- А где, Микитушка, эта Крым - земля? Далеко от Москвы?
- Да я тебе, государь, на чертеж показывал, в географии… У моря она, эта Крым - земля живет: кругом нее море, и только махонька - махонька полосочка, словно бы мост, ведет с Крыму к матерой земле.
- А ты, Микитушка, видал море? Какое оно?
- Нету, государь, не привел Бог видеть море, Белое озеро видел, Бог привел; а моря не видал, не солгу… И разные они, говорят, моря-то цветом бывают: есть цветом синее море, сине море, таких синих, сказать бы, цветом больше живет. Есть и черное море цветом, черно, как чернила, и вода в ем черная.
- И ее пьют?
- Нету, государь, морской воды не пьют, горька она и солена… Да еще есть, государь, красное море цветом: это, стало быть, Чермное, червленое, чрез него, помнишь, Моисей провел народ израильский аки по суху, а фараона, коня и всадника, вверже в море Господь… Разны, государь, моря живут.
При этих беседах глаза у царя - непоседы горели огнем, лицо нервно подергивалось.
- Я добуду Крым! - страстно говорит "огненный мальчик" и велит Борьке Голицыну готовиться сейчас же к походу.
И вот они в походе… только не под Перекопом, а на Москве-реке, на льду. Вся Москва-река покрыта против Тайницких ворот "потешными робятками"; это все больше дети придворных конюхов, истопников, трубочистов и всякой мелкой дворской челяди, а также и юные боярчата, дьячата думные, поповичи, княжичи, все это сбито в одну кучу, в одну потешную дружину. И дружина эта не маленькая: с десятков она вырастает в сотни, в тысячи. Ведь так весело! Да и сам царь тут, бегает, кричит, распоряжается, бьет неумелых, хвалит и жалует ловких, смелых, находчивых. С раннего утра они запрудили всю реку и дружно, с хохотом, с песнями строят из снегу "Перекоп - город"… Снежная крепость растет быстро, вырастает в гору. Но это не простая груда снегу, потому что ребятишки возводят снежную крепость не сами, не своим только ребячьим умом, а под руководством опытного воеводы, видавшего виды, под руководством Гордона, который когда-то отстаивал Чигирин от стотысячной турецкой армии с Шайтан - пашою и с Юраской Хмельницким. Тут же распоряжается и Лефорт. А сам царь усердно работает с прочими ребятками: таскает комья снегу, утаптывает стены, выводит бойницы, зазоры, возводит снежные шанцы… Он весь раскраснелся, брызжет огнем, энергией… Ему хочется отличиться, ведь он не царь, а еще только простой ратник, рядовой солдат: надо заслужить отличие. Он забыл о троне, о чертожном месте, о диадеме, о скипетре, о плачущей матери, о холопстве бояр, там скучно, там гниль, притворство, интриги, козни… А жизнь и правда здесь, на льду, за работой: тут нет ни ханжей, ни льстецов, тут все свой брат - ребятки!
И вот крепость готова. Воеводой с русской стороны царь назначает своего учителя Микитку Зотова. Юный царь что-то сегодня недоволен им: учитель не умел утром ответить на вопрос своего бедового ученика.
- А с кем мы ноне воевать будем, Никита? - спросил Петр, одеваясь "в поход" на Москву-реку.
- С татарами, государь.
- А кто у них ноне салтан?
- Не ведаю, государь, не то Гирей, не то Калга.
За это и рассердился царь на своего учителя, а потому, назначая воевод для похода под "Перекоп - город", он велел Зотову командовать осаждающими: он уверен был, что "русские" не возьмут крепости.
- Будь же ты князем Васильем Голицыным, - сказал он, желая тем уколоть учителя.
А так как князь Борька Голицын, его дядька, сумел ответить на вопрос беспокойного царя, что теперь в Крыму салтан Нурадин, то довольный его ответом царь, когда назначал воевод, ласково сказал Борису Голицыну:
- А ты, князюшка Боря, будь салтаном Нурадином, не пускай в крепость Ваську Голицына: я ноне в твоем войске служу.
Гордон и Лефорт разделили потешное войско на две неравные половины: значительно большая поступила под начальство Зотова, так как осаждающих ожидали большие трудности, чем осаждаемых, которые могли укрываться за крепостными стенами. Меньшая половина поступила под команду Бориса Голицына. Первые называли себя "семеновцами", последние "преображенцами", и в число последних поступил и сам царь.
После этого "татары" засели в Перекопе.
