Вельяминовы. Время бури. Книга третья - Нелли Шульман 10 стр.


Девушка вспомнила, как в Москве, на улице Горького, ела мороженое, вспомнила бронзовые косы Марты Янсон. Марта написала ей в начале тридцать седьмого года. Читая ровные строки, Лиза видела черный шрифт в "Правде". "Товарища Янсона, Теодора Яновича, за мужество и героизм, проявленные при исполнении задания партии и правительства, представить к званию Героя Советского Союза, посмертно". Просматривая газету, Лиза подумала, что это однофамилец Марты.

Подруга написала, что ее отец, летчик, погиб в Испании. Мать Марты направляли в длительную командировку, девочка уезжала с ней:

– К сожалению, с нами будет не связаться, но, пожалуйста, помни, что ты мой друг, Лиза, и так останется всегда. Я очень надеюсь, что мы, когда-нибудь, встретимся… – Лиза вздохнула, сидя над письмом с московским штемпелем: "Я тоже".

С тех пор от Марты ничего слышно не было.

Лиза оглянулась. Кроме нее, в чайной, не оказалось ни одной женщины. За столами распивали чай монголы, в халатах и сапогах. У прилавка какой-то офицер рассчитывался за пирожки с мясом. Лиза знала, что они называются хушурами. В детском доме жили девочки, бурятки:

– У них с монголами языки похожи… – подождав, пока офицер уйдет, Лиза, робко, спросила у молодого продавца, в халате и холщовом переднике:

– Может быть, вы знаете… Мне сказали, что в Тамцаг-Булак отправляются грузовики… – парень улыбнулся. По-русски он говорил довольно бойко, но с акцентом:

– Сегодня один идет… – он позвал: "Ганбаатар!".

Мужчина лет сорока, в потрепанном, темно-синем халате, в кирзовых сапогах, посмотрел в сторону Лизы. Загорелое, хмурое лицо, пересекал старый шрам на щеке. Темные, немного раскосые глаза остановились на ее лице. Продавец и водитель заговорили на монгольском языке. Мужчина поднялся, взяв ее вещевой мешок:

– Через полчаса выезжаем, – сказал он, по-русски:

– Можете меня звать Григорий Иванович. Я бурят, из местных… – он ушел, Лиза посмотрела на пачки папирос: "Борцы". Других здесь не продавали.

– Он курит, наверное… – Лиза сама не курила, но купила две пачки. Она достала флягу. Монгол, налил ей крепкого чая с маслом, и солью:

– Привал сделаете, поедите… – в кооперации гоняли старые грузовики ЗИС-5. Лиза вышла на утоптанную площадь перед магазинным бараком. Григорий Иванович сидел за рулем, распахнув дверцу машины:

– Здесь везде степь… – поняла Лиза, – а как… Ничего, устроюсь… – вещевой мешок лежал на сиденье. Ловко забравшись в кабину, Лиза протянула шоферу папиросы: "Вы, наверное, курите…"

– Курю… – согласился Григорий Иванович. Он засунул пачки за козырек кабины: "Спасибо". Выбравшись на восточную дорогу, машина пошла навстречу потоку беженцев. Григорий Иванович чиркнул спичкой: "А вы откуда?".

Лиза поняла, что он говорит по-русски без акцента.

– Из Читы, – в полуоткрытое окно бил горячий ветер. На пустынной равнине, по правую руку переливался Керулен:

– А родилась в Зерентуе… Это…

– Я знаю, где это, – прервал ее Григорий Иванович, нажав на газ. ЗИС исчез в бесконечной, голой степи.

Григорий Николаевич Старцев вел машину, думая о Марфе Князевой.

Девочку, сидевшую рядом, он видел в первый и последний раз, семнадцать лет назад, двухмесячной малышкой, в колыбели бедного дома, на окраине Зерентуя.

Григорий Николаевич родился в год смерти деда, в начале века, в родовом имении, на острове Путятин, в гавани Владивостока. Он рос в белокаменном особняке, с конюшнями и теннисным кортом. У торгового дома "Наследники Старцева" имелись собственные теплоходы, фарфоровый завод, конная фабрика, где разводили племенных лошадей. Во Владивостоке его отец и дядья устраивали приемы, в четырехэтажном дворце, на главной улице города, Светланской. Он помнил поездки в Китай и Японию, вояж в Сан-Франциско, перед войной.

