Царь не понимал, что вокруг него делается; он видел только, что все плачут, а тот, кого оплакивают, глядит из гроба и благословляет своею мертвою рукой.
- Митрофан! Что есть сие? - спросил Петр, приблизившись к гробу и глядя в кроткое, как и всегда, лицо епископа.
- Творю волю цареву, - отвечал лежавший в гробу.
- Какую мою волю? Кто объявлял ее тебе?
- Твой денщик… перед лицом народа твоего.
- Но что он объявил тебе?
- То, что ослушника царевой воли ожидает смерть… Я готовлюсь к смерти… я должен умереть.
- Ты не должен этого делать: жизнь твоя в руках Божиих.
- И в царевых… Ты изрек мне смерть… Не мимо идет слово царево…
- Митрофан! - резко сказал царь. - Ты смеешься надо мной!.. Встань из гроба!
- Не встану! - отвечал старик.
- Встань, говорят тебе!
- Не встану!
- Послушай, - и лицо Петра исказилось, - вспомни митрополита Филиппа и царя Иоанна.
- Помню, царь… Большего и ты не сделаешь. Я умру…
Петр отшатнулся от гроба. Он чувствовал, что железная воля его встретила волю более упругую: из молота он сам превратился в кусок железа, и тяжкий молот бил по нему. Кто же был этот молот? - Полумертвец… Петр снова почувствовал, как чувствовал это утром на площади, что он бессильнее этой тени в образе человека.
- Митрофан, епископ воронежский и задонский! - грозно сказал царь. - Я повелеваю тебе встать!
- И паки реку: не встану!.. Не мимо идет слово царево, - продолжал твердить упрямец.
- В последний раз говорю тебе, Митрофан… Слушай! Божиею милостию мы, Петр Первый, император и самодержец всероссийский, повелеваем тебе: встать!.. Это мой именной указ…
- Именному указу я повинуюсь: я встаю, - сказал, наконец, Митрофаний.
Но встать он не мог: силы покинули его. Он было приподнялся из гроба, перекрестился, но хилое, испостившееся и изморившееся тело не выдержало страшных напряжений духа - и старик опрокинулся навзничь, ударившись головой о край гроба. Присутствующие вскрикнули в ужасе. Испуганный царь нагнулся к несчастному и силился приподнять его…
- Прости меня, отче святый, прости! - шептал он, целуя холодную руку подвижника.
- Бог простит… Бог простит…
- Я был не прав перед тобою… Я сказал необдуманное слово… Прости меня!
- Бог да благословит тебя, сын мой.
Поддерживаемый царем Митрофаний встал из гроба и, обращаясь к присутствующим, сказал: "Отцы и братья! Царь даровал живот мне… Молитесь о здравии царя". Потом, обращаясь к Петру, сказал: "Не суди, царь, безумие мое видимое… Ради тебя я не вступил во дворец твой: не идолы еллинские остановили меня, а невегласы… Помни, царь, на их выях зиждется крепость твоя, а я - пастырь их… Крепко будет царство твое, доколе овцы буду слушать гласа пастыря своего…"
……………………………………………
В ту же ночь по приказанию царя статуи, стоявшие у входа во дворец, были сняты. Это было первый раз в жизни Петра, что он покорился чужой воле. И кто же сломил этого железного великана! Дряхлый, стоящий одною ногою в могиле старичок.
Когда на другой день Митрофаний явился к царю, то о вчерашнем происшествии не было произнесено ни одного слова ни с той, ни с другой стороны. Петр был еще более внимателен к старому святителю и казался несколько задумчивым.
- Я хочу посоветоваться с тобою, святой отец, - сказал царь. - Меня отягчают и семейные и государственные заботы, и я прошу твоей помощи.
Митрофаний сидел молча, наклонив голову и тихо перебирая четки.
- У меня нет семьи, владыко, - продолжал царь. - Я одинок…
Митрофаний молча поднял на царя свои кроткие глаза и ждал.
- У меня нет жены, а сын… сердцем - принадлежит не мне, да он и не приносит мне утешения… Я помышляю вступить во второй брак, владыко… Благослови меня…
Митрофаний не сразу отвечал. Четки в руках его усиленно перебирались.