Начался приступ. "Русские" свободно овладели валом, "перекопью", и хотя их осыпал град снежков, однако они стойко шли, все более и более разгорячаемые поражавшими их ударами. По всей реке раздавались неистовые крики, и они превращались буквально в рев, оттого что и взрослые москвичи, бородачи - купцы, бояре, сидельцы, охотники до подобных зрелищ, толпами высыпали на берег Москвы-реки и яростными криками подзадоривали пыл сражающихся. Осаждающие подступили уже к самой крепости, лезли на бастионы, разбивали рыхлые стены и, поражаемые прямо в лицо комьями снега, опрокидывались навзничь, снова карабкались на стены, пробивали в них бреши и уже готовы были овладеть полуразрушенною крепостью. Видя неудачу, Петр свирепел, сбивал кулаками и каблуками первых смельчаков, взбиравшихся на стену, бил своих, малоусердных, и буквально бесился, крича до хрипоты. Уже оба глаза у него были подбиты, из носу текла кровь, и, о радость! - неприятель стал отступать, а наконец, и совсем обратился в постыдное бегство.
Впереди всех улепетывал старик Зотов. Несколько комьев угодило ему прямо в лицо, и он бросился бежать… Петр спрыгнул с полуразрушенной стены и кинулся вдогонку за учителем. Скоро он его настиг и схватил за шиворот.
- А! Попался, Васька Голицын! Проси пардону!
- Батюшка, государь! Сдаюсь! Ох! - вопил старик.
- Виват! Виктория за нами! В полону сам московский воевода! - кричал царь в восторге, не замечая своих собственных синяков.
"Виктория" действительно была выиграна, но только благодаря хитрости Борьки Голицына: он приберег сильный резерв за крепостью и в самый критический момент бросил его в тыл осаждающим.
Петр торжествовал, обнимал своего дядьку, благодарил и преображенцев, и семеновцев. Мальчишки сияли, все "робятки", начиная от царя и кончая сыном трубочиста, были счастливы. Гордон и Лефорт поздравляли торжествующего державного мальчика с "блистательной викторией".
- Гох! Дас ист эйн прехтигер зиг!
- О, я! Эйн берюмтер триумф!
Со всех сторон, словно стая ворон, налетели на проголодавшихся юных воинов пирожники, пирожницы, оладейницы, сбитенщики, саечники: знают уж, что после боя, после "стражения" ребятки будут есть здорово. И пошли выкрики: "Сбитень горячий, медовый!" и "Пироги подовы!", "Калачи крупитчаты!", "Оладьи пуховыя, для брюха здоровыя!"
Но особенно один молоденький пирожник был мастер выкрикивать. По всей Москве-реке раздавались его прибаутки:
Пироги подовые!
Пироги шелковые,
На золоте жарены,
На серебре парены.
Из-за моря везены,
А доселе свежие!
На этого веселого пирожника особенно набросились голодные ребятки. Они его все знают, да и кто ж не знает продувного Алексашку!
- Алексашка! - кричат со всех сторон. - Подавай пироги! С чем они ноне у тебя?
- Пожалуйте! - отзывается Алексашка. - Пироги знатные!
С кашей, с капустой,
Чинены прегусто:
С лучком, с перцем,
С бараньим сердцем…
Вокруг Алексашки веселый говор, смех, так что даже царь обратил на него внимание и велел подозвать к себе. Алексашка подошел смело, с улыбкой на губах и, сняв шапку, низко поклонился и тряхнул кудрями. Это был паренек лет тринадцати - четырнадцати, высокий, стройненький, с розовыми щеками и быстрыми живыми глазами.
- Как тебя зовут? - спросил государь.
- Алексашкой, государь.
- Кто твой отец?
- Конюх государыни царевны Софьи Алексеевны, государь.
- А как его зовут?
- Данилкою, государь, а прозвищем Меншиков.
Бойкие ответы понравились царю, да и вся наружность говорила в пользу Алексашки.
- Что ж ты не в потешных? - допрашивал заинтересованный Петр.
- Отец, государь, не пущает.
- Для чего?
- Бедны мы, государь, от пирогов кормимся, а мать обезножила, на торгу с пирогами ноги отморозила, познобила. Сколько годов уж из избы не выходит, так я, государь, воместо матери торгую.
- Добро… Бросай короб! - сказал царь решительно. - С нонешнего дня ты в преображенцах. А забота о семье не твоя, а моя.
