- Ну, в общем, тут он поет обо мне, - потупилась Цаган, - а что поет, не мне об этом говорить, а тебе знать необязательно.
- Нет, ты говори, - упрямо настаивал Веня.
- Какой ты, честное слово, - вздохнула Цаган. - Гостю нельзя отказывать по нашим законам, только в этом твое спасение. - И, наклонив голову, засмеялась. - Он поет, как ураган обрушился на степь, хотел тебя запугать, но ты оказался храбрым, а потом к тебе на помощь пришла Цаган, я, значит, - закончила она горячим шепотом. - Теперь ты должен встать и поклониться нам всем.
- Благодарю за совет, иначе бы я просидел как пень, - шепотом откликнулся Якушев.
Он встал и низко поклонился старику. Калмыки одобрительно закивали головами. Сидя на корточках, мужчины и женщины продолжали курить свои длинные трубки. А когда огонь стал уже угасать в очаге и под остывающим пеплом начали меркнуть головешки, председатель колхоза негромко сказал по-русски одному ему, чисто и ясно:
- Спокойной ночи, дорогой гость. Цаган проводит тебя на ночлег в кибитку.
Все быстро разошлись. Встала и Цаган, высокая и прямая, над пеплом костра.
- Идем, парень, - позвала она Якушева.
Звезды, отливая голубизной, смотрели на них с высоты, и было это небо до того манящим и загадочным, что Веня остановился как зачарованный, не в силах оторваться от его редкой красоты. Молодая женщина сделала к нему шаг и настойчиво повторила:
- Идем же. Ведь поздно, и очаг погас.
- Идем, - ответил Якушев безропотно, следуя за ней.
На самой окраине становища, чуть поодаль от всех других, чернела последняя кибитка. Внешне она ничем не отличалась от своих соседок, лишь над самым ее острым верхом слабо вращался под легким ночным ветерком жестяной флюгер. Пока они приблизились, месяц стал ярче и осветил узкий вход, занавешенный кошмой. Чуть согнувшись, Веня вошел в кибитку первым.
- Сними у входа туфли, - мягко сказала Цаган, и он послушно исполнил ее просьбу.
Под стертыми, опухшими от долгой ходьбы ногами он ощутил не земляной пол, а мягкую шерсть. Женщина зажгла электрический фонарик, и на мгновение желтый его свет вырвал из мрака ковер из овчины и высоко взбитые, положенные одна на другую подушки.
- Это твоя постель, юноша, - ласково проговорила Цаган, - располагайся и будь полным хозяином. Помни, у калмыков закон - все лучшее гостю.
Она не торопилась покидать кибитку, стояла перед ним, темная и прямая, как незажженная свеча.
- Останься, не уходи, - попросил неожиданно для себя самого Якушев. - Поговорим хоть немножко.
- Не могу, парень, - покачала она головой. - Я сейчас должна побыть возле больной мамы.
- Жалко, - вздохнул Веня. - У тебя такой ласковый голос.
Женщина сделала шаг к выходу, но неожиданно остановилась. Изменившимся голосом проговорила:
- Ты отдыхай, я, может быть, к тебе позднее наведаюсь.
Якушев ничего не успел ответить. Неслышными совсем шагами выскользнула Цаган из кибитки, оставив запах своих волос и земляничного мыла, которым пахли кончики ее пальцев. Под ее легкой ногой захрустел песок, добросовестно посыпанный у входа в эту крайнюю на становище кибитку, где, по всей видимости, ночевали одни лишь гости. Усталая дрема накатилась на Веню, и, обессилевший от трудного пути и неожиданной встречи с людьми этого становища, он мгновенно уснул. Однако первый его сон был недолгим. Он очнулся от того, что кто-то осторожно прикоснулся к его плечу. Раскрыв глаза, с минуту ничего не понимая, вглядывался в полумрак. Память мгновенно вернула прошедший день. В отверстие, что было проделано в одной из стен кибитки, он увидел небо с голубыми, уже выцветающими предутренними звездами, и, как ему показалось, в ту же минуту вся кибитка наполнилась тихим встревоженным шепотом. Голос Цаган нес ему волнение и радость.