За год до начала бунта его отец возглавил представительство "Дома Старцевых", в Харбине, что и спасло их ветвь семьи. Большевики национализировали имущество Старцевых, расстреляв родственников Григория Николаевича. Отец хотел отправить его в Токио, учиться в университете, но Григорий, восемнадцатилетним юношей, пошел в читинское юнкерское училище. Через полгода, после ускоренного выпуска, Гриша начал воевать в отрядах атамана Семенова. Он свободно говорил на китайском и японском языках. Мать Григория была наполовину буряткой, он знал и бурятский и монгольский.

Гриша, несколько раз, просил семью Князевых уехать. Зерентуй, как и Забайкалье, оставался последним оплотом верных царю войск, но все понимали, что красные, рано или поздно, придут и сюда.

– Отец Иоанн упрямый был… – Григорий Николаевич курил папиросу, глядя на пустынную дорогу. Поток беженцев схлынул. На привале он ушел в степь, понимая, что девочке надо привести себя в порядок. Они пили чай. Григорий Николаевич нарезал вяленой конины, передав ей мешочек сушеного творога. Девочка болтала о доблестной Красной Армии, о борьбе с японскими захватчиками, о большевистских стройках. Григорий Николаевич коротко сказал, что родился в Монголии, однако отец его был русским купцом:

– Еще до революции… – он заставил себя не морщиться.

– Но теперь вы участвуете в социалистической жизни… – горячо сказала девочка.

Увидев ее в чайной, Григорий Николаевич приказал себе сидеть спокойно. Он хорошо помнил резкий очерк подбородка, высокий лоб, голубые, холодные глаза, темные, в седине волосы. Девочка была, как две капли воды, похожа на отца. Шрам на щеке Старцева появился благодаря красному сатане, как звали Горского в Забайкалье.

Отец Иоанн отказался уезжать, матушка Елизавета его поддержала. Здесь жила их паства, Федоровская церковь испокон века стояла в Зерентуе. Они не хотели бросать родные места. Марфу назвали, как было принято у Князевых, в честь благодетельницы, Марфы Федоровны. Гриша, с детства, слышал, как его дед помог Марфе Федоровне, и ее мужу.

Федоровская церковь сгорела, с казачьим отрядом внутри. Могилы Воронцовых-Вельяминовых перепахали артиллерийские снаряды. На кладбище шел последний бой. Дважды раненого Гришу, красные, приняв за мертвого, сбросили, с трупами, в общую яму. Ночью Гриша выбрался оттуда и пошел к дому священника. В поселке пахло гарью, развалины церкви дымились. Он не знал, что случилось с отцом Иоанном и его семьей.

Когда красные подходили к поселку, Гриша успел сбегать к церкви. Он помнил твердый голос батюшки:

– Они русские, Григорий, крещеные, венчанные люди. Я выйду к ним с иконами, умиротворю их… – расколотые иконы валялись на площади, перед сгоревшим храмом. Гриша, превозмогая боль, огляделся. Он услышал пьяные голоса, доносившиеся из дома священника:

– Где они? Что с отцом Иоанном, с его семьей… – оставаться в поселке для него было смерти подобно. Вытерев окровавленную, разорванную пулей щеку, юноша нашел коновязь. Красные все перепились. Спокойно украв лошадь, на рассвете Гриша добрался до бурятского стана, где его приютили. Отлежавшись, юноша ушел через Аргунь в Китай. Он обещал себе вернуться в Зерентуй, и узнать, что случилось с отцом Иоанном.

С дочерью священника Гриша познакомился в Кяхте, в год начала войны. Дед Гриши, Алексей Старцев, пожертвовал особняк для городского музея. Кяхтинский градоначальник всегда звал семью Старцевых на ежегодный торжественный прием, в музейных залах. Отец Иоанн привез семью в Кяхту, показать город.

Грише исполнилось четырнадцать, а Марфе, старшей дочери Князевых, восемь. Они подружились. Марфа, открыв рот, слушала его рассказы о Харбине, Токио и Сан-Франциско. Через год отец Гриши пригласил батюшку провести лето на острове Путятина, в имении Старцевых. Гриша помнил жаркое, июльское солнце, мерный шорох океанских волн, темноволосую девочку, в чесучовом платье, шлепавшую босыми ногами по воде. Гриша катал ее на лодке, и учил играть в теннис. Марфа, отлично держалась в седле. Они с Гришей часто брали лошадей, и объезжали остров.