- Если церковь благословит твой брак, то и я благословлю тебя, государь, - отвечал он наконец.
- Я и желаю, владыко, чтоб церковь освятила мой брак…
- А кого ты избираешь царицею? Дщерь православной церкви?
- Нет, владыко…
На лице Митрофания выразилась горечь сожаления… Он грустно покачал головой…
- Ошибки… все ошибки… Великие дела и… великие погрешности… Величие и… слепота, - повторял он как бы про себя. - Господи! Просвети очи царевы…
- О каких ошибках говоришь ты, владыко? - нетерпеливо спросил царь.
- Разогни книгу твоей жизни и ты увидишь их, - отвечал Митрофаний. - Теперь новую ошибку хочешь вписать в книгу жизни твоей… А ошибки царей - ведай, государь, - кровию миллионов пишутся на скрижалях истории…
- Я понимаю, владыко, о какой ошибке говоришь ты, - перебил его царь. - Но ту, которую я намерен царицею наименовать, я введу в лоно православной церкви… Какие же другие ошибки ты разумеешь? Не ты ли благословлял меня на дело просвещения России? Не ты ли один словом твоим мудрым укреплял меня в трудах моих? Не ты ли благословил борьбу мою с Карлом за возвращение земель предков моих? Не ты ли окропил святою водою первый корабль, который я построил здесь на твоих глазах? Не ты ли светлым умом прозрел будущее величие России и поддержал меня, одинокого, никем не понятого? И я ли не любил тебя за это!
Петр встал и нервно заходил по комнате… Поразительный контраст представляла его мощная, гигантская фигура рядом с тщедушным телом архиерея, который грустно покачивал головой, по-видимому, далеко блуждая своей старческой мыслью…
- Я скоро, великий государь, предстану пред лицом Бога моего… Се ныне зде, с тобою беседую, а наутро в землю отыду, откуду же взят есмь… Творцу моему я повинен буду отчет дать в том, все ли исполнил я на земле… Не все я исполнил, государь… не все… и виною тому ты, великий государь.
- В чем же вина моя пред тобою, владыко? - спросил царь.
- Имеяй уши слышати - да слышит, имеяй разум ведети - да ведает, имеяй очи сердечныя - да видит… А у тебя, царь, сердце слепотствует…
- Говори же - в чем?..
- Да ты не послушаешь гласа моего… Не пастырь я твой…
Петр остановился перед ним, вытянувшись во весь свой гигантский рост. Лицо его дергалось, но в огненных глазах светилась небывалая теплота.
- Послушай, владыко! - резко сказал он, и голос его дрогнул. - Чего тебе надо от меня? Послушания, любви? Да я ли не люблю тебя больше всего на свете, после России? Я ли не сын тебе? Я отца родного не любил так, как тебя люблю. Я не знаю, не ведаю, что это за сила в тебе - дух ли то Божий чуется мне в твоей кротости, ум ли то божественный горит в очах твоих смиренных, но я всегда слушаю тебя трепетно. Ты один не усыпляешь ум мой лестью и ты один, один во всей державе моей понял меня, подкрепил, благословил… Так ты ли не пастырь мне!
Он остановился, увидел, что старик плачет… Мелкие, мелкие, как роса утренняя, - крупные уж давно выплаканы! - слезы, сбегая с бледного, худого лица, разбивались о четки.
- Прости меня, царь, - тихо сказал Митрофаний, - я говорю с тобою в последний раз… Земля зовет сию земную оболочку мою (и он указал на свое изможденное тело), я отхожу от мира сего - час мой приспе… Выслушай же меня, великий государь. Богом живым заклинаю, выслушай.
- Я слушаю, - покорно сказал Петр.
- Великие бедствия, царь, готовишь ты державе твоей в сердце твоем: сердце твое отвратилось от сына, а он - не Авессалом. Помни это! - сказал Митрофаний. - Слезы нелюбимого отольются горчайшими слезами на любимом. В новом браке твоем, царь, я предвижу горе для сына твоего.
Царь слушал, задумчиво склонившись на руку и, по-видимому, прислушиваясь к стуку топоров и визгу пил, доносившихся с пристани.
- Напрасно, владыко: я люблю Алексея, - сказал царь по-прежнему задумчиво, - только он не любит моего дела.