- Это я пришла, - тихо зашептала молодая женщина, становясь коленями на край растеленной овчины. - Подвинься, парень, я тебя очень прошу, подвинься.
Ничего еще не понимая, Веня сдвинулся к самой стенке кибитки. И вдруг он услышал, как зашуршало длинное голубое платье с блестками, в котором Цаган была вечером, и она осталась совершенно нагой. Длинные косы замерли на ее голой смуглой спине. Опустившись на колени, она отыскала в полутьме его губы и стала их яростно целовать.
- Милый, хороший, - обдала она его жарким шепотом, - приласкай меня, если можешь… Горько мне одинокой. Ни ребеночка, ни любимого человека рядом.
Горячие руки Цаган обвили его шею. Она была рядом, вся трепетная, наполненная одним неутоленным желанием, перед которым меркли и отступали сейчас все преграды. На своей щеке он ощутил ее дыхание, услышал сбивчивую, прерывистую речь:
- Ты меня не отталкивай, парень, я ведь не такая противная. Просто огонь во мне, и его не затушишь… А ты мне полюбился сегодня сразу, когда я уводила тебя от бурана. Честное слово, полюбился.
И, отвечая на жаркие ее ласки, Вениамин крепче прижал женщину к себе, горячо зашептал в ее теплое ухо, поддаваясь неясному волнению:
- Цаган, милая, я тебя тоже люблю. Я тебя сильно люблю, слышишь!
В узкой прорези, заменявшей окно, что было проделано в стенке кибитки, все померкло: и похолодевшее звездное небо, опаленное дневной жарой, и табунки звезд, умирающих перед рассветом, и серпастый холодный месяц, их стороживший. Была только одна Цаган и ее покоряющий, зовущий шепот, он ощущал запах ее волос, смоченных каким-то душистым снадобьем, целовал ее широко раскрытые глаза.
Потом они лежали рядом. Молчаливая и покорная, успокаивающаяся от горячего дыхания Цаган широко раскрытыми глазами смотрела в конусообразный потолок кибитки. Где-то близко заржала лошадь. Ее ленивым лаем поддержал спросонья сторожевой пес, и снова на десятки километров окрест легла величественная степная тишина. Раскинув руки, разметалась смуглая обнаженная Цаган на мягкой душистой овечьей шкуре, безропотная и тихая, будто большая уставшая птица. Веня отчаянно ее целовал, а Цаган, отстраняясь от него, молчала. Потом в новом порыве она потянулась к нему сама:
- Парень, скажи, я тебе не противная?
- Ты, Цаган? - сдавленно засмеялся Веня. - Да как ты посмела это сказать. Ты самая первая у меня в жизни.
Она помолчала и грустно вздохнула:
- Я это поняла, Веня. Знаю, что ты никогда не вычеркнешь меня из памяти… Будешь говорить о любви другой, а вспоминать мои длинные косы, и то, как мы шли сквозь буран, и эту кибитку, и кошму.
- Цаган, - нелепо зашептал Якушев, - я тебя никогда не забуду, мы будем всегда переписываться… я…
Она остановила его речь движением смуглой руки и рассмеялась:
- Не надо, парень. В этом нет никакой нужды, потому что ты меня скоро забудешь. Законы жизни сильнее нас, Веня.
- Законы жизни нужно и можно ломать! - пылко воскликнул он, но Цаган грустно покачала головой и ничего не ответила.
- Если захочешь мне написать, обрадуюсь, - сказала она после долгой паузы. - Только, знаешь, адрес у меня какой?
- Давай я его запишу, - горячо прошептал Якушев.
- Зачем? - тихо засмеялась женщина. - Ты его и так запомнишь, потому что он простой: Калмыцкая АССР, Степь. Цаган.
Деловито застегнув на платье пуговицы, она села рядом, ласково взъерошила ему волосы.
А в полдень приехали друзья, и они все втроем снова отправились по своему маршруту в Яндыки на рекогносцировку места под будущее водохранилище.
Погруженный в свои воспоминания, Якушев не заметил, как серый осенний рассвет наводнил госпитальную палату, а вместе с ним заглянул в окна новый день мрачного фронтового отступления. Его соседи уже проснулись. Деловито покашливал политрук Сошников, зашуршала газета в руках у Вано Бакрадзе.