Они начали переписываться. Гриша держал конверты, с обратным адресом "Читинское епархиальное училище", в ящике стола. Он перечитывал изящные строки:

– У нас прошел молебен за дарование победы русскому войску, в честь отправки на фронт казачьих бригад. Если ты знаешь полевой адрес Феди Воронцова-Вельяминова, то сообщи мне, пожалуйста. Я бы хотела поддержать его, послать весточку… – Гриша и Федор познакомились за год до войны, подростками, во Владивостоке. Петр Федорович Воронцов-Вельяминов строил железную дорогу к Тихому океану. Он дружил с отцом Гриши Старцева. Григорий Николаевич вспомнил рыжие, немного побитые сединой волосы, веселые, голубые, глаза:

– Ваш дедушка, юноша, меня через Аргунь переправлял, ребенком, с матушкой моей… – Воронцовы-Вельяминовы приезжали и в Зерентуй. Петр Федорович стал крестным отцом Марфы Князевой.

– Федор в Париже сейчас… – над степью, за грузовиком, опускалось полуденное солнце. До Тамцаг-Булака оставалась какая-то сотня километров:

– В Париже, архитектор. Отца его убили, на Перекопе, матушка болеет… – Григорий Николаевич и Федор Петрович поздравляли друг друга с Рождеством и Пасхой. Именно Старцев сообщил Воронцову-Вельяминову о судьбе Федоровской церкви.

Григорий Николаевич покосился на девочку:

– Горский был бы доволен. Истинно, его дочь. Ничего, скоро мы сметем красную заразу с лица земли, навсегда.

Гриша вернулся в Зерентуй через год. Красные разгромили отряды Семенова, атаман бежал в Харбин, во Владивостоке стояли большевики. В Зерентуе правил совет народных депутатов. Гриша надеялся, что его никто не узнает, но все равно, пришел в поселок ночью. На месте церкви расчистили площадку для какого-то строительства. Над каменным домом Князевых развевался алый флаг. Юноша прочел табличку: "Зерентуйский Совет". Гриша, невольно, потянулся за револьвером, но осадил себя. Он пришел сюда не для такого.

Юноша пошел в избу дьякона, на окраине поселка. Старика тоже убили, с отцом Иоанном, и его семьей. Обо всем Грише рассказала вдова, за чаем. Женщины тогда не было в Зерентуе, она навещала мать. Вдова дьякона вернулась в поселок, когда красные пошли дальше, на восток, только поэтому она и спаслась. Гриша слышал ее тихий голос:

– Не надо тебе о таком знать, милый. Все умерли, никого не осталось… – красный сатана к тому времени, сгорел, в паровозной топке.

– Собаке собачья смерть, – заметил атаман Семенов, в Харбине, – я бы его сам туда затолкал, и сам угли поджег.

Гриша помотал головой:

– Я должен, Прасковья Ильинична. Все должны. Пожалуйста… – он услышал из-за боковой двери плач младенца. Вдова дьякона согласилась рассказать ему о смерти Князевых:

– Марфа без памяти была… – шептала пожилая женщина, – она сознание потеряла, когда красные в дом ворвались. Не говори ей, Гриша, не надо… – юноша кивнул. Вдова дьякона приютила Марфу, когда отряд Горского ушел из поселка.

– Не стоит ей здесь оставаться… – в окно вползала предрассветная тьма, – она на улицу выйти не может, с дитем. Девочку отродьем сатаны кличут, плюют ей вслед. Марфе еще семнадцати не исполнилось… – Прасковья Ильинична посмотрела на Гришу: "Увез бы ты ее отсюда, милый".

Юноша решительно поднялся:

– Проводите меня к Марфе, пожалуйста…

Григорий Николаевич помнил голубые, большие глаза, испуганный голос. Она обрезала косы, похудела, лицо было бледным. На шее, где, на простой веревке, висел деревянный крестик, Гриша увидел розовый шрам. Гриша не стал спрашивать, откуда он появился. Марфа просила:

– Не надо, не надо. Это опасно, Гриша. Пожалуйста, уходи обратно в Китай. Не надо тебе погибать, из-за меня. И я теперь… – зардевшись, девушка отвернулась. Колыбель мерно покачивалась. Взглянув на милое личико младенца, Гриша спокойно сказал:

– Это все ерунда. Если я тебе, хоть немного по душе… – Марфа дернула плечами, спрятав лицо в ладонях… – хоть немного, Марфа. Я обещаю, Лизонька никогда, ничего не узнает… – девочка спала. Гриша увидел на нежных губках улыбку.