- Оттого что ты его не любишь.
- Не знаю, но он назад глядит, а не вперед.
- А потому, что назади у него - образ матери…
Лицо Петра передернулось.
- Не напоминай мне царицу Авдотью, - сухо сказал он.
- Я напоминаю тебе все, что велит мне совесть моя, я иду отдавать отчет Богу и Царю моему и твоему… Ты вспомнишь меня в самые тяжкие часы твоей жизни и тогда уверуешь в слова мои: в кого ты душу свою положишь, от того душа твоя прободена будет…
- От кого же? - живо спросил царь.
- Я не знаю, я не пророк: я не имена говорю тебе, а заповеди человеческие.
В это время в кабинет, где сидели царь и Митрофаний, вошел Павлуша Ягужинский и остановился у двери. Лицо юноши было необыкновенно оживлено, на щеках играл румянец, в глазах светилось что-то особенное.
- Ты что, Павел? - спросил царь, пристально взглядываясь в лицо своего любимца.
- Посланцы, государь, от гетмана Мазепы приехали.
- Кого прислал он?
- Енерального судью Василия Леонтьича Кочубея с бунчуковыми товарищами.
- Добро… Скоро приму их… А ты что такой веселый? - неожиданно спросил царь.
Павлуша смешался, еще более покраснел - и готов был провалиться сквозь землю.
- Я… ничего, государь… так, - бормотал он.
- Не так, - я знаю тебя, - ну! - настаивал царь.
- Я, государь, Диканьку вспомнил (Павлуша знал, что солгать царю нельзя было - допытается)… Там в саду так хорошо… и Кочубей там, и Мазепа…
Но юноша не досказал: не Кочубей и не Мазепа вспомнились ему в этих цветах, а Мотря; только о Мотре он не сказал царю… А между тем эта Мотря прислала с отцом поклон ему, Павлуше… Вот отчего горят его щеки…
Царь улыбнулся, а Митрофаний, глядя своими кроткими глазами на Павлушу, с любовью шептал: "Дитя… сих бо есть царство Божие…"
"Она не забыла меня", - билось радостно сердце Павлуши, и щеки его еще пуще горели.
V
Прошло три года после описанных нами событий. Петр продолжал войну с Карлом XII; положение дел год от году становилось с обеих сторон напряженнее, и грозный, никому не ведомый исход этой роковой борьбы тем более обострялся, что напряжение сил и с той, и с другой стороны, можно сказать, уже переходило за предел упругости - сталь событий, если можно так выразиться, не там, так здесь должна была лопнуть. Петр ни за что не думал уступать Балтийское море, и лихорадочно работал над укреплением Петербурга и ключа к нему - Котлина с нововозведенной крепостью Кронштадтом. Для этой борьбы Россия должна была нести страшные, небывалые жертвы: для того, чтобы достать средства на войну, царь обложил налогами и землю и воду, живых и мертвых. Обложена была податью даже борода - от 30 до 100 рублей, смотря по человеку, что на наши деньги составляет тысячный налог на одну бороду. Рабочие, приходившие в город для заработков, должны были платить по две деньги всякий раз, как входили в городские ворота и заставы или выходили из них, если были с бородами. Зипун, армяк, чапан, однорядка - всякое русское платье, входившее в город, платило 13 алтын 2 деньги, когда оно входило в город пешим, и 2 рубля - конным. Каждый мужик, идя в город, должен был нести в казну три камня для мощения улиц. Дубовые гробы были отобраны у продавцов и продавались четверною ценою богатым и благочестивым людям для их мертвецов. Рекрутские наборы чуть не превратились в поголовщину.
Можно по этому судить о напряжении народных сил.
Нравственное напряжение отражалось и на каждой отдельной личности, а иных привело к роковому концу. Царь стал еще суровее, чем был. Отношения его к сыну сделались еще более натянутыми, особенно с тех пор, как царь стал подозревать, что Алексей, руководимый лукавою теткою царевною Софьею, успел тайно свидеться с матерью.