- Смотри-ка, Лука Акимович, - насмешливо проговорил грузин. - А наш юный Ромео уже изволил пробудиться. А где же его великолепная Джульетта, наша медсестра Леночка? По-моему, она вот-вот притопает сюда своими балетными ножками.
И действительно, дверь в эту минуту растворилась и на пороге показалась Лена с подносом в руках, на котором стояли тарелки с котлетами.
- Больные! - воскликнула она призывно. - А ну-ка, разбирайте свои порции.
Бакрадзе и Сошников не торопясь принялись за еду. Последняя тарелка предназначалась Якушеву. Девушка подошла к его койке и, насупившись, отворачиваясь от него в сторону, неласково сказала:
- Бери и ты. Персонального приглашения не последует. Невелика птица - стрелок-радист сгоревшего бомбардировщика, если он лежит в одной палате с летчиком и штурманом. А впрочем, все вы, как артисты погоревшего театра. Бери скорее. - Медсестра рассерженно встряхнула поднос и чуть было не вывалила завтрак ему на одеяло.
- Осторожнее, - пробормотал Веня.
- А ты не кричи! - неожиданно повысила она голос. - Подумаешь, важная персона выискался. Ты на свою Цаган кричи, а не на меня.
Якушев ответил сердитым взглядом.
- Да что ты ко мне привязалась, Ленка, - тихо возразил он. - Говорю тебе: Цаган, во-первых, была почти на десять лет старше меня. Какая же тут любовь? - уверял он, понимая, что, очевидно, никогда не расскажет этой бесхитростной, привязавшейся к нему девчонке о той единственной в его жизни ночи в кибитке на затерянном в далекой дикой степи становище.
- Мало ли что, - сердито откликнулась медсестра. - Вот я книжку недавно толстенную читала. "Красное и черное" называется. Так там Жюльен влюбился в свою госпожу де Реналь. Жюльену, кажется, двадцать, а она чуть ли не старуха, да еще с двумя детьми. Однако они такую любовь закрутили…
Якушев беззлобно рассмеялся:
- Глупышка ты, это же выдающаяся классика. И при том я на героя этой книги вовсе не похожу. Зачем мне старуха, если ты рядом, добрая такая и все понимающая. Можно я тебя поцелую?
- Чудак, они же смотрят.
- А я тебя братским поцелуем, - тихо засмеялся Веня, и Лена в знак примирения тоже прыснула в кулачок.
- Иди ты, мне в другую палату надо спешить.
Она собрала пустую посуду и ушла. Якушев думал о ней, и только о ней. Милая простодушная Лена. Любит ли она его по-настоящему? Она едва успела окончить первый курс медицинского института, когда ветер войны сорвал ее со студенческой скамьи.
Оставив в тесной, заставленной неброской мебелью комнате одинокую пятидесятилетнюю мать, ушла она добровольно на фронт и теперь носится, как и сотни мальчишек и девчонок ее возраста, в этом водовороте войны, маленькая востроглазая девчонка, не умеющая разбираться в людях, отвергающая прямолинейные притязания одних и мечтающая о большой, настоящей, гордой любви. Но любит ли она его этой любовью или попросту привязалась доброй своей душой и от тоски, от внутреннего одиночества в этом страшном беспощадном мире человеческих стонов и страданий безжалостно израненных воинов, ежедневных бомбежек и горьких, печальных сводок Совинформбюро приняла свое душевное одиночество, толкнувшее на поиск сочувствия, участия и тепла, за настоящую любовь. Ночью, когда засыпали соседи, она крадучись проскальзывала в палату и обдавала его горячим шепотом:
- Милый, хороший, люби меня. У меня нет сейчас ни одного близкого человека, ни одной родственной души.
И он гладил, ее короткую шестимесячную прическу, снисходительно заглядывал ей в глаза. Но стоило ему однажды ночью легонько коснуться ее груди, обтянутой тесным медицинским халатом-недомерком, как Лена резко от него отодвинулась, наградив горьким шепотом:
- Я думала, ты действительно любишь, а ты такой же, как все.
И столько искренней горечи, выстраданной, не высказанной до конца, было в ее голосе, что Якушеву стало не но себе.