Алексашка - пирожник - это будущий "Данилыч", правая рука царя - преобразователя, впоследствии, как он сам писался, "Мы, Александр Меншиков, римскаго и российскаго государств светлейший князь, герцог ижорский, наследный господин Аранибурха и иных, его царскаго величества всероссийскаго первый действительный тайный советник, командующий генерал-фельдмаршал войск, генерал-губернатор губернии санкт-петербургской и многих провинций, его императорскаго величества кавалер святаго Андрея, и Слона, и Белаго, и Чернаго Орлов, и прочая, и прочая, и прочая…"
Вот кто этот Алексашка - пирожник, о котором поэт сказал:
И счастья баловень безродный,
Полудержавный властелин…
- Чтоб я больше не видел тебя с коробом! - повторил "огненный мальчик" и отвернулся, чтобы еще раз поблагодарить своих юных преображенцев и семеновцев.
- Виват! Виват, царь-государь! - дружно закричали ребятишки, и, словно стаи галок, полетели в воздух шапки.
Вместе с Зотовым, Борисом Голицыным, Гордоном и Лефортом царь направился к саням, которые ожидали его на берегу Москвы-реки. Но там его встретил знакомый уже нам по Кукую немчин Яган Монс и поздравил с "викториею". С ним были его дочки, тоже немножко знакомые нам Модеста и Иоганна, или Ягана. Как и Петр, девушки выросли, выравнялись и похорошели. Подрумяненные морозом щечки их так и пылали, а черные глазки сверкали невинностью и приветом. Они были богато одеты в немецкое платье, перед которым тогдашний московский женский наряд с телогреями и душегреями казался чем-то вроде огородного пугала. Впрочем, в младшей сестре Ягане заметно было меньше приветливости, хоть она была и красивее сестры: казалось, она дичилась молодого царя.
Поздравив с "викторией", Монс усердно просил Петра пожаловать к нему в гости, отпраздновать "дизе гроссе викториа". Молодой царь любил посещать немецкую слободку, где не было московской убийственной скуки и чопорности, и потому охотно принял приглашение любезного немца, тем более, что с некоторого времени он стал находить приятным общество его хорошеньких дочек.
Молоденькое общество разместилось по саням. Хитрый Монс так устроил, что Петру пришлось сесть в одни сани с его дочками, а сам он и прочие разместились в других санях. Когда москвичи увидели своего юного царя рядом с девицами, они в ужас пришли.
- Глядь-ка-сь, глядь-ка-сь, православные! Царь - от с девками поехал! Ай, срам какой!
- Ай-ай-ай! И стыдобушки-то у них нет, у окаянных иноземок: хоть бы фатами позакрыли свои бесстыжие зенки.
- Да и царь - от, Господи! Неужто это царь!
- Это выродок, не царь: ведь сороки-то неспроста на Москву налетели…
- Знамо дело! Последние времена пришли: света переставление, чу, близко… Да и Микитушка, царство ему небесное, и все отцы сказывали.
- Иверска, чу, даве плакала: слезыньки так из сухого древа и льют, так и льют!
- А мне онамедни поп Андрей, что у Спаса в Чигасах, сказывал: бысть ему видение, в тонце сне явися ему Афедрон, борода седенька…
- Кто ж он, почтенный, будет, Афедрон этот?
- Муж некий…
- Не Афедрон, такого имени и в святцах нетути, може Афинодор?
- Много ты знаешь!.. Сказано, Афедрон. И в Евангелии, чу, чтут: с Афедроном исходит…
- Об царе что ль?
- Знамо, о царе. Вон и сороки… видение было отцу Андрею, а царь вон с девками.
Но царь не слышал этих рассуждений москвичей о его особе, о видениях, о девках. Впрочем, он уже успел узнать эту рассуждающую Москву еще во дворце от матери - царицы, от бесчисленного множества царевен, теток и сестер, от всего этого "бабья", которое жило стариной и всевозможной чепухой: ему огадили эти вечные толки о "перстном сложении", о "трегубой аллилуе", об "аллилуевой жене"; все эти "бысть видение", в "сониях старцев", "в тонце сне", "некий муж", "жена некая"; эти "знамения", "сороки", "борода седенька", "бысть глас" - всей этой чепухе Москва верила, о ней только и говорила, и это злило "огненного мальчика", бросало его в крайности, в разрыв со всей этой темнотой, затхлостью, постоянными придирками матери: "это негоже", "это не пристало", "это не по старине"…
И вот он мчится в немецкую слободку, только бы быть подальше от двора, от этих постельниц, приживалок, дурок, ханжей и святошей. И он не мог не чувствовать, что в этой новой немецкой сфере ему легче дышится - его тут понимают и не пилят, не ноют.
- А какая была фестунг хорошая, крепость, - заговаривает хорошенькая Модеста.
- Зело хороша, - весело отвечает царь, - спасибо Гордону да Лефорту, они надоумили.
- Да у вас, государь, и глаз подбит?