Царевна Софья недолго еще выжила в своем грустном заточении, да там же, в Новодевичьем, и Богу душу отдала. В предсмертной агонии она все отмахивалась от чего-то, с ужасом глядя на окна своей кельи и бессвязно повторяя:
- Что вы мне подаете ваши челобитья!.. Подавайте их Господу Богу… вы повешены… переставились… Что глядите с виселиц ко мне в окна!.. Уйдите… не глядите на меня… не дражните мертвыми языками… я сама к Богу иду… уйдите!
Это вспоминались ей стрельцы, которых когда-то царь повесил перед ее окнами и дал им в мертвые руки челобитные, в коих были писаны их "повинки"…
Митрофаний также недолго прожил после того, как вследствие царского гнева велел звонить по себе "на отход души" и когда царь видел его лежащим в гробу и благословляющим входящего в церковь грозного монарха: он скончался через несколько недель после разговора с Петром, прерванного Павлушею Ягужинским известием о прибытии послов от Мазепы. Царь искренно плакал над гробом святителя и на своих богатырских плечах вместе с сановниками и Павлушею перенес маленькое тело угодника в его вечное успокоение.
- Как легки мощи угодника, - сказал Петр, опуская в могилу гроб Митрофания, точно тело младенца.
- Для того им легче будет, ваше величество, из земли изыти и истинными мощами стати, - заметил Кочубей, бывший тут же на похоронах.
- Кочубей правду говорит, - сказал на это царь. - Одного токмо боюсь я, как бы нам с тобою, Василий Леонтиевич, не пришлось скоро опускать в землю нашего любезного и верного гетмана - сведут его со свету эти подагрические да хирагрические немощи.
Кочубей ничего не отвечал, только какой-то неуловимый свет пробежал по его черным татарским глазам и тотчас же потух. Павлуша Ягужинский, ни на шаг не отходивший от Кочубея во все время его пребывания в Воронеже и постоянно расспрашивавший его о Диканьке, о тамошнем саде, о цветах, о том, какие цветы больше любит панна судиевна, - один Павлуша мог прочитать в татарских глазах Кочубея ответ на опасения царя о Мазепе: "Ну, его черт не скоро еще возьмет" - и Павлуше это очень понравилось, потому что он почему-то с первого раза невзлюбил гетмана, особенно когда тот поцеловал в лоб свою крестницу.
Действительно, черт не думал еще брать Мазепу. В то самое утро, когда в Воронеже царь опускал в могилу маленький гробик Митрофания и думал о своем верном гетмане, тоже, по-видимому, стоявшем на краю могилы, - в это утро Мазепа на лихом арабском коне мчался по снежному Батуринскому полю рядом со своей хорошенькой крестницей.
В это утро гетман устроил у себя в Батурине охоту по пороше. Утро выдалось великолепное, яркое, морозное. Ровное, несколько всхолмленное поле серебрилось первовыпавшим снегом. Вершины леса, тянувшегося с одной стороны поля, также искрились брильянтом. Брильянтовые кристаллики носились и в морозном воздухе, сверкая чудными иридиевыми искорками, словно бы огромная радуга, превращенная морозом в кристалл, разбилась на мелкие пылинки и носилась по полю.
В этой бриллиантовой пыли, обсыпаемые ею, мчатся Мазепа и Мотренька. На Мазепе темно-зеленый кунтуш с сивыми, как его усы и голова, смушковыми выпушками и высокая светловолосая, светлее даже его сивых волос, шапка с ярко-зеленым верхом. Через одно плечо - маленькое двуствольное ружье с блестящими серебряными насечками, через другое - огромный турий рог в изящной, итальянской работы золотой оправе. На луке седла - шелковая, ярко-красная, как свежая кровь, нагаечка, которую на днях привезла из Белой Церкви пани Палииха и подарила ее пану гетману с самою любезною, но и с самою лукавою улыбкою, как подарок работы самой пани полковниковой и как эмблему того, что пану гетману не мешало бы этою нагаечкою "выпендзиць" из Левобережной Украины всех молодых польских пахолят, которые как мухи облепили двор пана гетмана. Конь под паном гетманом, как и сам он, как и его шапка, - тоже сивый: все в нем и на нем и под ним сивое, седое, блистающее серебром мудрости и лукавства.