- А ты подожди мне приговор выносить, - сказал он извиняющимся голосом, - каким прикажешь, таким я с тобой и буду, потому что у нас все всерьез.
Она внезапно рассмеялась, прильнула к самому его уху и прошептала:
- Чудак, и без этого любить можно… Придет время, и я тебе все позволю. Вот увидишь, позволю. Только не сейчас и не так.
Он любил ее и за почти детскую наивность, и за эти неожиданные переходы от вспыльчивости к доброй тихой покорности.
Пока ее не было, жизнь в палате шла иным чередом. Вано Бакрадзе флегматично читал сводку Совинформбюро, в которой была уже фраза о том, что наши войска ведут тяжелые оборонительные бои на подступах к Вязьме.
- Что ты думаешь, политрук, об этой формулировке? - спросил он у своего соседа по койке. - Ты был комиссаром эскадрильи в нашем полку, ты все должен знать.
Сошников тяжело сопел и отмалчивался.
- Не знаешь, не ведаешь? - подводил итог Бакрадзе. - Ай, как плохо, дорогой. Сколько ты политзанятий провел до двадцать второго июня на тему о том, как мы будем воевать малой кровью и на чужой территории? А теперь молчишь, как рыба об лед. Так я тебе тогда скажу. Это означает, что в самом недалеком будущем нам выдадут карты для перелета на аэродром, который будет находиться где-нибудь в черте Москвы, а то и восточнее ее.
Толстощекий лысоватый Сошников неуклюже повернулся на левый бок и гневно выкрикнул:
- Ты… хоть ты мне и друг, но ты знаешь, куда тебя за такие слова послать надо! Ведь это же паникерство.
Бакрадзе насмешливо посмотрел на него черными сверкающими глазами и без напряжения в голосе спросил:
- А куда меня могут послать, товарищ политрук? Скажи? Ага, молчишь. Ну, так тогда я скажу. Дальше фронта никуда не пошлют, потому что без таких, как Вано Бакрадзе, Москву не защитишь. Вот как, Лука Акимович. И добавлю, что меня ни одно НКВД арестовать не сможет, потому что я реалист.
- Мрачная у тебя реалистика, Вано, - попытался сгладить перебранку Сошников, но это не произвело на грузина никакого впечатления. Бакрадзе только распалился еще больше:
- Мрачная, говоришь? А откуда же ей быть веселой. Или мне надо лезгинку танцевать оттого, что наш аэродром под Вязьмой опустеет, а все машины, годные к боям, перелетят в какую-нибудь Кубинку под Москвой. Да и сколько их, этих машин, осталось, если в том полете, когда наш СБ сбили, их было всего одиннадцать. Если даже в день только по одной машине полк наш потом терял, все равно его уже, как такового, нет, лишь порядковый номер да знамя остались.
- Ты бы хоть при сержанте этого не говорил, - укоряюще заметил Сошников.
Голоса их смолкли, и спор прекратился. Якушев, внимательно слушавший всю эту перепалку, горько вздохнул. Он любил обоих этих людей нехитрой солдатской любовью, любовью подчиненного, понимающего, что оба они хорошие. Он их знал еще до войны, с той самой поры, когда, окончив школу младших авиаспециалистов, сокращенно именовавшуюся ШМАС, попал в этот полк скоростных бомбардировщиков СБ, в царство этих красивых голубых и белых машин. На них воевали в Испании и на Халхин-Голе, но там была иная война. Этими машинами не однажды любовались москвичи в Тушино, когда большими колоннами, оставляя в небе слитный рев, пролетали они в день воздушного праздника над аэродромом. Но грянула война, и всем сразу стало ясно, что на этих бомбардировщиках много не навоюешь, что они устарели и на них трудно пилотировать в зоне зенитного огня и еще труднее обороняться от "мессершмиттов".
Не проходило дня, чтобы в их полку не погибал хотя бы один самолет или не садился на вынужденную. Особенно часто гибли воздушные стрелки-радисты. Бывало так, что атакованный немецкими истребителями СБ благополучно дотягивал до своего аэродрома, несмотря на полученные пробоины, летчик и штурман выходили из него на стоянке, а из задней кабины выносили прильнувшее к холодной турели бездыханное тело стрелка-радиста.
