень даже понравилось, - решительно возразила Зоя. - Мне даже так жалко стало в одном месте твою Клашу, что я поплакала немного. Веня, скажи, - невпопад продолжала она, - ну почему ты такой безразличный? Ты мне слово только скажи, и я пойду за тобой далеко, далеко, куда захочешь. Слово скажешь - и я твоя, лишь бы только навек, на всю жизнь без остатка, чтобы вместе.

Якушев вздрогнул, увидев крупные слезы в ее глазах, от которых тонкими полосочками потянулись по щекам к подбородку, размазывая тушь, тусклые ручейки. "Бог ты мой! - воскликнул он про себя. - Как же я проглядел все это. Думал, пустышка, вертихвостка, дешевая пожива для легкораненых донжуанов, а она совсем-совсем другая". И дрогнула его душа, горько и обидно стало ему за этот устремленный к нему порыв. Он-то думал, что раз подходит к нему эта девчонка и, подмигивая, поет с хохотом пошленькую дешевую песенку: "А вернешься домой, и станцует с тобой гордая любовь моя", так и сама она не наделена способностью хранить в себе настоящее большое чувство. Он протянул к ней руку, ласково погладил по мокрой щеке.

- Кто тебе сказал, Зоя, что ты плохая? - заговорил он горячо. - Ты хорошая, милая девчонка, и я бы тебя, несомненно, полюбил, если бы не Лена.

- А где она? - всхлипнув, прервала Зоя, и Вениамин вдруг запнулся. Запнулся, как конь, увидевший неожиданно на своем пути непреодолимое препятствие.

- Лена погибла, Зоя, - сказал он тихо и прибавил: - В разведке.

- Вот как, - прошептала татарочка и неуверенными шагами стала удаляться от него.

Якушев машинально подсчитывал ее шаги. На тринадцатом медсестра резко свернула в боковую аллейку. А Якушев долго еще стоял на месте и, глядя ей вслед, качал непокрытой головой.

Якушев ошибся, сказав Зое, что Лена погибла. Нет, Лена для него на некоторое время осталась еще живой. В один из дней, когда после ужина он возвратился в свою тесную, хорошо обжитую палату, на койке заворочался сосед и сонным голосом проговорил:

- Там письмо принесли. Я его тебе под подушку сунул, станишник. Если торопишься прочесть, зажигай зараз свет, он не помешает. На меня сон какой-то надвинулся, надо поскорее досмотреть, потому как он в двух сериях. - И с этими словами Данила повернулся на бок и опять по-богатырски захрапел.

"Здорово же ты вторую серию своего сна досматриваешь, земляк, - усмехнувшись, сказал про себя Якушев и не торопясь сунул под подушку руку. - Наверное, из дома, - подумал он. - Мать и отец всегда вместе пишут. Отец начинает, а мать продолжает, где дает практические советы о том, как вести себя на фронте, чтобы постоянно беречь свое здоровье: не пить по возможности сырой воды, в особенности из малоизвестных колодцев, не ходить в тесной обуви, не есть немытых фруктов и огурцов".

Якушев нащупал плотный конверт, медленно его вынул, и вдруг будто обожгло его душу. Красивым, ровным знакомым почерком было написано на нем: "Грузинская ССР, полевая почта 1426, В. А. Якушеву". Можно ли было ему даже в состоянии забытья или самой ощутимой слабости, навеянной неимоверной усталостью, забыть эти четкие прямые "А" и "Т", эти твердые ножки в букве "М", эту строгую перекладину в букве "Н", этот маленький забавный завиток в нижней половине "В". В глазах у него потемнело, и полная бессмысленной надежды мысль резанула сознание: "А может, все было недоразумением, может, она жива и злая, истребляющая человечество сила смерти пощадила ее! Может, произошла всего-навсего ошибка и кто-то все напутал, поручая сержанту сообщить Якушеву эту черную весть?"

О, как не хотел сейчас Веня, чтобы его сосед, этот добрый покладистый казак Данила, проснулся и вопросительным взглядом сопровождал движения его пальцев, разрывающих конверт! И у Якушева отлегло от сердца от того, что, обдав его богатырским храпом и почмокав во сне губами, земляк лишь повернулся на другой бок.

"Милый мой и такой далекий теперь от меня Веня!

Кто-то из философов или поэтов сказал когда-то, что сила человеческой любви измеряется разлукой. Может, и жестокие эти слова, но очень верные и точные. Пока ты, доверчивый и добрый, был рядом, наше счастье казалось мне широкой светлой рекой, до которой было рукой подать. Но злая судьба решила все переиначить и отбросить нас друг от друга на сотни гудящих войной и невзгодами километров. Только ошиблась она в своей слепой зависти к нам. Едва ли она понимает, как трудно потушить огонь, если он зажжен руками двоих - твоими и моими. Как теперь стало грустно перешагивать порог той палаты, где ты лежал и где обрушилось на нас зыбкое фронтовое счастье.

Назад Дальше