Рядом с паном гетманом на высоком тонконогом, с крутовыпуклою шеею, белом как снег аргамаке несется гетманская крестничка панна Кочубеевна. На ней темно-малиновый кунтушик, опушенный гагачьим пухом по разрезу, по подолу, по рукавам и вокруг лебединой шейки. На черной головке ее - барашковая белая, белее снега, шапочка с ярко-малиновым верхом, и из-под этой шапочки, словно из-под снега, выглядывает смуглое, разрумянившееся личико и черные ласковые глаза, которые у Павлуши Ягужинского и в Воронеже с ума нейдут, и на Неве с ума не выходили.
В стороне, по ровной снеговой возвышенности виднеются другие охотники - гости пана гетмана и его дворская молодежь, польские и малорусские пахолята да юные бунчуковые товарищи. Там же впереди всех на огромном вороном коне мчится гигантских размеров женщина, перед массивною фигурою которой все пахолята и бунчуковые товарищи кажутся детьми. На этой гигантской амазонке с такою же как и на Мазепе барашковою опушкой кунтуш и смушковая шапка с висячим в виде мешка огромным красным верхом. Это пани Палииха, которая с нагайкою в зубах и с двуствольным ружьем наперевес бешено мчится за волком, выпугнутым доезжими из соседнего леска и забирающим к глубокой лесистой балке.
- То пани пулковникова нендзи за своим старым менжем, - острит польский пахолек, не поспевающий за Палиихой.
- Ни-ни! То она за московским подьячим, что грамоту от царя привез, - острит юный Чуйкевич.
Мазепа и его хорошенькая крестница напротив преследуют чернобурую лисицу, которая, едва ускользнув от пастей гончих, перемахнула через овраг и наткнулась на гетмана с его миловидной наездницей. Вот-вот настигнут они выбившуюся из сил жертву - все меньшее и меньшее пространство отделяет их от бедного зверя. Вот-вот изнеможет лисичка… Но близко и спасительный лес…
Мазепа, грузно навалившись к луке, забыв подагру и хирагру, уже наводит свою двустволку на истомившегося зверя и прищуривает лукавый глаз…
- Не треба, таточку, не треба! - испуганно шепчет рядом скачущая Мотренька.
Мазепа нежно оглядывается на нее, опускает свою дубельтувку…
- Чого, Мотренька, не треба?
- Не бийте, тату, лисички!
- Ну, серденько, як же ж можно!
И ужасная дубельтувка опять наводится на бедную лисичку, сивый гетманский конь, почуяв остроги у боков, прибавляет роковой рыси… Ох, не уйти лисичке!
Мотренька не отстает от Мазепы… Вот-вот грянет дубельтувка!
- Тату! Тату! Я заплачу! - молится Мотренька и трогает гетмана за плечо.
Гетман опускает дубельтувку, вскидывает ее за плечи и пускает поводья коня. Лисица скрывается в ближайшем возлеске.
- Добрый! Любый татуню! - и Мотренька, перегнувшись в седле, ласково обнимает старого гетмана.
Мазепа сначала как бы отшатывается от девушки, но потом руки его обвиваются вокруг стана хорошенькой спутницы, и он, припав своими сивыми усами к пунцовой щечке, страстно заговорил:
- Серденько мое! Квите мий рожаный! Мотренька моя коханая!
- Ох, тату, яки у вас вусы холодни, - отстраняется девушка.
- Люба моя! Зоренька ясная! Ясочка моя!
- Ох, щекотно, тату… буде вже, буде…
- Мотренько! Рыбко моя! Я не хочу без тебе…
- Буде, тату, буде!.. Ой, вусы!
Девушка не понимала, что с ней делается. Ей казалось, что это холодные усы гетмана щекочут ее пылающие щеки, но отчего же и в сердце как-то щекотно, не то страшно?.. А тато такой добрый - лисичку не убил… Надо татка ласкать, целовать… Да он и хорошенький такой!.. Мороз подрумянил его бледные щеки, сивые усы такие славные, хотя и холодные, - и глаза добрые, и весь он добрый - лисичку простил… Он всегда был добрый - и в монастырь лосощи возил и Мотреньку на колена сажал, про горобчика рассказывал…
Не успел он опомниться, как из ближайшей балки показалась красноверхая шапка массивной Палиихи.