И это тоже было горькой закономерностью, потому что, решив сбить наш самолет, фашистские летчики прежде всего заходили с хвоста и старались уничтожить человека, находившегося за турелью.
А потом в эскадрильском боевом листке (комиссар политрук Сошников строго следил за тем, чтобы они выходили ежедневно) появлялась фотография сержанта или старшего сержанта в синей пилотке, лихо сбитой на висок, и с нее то веселыми, то спокойными, а то и грустными глазами смотрел на своих однополчан красивый молодой парень из траурной рамки. Он уже ничего не мог сказать своим однополчанам, а те на чем свет стоит ругали авиационных конструкторов, и знаменитых и менее знаменитых, которые не успели к войне подготовить другие машины - с большими скоростями и более надежной броней.
…Перед самой войной Веня служил в экипаже лейтенанта Вано Бакрадзе. Штурманом на голубой "шестерке" летал и в мирное время и в первые дни боев сам комиссар эскадрильи Лука Акимович Сошников, окающий волжанин, добродушный и пожилой, потому что в ту пору юношам все, кому было за тридцать, казались безнадежными стариками, а стрелком-радистом сержант Митя Пронин, плечистый уральский паренек с лицом, пробитым мириадами мелких веселых веснушек. Он почти всегда насвистывал одну и ту же песенку о пастушке и пастухе с нежным припевом "люшеньки-люли". И в эти минуты лицо его становилось таким бесхитростно-добрым, что трудно было представить, как это такой юноша, с такими ласковыми глазами ежедневно раз, а то и два поднимается в воздух, проходит барьеры заградительного зенитного огня, непрерывно посылая на заданной волне одну информацию за другой о ходе боевого полета и голос его никогда не вздрагивает.
Он погиб над Минском, атакованный с хвоста сразу четырьмя "мессершмиттами", которые, словно решив позабавиться, один за другим заходили на уступающий в скорости маломаневренный бомбардировщик и всаживали в него одну очередь за другой. Тогда радиосвязь с аэродромом прервалась за двадцать минут до посадки. На вызовы земли Митя не мог уже отвечать. Повиснув на ремнях в набухшем от крови летнем комбинезоне, он безразлично смотрел на мир остекленевшими глазами, словно не мог понять, кто погибает, этот мир или он сам.
Не дожидаясь санитарной машины после посадки, Вано, Сошников и Веня вынесли его еще не остывшее тело из кабины, положили на чахлую, высушенную июньским солнцем траву.
А на следующий день, придя на самолетную стоянку, Бакрадзе подозвал Якушева к себе, отводя глаза, произнес с усилившимся от волнения акцентом:
- Ты у нас хороший оружейник, Веня. Однако понимай меня, сержант, правильно. Не хочу я сажать за турель незнакомого человека. Характер надо изучать, как говорит наш комиссар, он ко мне должен приспосабливаться, а я к нему. А времени на это Гитлер нам не дает. Иди в экипаж. Экипаж у нас хороший будет. Сошников и штурман что надо, и комиссар эскадрильи эрудированный, Гегеля в подлиннике читал. Правда, до Канта не успел добраться: Гитлер помешал, но после войны и Канта одолеет. А я человек из горной Сванетии, парень покладистый. Если немножко буду тебя ругать сильнее, чем надо, - стерпишь, будешь это списывать на грузинский темперамент, потому что грузин сначала покричит, а уж потом за дело берется. Одним словом, чего тебе, такому красивому парню, прозябать в технарях. Подумай. До утра срок даю.
Выслушав всю эту тираду, Веня сначала остолбенел от неожиданности, а минуту спустя обрадованно проговорил:
- Мне до утра думать не надо, товарищ лейтенант.
- Как это так не надо думать? - с напускным удивлением произнес Вано, и крылья его точеного с горбинкой носа не то удивленно, не то насмешливо вздрогнули. - Думать всегда надо, прежде чем принять решение. На то и голова дана человеку, если она даже горячая и молодая, все равно она умнее, чем вершина Кавказа, которая ничего не может сказать. Разве не так?
- А она все мне уже сказала, - смело встретив его насмешливый взгляд, вызывающе промолвил Веня.
- И что, если не секрет?