Опустившись рядом с Марфой, на лавку, он взял маленькую, покрасневшую от стирки руку:

– Я всю жизнь, Марфа, всю жизнь… – у него перехватило горло. Гриша, чтобы не плакать, поморгал:

– Только скажи, что ты согласна, милая моя… – девушка вздохнула, оглянувшись на дверь: "Прасковья Ильинична думает, что я не знаю, о маме и папе… – Гриша увидел слезы в глазах Марфы, – но мне все рассказали… – она тихо заплакала, уткнувшись лицом в его плечо:

– Мне рассказали. Кричали мне вслед, что я должна была… – Марфа указала на колыбель, – должна была от нее… Но я не могла, Гриша, такое грех, грех. Дитя ни в чем не виновато…

– Ни в чем, Марфуша, – Старцев поднес ее руку к губам:

– И я у тебя ничего не спрошу, до конца дней моих… – девушка смотрела в окно:

– Нет. Ты должен знать. Я тебе дам… – Марфа запнулась:

– Я у них каждый день вела дневник. Прятала его. Мне легче было… – Гриша ушел из Зерентуя с маленьким Евангелием Марфы и потрепанной тетрадкой. На Евангелии, красивым почерком, было написано: "Марфа Ивановна Князева, Читинское епархиальное училище". Тетрадку Гриша читать не стал. Юноша пообещал себе сжечь блокнот, когда Марфа и Лиза, с его помощью, окажутся за Аргунью, в безопасности.

Ему пришлось открыть пожелтевшие, исписанные химическим карандашом страницы. Гриша вернулся в Зерентуй через месяц, подготовив безопасный переход в Китай. В избе вдовы дьякона поселился председатель комитета бедноты Зерентуя. Марфа и Лиза пропали без следа.

– Она боялась, – машина подъезжала к Тамцаг-Булаку, – она мне говорила, что боится. Красные могли отобрать у нее девочку, если бы узнали, кто ее отец… – Григорий Николаевич услышал от дочери Горского, что она сирота. Мать ее была прачкой и умерла от тифа, в Чите.

– Она туда бежала, – понял Старцев, – она в Чите училась, все знала. Она хотела затеряться. Наверное, пришлось в одну ночь Зерентуй покидать. Марфа мне записки не оставила… – Евангелие и тетрадку Григорий Николаевич, всегда, возил при себе.

Дневник Марфы он перечитывал, когда чувствовал, что начинает меньше ненавидеть большевиков. Вещи и сейчас лежали в кабине машины, где Старцев устроил тайник, с оружием, и еще кое-чем.

Григорий Николаевич не рисковал. У него имелся отличный, монгольский паспорт. В Баян-Тумене, предъявив хорошо сработанную рекомендацию, из Монголкооперации, с запада страны, Старцев устроился шофером на грузовик. Ему требовалось слушать и запоминать. Время для работы с грузом, полученным от генерала Исии, пока не пришло.

– Не надо ей ничего знать… – Старцев высадил дочь Горского у деревянного барака, где помещалась комендатура Тамцаг-Булака. Дорога была запружена танками. Судя по всему, красные, подтянули свежие части. Григорий Николаевич проводил взглядом стройную спину девушки:

– Она не дочь Марфы. Она его дочь. Горский был бы рад, что она такой выросла… – Лиза скрылась в комендатуре.

Майор японской разведки, Григорий Старцев, аккуратно развернул машину. Он служил в диверсионном подразделении бригады Асано, сформированной из русских эмигрантов в Маньчжурии. Старцев поехал к складу и магазину Монголкооперации, низкому бараку, стоявшему в окружении десятка потрепанных юрт. В Тамцаг-Булаке, кроме красных, почти никого не осталось.

– Их тоже скоро не останется, – пообещал себе Старцев, – я лично позабочусь. Для этого я здесь, а она… – выбросив окурок, Григорий Николаевич заглушил машину, – она меня не интересует. У меня есть более важные дела… – выпрыгнув на землю, он крикнул, по-монгольски: "Принимайте груз!".

Тамцаг-Булак

Штаб двадцать второго истребительного полка размещался в большой, насквозь продуваемой ветром палатке, на окраине аэродрома. Сначала совещания собирали под навесом, сколоченным из досок. В начале июля стало совсем жарко, летчики переместились под холст. Гимнастерки, к вечеру, все равно можно было выжимать от пота. Несмотря на лето, ночи в степи оказались прохладными. Костры они жечь не могли. Степан настаивал на маскировке аэродрома, хотя он отлично понимал, что у японцев есть все координаты.

В Тамцаг-Булаке, в конце июня, они потеряли сразу шесть машин, при атаке японцев с воздуха. За пять дней до того боя, Степан, со своим звеном, расстрелял звено знаменитого аса, Такэо Фукуды. Они вынудили японца пойти на посадку. Самурая увезли в тыл, Степана представили ко второму ордену Красного Знамени. Тогда командир полка еще был жив. После утренней атаки японцев на аэродром он полетел бомбить их позиции, и не вернулся. По представлению комкора Смушкевича, командовавшего авиацией на Халхин-Голе, Степан стал временно исполнять обязанности командира.

Он изучал расписание полетов, пришпиленное к холсту палатки.

К вечеру начинали звенеть большие, жадные до крови степные комары. Укусы мазали одеколоном, на несколько минут становилось легче, но потом они опять чесались. Степан два года провел в окружении таежного гнуса, в Укурее. На местных комаров он даже не обращал внимания.

Смушкевич летал в Испании, под именем генерала Дугласа, руководя противовоздушной обороной Мадрида. Он рассказал Степану о гибели Сокола, товарища Янсона. Степан прочел имя Янсона в наградном листе, в "Правде", когда поезд вез его из Москвы в Читу, в общем вагоне, с нашивками лейтенанта, с выговором в партийном билете. Смушкевич вызвал его в Тамцаг-Булак: "Принимайте командование полком, майор. Я все согласую". Степан покраснел: "Вы, должно быть, не знаете, товарищ комкор. У меня выговор, в личном деле, не снятый…"

– А еще у вас орден… – Смушкевич пожевал незажженную папиросу:

– Все я отлично знаю. Командарм Штерн вас помнит, по Хасану. Они с Жуковым согласны… – Смушкевич, внезапно, сжал большую руку в кулак:

– Летайте, и чтобы следа не осталось от них… – он выматерился, – самураев.

Степан, каждый день, говорил себе, что партия поверила ему, что он не может подвести товарищей. Он отправлял из Укурея брату длинные письма. В первом Степан долго убеждал Петра, что сам не знает, как такое получилось:

– Я никогда не пил… – он лежал на койке, в палатке, закинув руки за голову, – поверь мне, все недоразумение, непонимание… – Степан никому, даже партийному бюро, даже брату, не признался бы в чувстве облегчения, которое он испытал, поняв, что Горская уехала из ресторана. Отсутствие женщины означало, что ему не придется подниматься в номер, и делать то, чего Степан до сих пор так и не сделал. В Укурее ему, иногда, снилась Горская:

– Она теперь вдова… – Степан обрывал себя:

– Не смей, не смей. Даже если ты ее, когда-нибудь, увидишь, что она о тебе подумает? Ты алкоголик и дебошир, человек с пятном в биографии… – он трогал узкую спину, под скользким, прохладным шелком, смотрел в дымно-серые глаза. Он видел проблеск голубого цвета, словно бы на осеннем, ненастном небе, когда ветер, на мгновение разгонит тучи. Горская становилась читинской девушкой, Лизой Князевой.

Степан просыпался, ожидая, пока пройдет боль. Не выдержав, он отправил Лизе открытку, поздравлявшую с днем Октябрьской Революции. Степан хотел добавить, что носит ее фотографию в партийном билете, но не смог написать подобного. Он собирался послать девушке настоящее, большое письмо, однако напоминал себе:

– Зачем? Она тебя на десять лет младше, и, если бы она узнала… – здесь Воронов всегда краснел.

Брат отвечал на каждое третье письмо, короткими открытками, напечатанными на машинке. Степан подозревал, что пишет ему не Петр, а неизвестный человек на Лубянке, отвечающий за связь сотрудников с семьями.

Назад Дальше