- Точно, подбит, ловко угодили… ранили…
- О, да! Это почетная рана, эйне эрлихе вунде!.. И вам больно, государь?
- А зачем ты говоришь мне вы, разве нас много?
- А как же, государь? Ты - грубо, невежливо…
- Какое тут невежество! Мы и Богу говорим ты.
- А как же, государь, вы в грамотах пишете: мы, великий государь… И батюшка ваш так писал, хоть он был один.
Петр задумался, это ему еще никогда не приходило в голову.
- Это дьяки выдумали, - наконец решил он и обратился к другой своей спутнице, к Ягане, которая все время молчала, надув губки.
- А ты что, Яганушка, молчишь? - спросил он ее.
- Не хочу сердить вас, государь.
- Чем сердить? - удивился он.
- Собой.
- Как собой? Я твоих слов в толк не возьму.
Девушка молчала и следила глазами за копытами пристяжной, которые далеко отбрасывали комья снегу. Петр заглянул ей в глаза.
- Ты гневаешься на меня, Яганушка? За что? - спросил он.
- Я не смею гневаться на своего государя, - был ответ.
- Так что же с тобой? Сказывай… Какая муха укусила ее? - обратился он к Модесте.
- Не знаю, государь: теперь мух нет.
- Ну, так что же, Яганушка? - нагнулся он к упрямице.
- Как же, государь! - сказала та и вся вспыхнула. - Вы сами говорили, что терпеть не можете девчонок, гэслихе мэдхен…
И Петр, и Модеста рассмеялись.
- Да ты уж ноне не девчонка… ты, девка, красная девица.
Брови лебедины…
Глаза соколины…
Лошади остановились как вкопанные: они были у ворот дома Монса.
XVII. Под Перекопом
- А что ни говори, прав, многократы был прав наш потешный царек - от, когда брал на Москве-реке снежный Перекоп - город: не взять-де его Ваське Голицыну… Вот я и у Перекопи этой, а поди, укуси ее…
Так говорил сам с собою князь Василий Васильевич Голицын, мучимый в своем шатре бессонницей под стенами Перекопа. Это было через два с лишком года после того, как "потешные ребятки" Петра брали снежный город на Москве-реке.
Более чем стотысячная московская армия с Голицыным во главе и шестидесятитысячное казацкое войско с новым гетманом Мазепой действительно обложили Перекоп весной 1689 года.
- Да, укуси Перекопь-то эту, - ворчит про себя Голицын, - а она, царевна Софья, как похваляет меня!.. Дура, старая девка!
Он подходит к той части палатки, где поставлен походный киот, а перед ним раздвижной стол, покрытый дорогим персидским ковром и заваленный бумагами и книгами.
- Вот похвала другу Васеньке… Дура!
Он берет со стола письмо и, присев к канделябру с горящими восковыми свечами, читает про себя:
- Свет мой братец ватенка, здравствуй батюшка мой на многая лета и паки здравствуй, Божиею и пресветые Богородицы и твоим разумом и счастием победив агаряны, подай тебе Господи и впредь врага побеждати, а мне, свет мой, веры не имеетца што к нам возвратитца, тогда веры пойму, как увижю во объятиях своих тебя, света моего. А што, свет мой, пишешь, штобы я помолилась, будто я верна грешная перед Богом и недостойна, однако же, дерзаю, надеяся на его благоутробие, аще и грешная. Ей, всегда того прошю, штобы света мего в радости видеть. Посем здравствуй, свет мой, о Христе на веки неищетные. Аминь.
- Дура! И писать-то не научил ее Симеон Полоцкий.
Зол князь Василий, крепко зол. Скорее он смутен, чем зол. Это письмо вместе с другими бумагами и грамотами привез из Москвы гонец, боярин Сумбулов.
- Меласю, слышь, за него обещали… Да и девка, кажись, непрочь от него. - Он задумался. Несмотря на то, что ночь давно наступила, а над обширным станом все еще стоит гул. В цепи перекликаются часовые. С неприятельской стороны, из-за "перекопи", доносятся иногда рев верблюдов, крики ослов. Иногда прокричит петух.
Смутно на душе у Голицына. Связал он свою жизнь с этою царевною, давно связал в мертвый узел, не зная, что из этого выйдет. А, кажется, что добром не кончится. Вон потешный царек все круче и круче завертывает, шибко забирает… Не чаяли они этого…
И перед ним картина за картиной проносится все, что было в последние два года, когда в недобрый час задуман первый поход на Крым.
- Силу не махоньку вывел я в поле, стотысячную рать! Зато и титло мне дали не махонькое… Шутка сказать! Большого полка дворовый воевода, царственные большие печати и государственных великих посольских дел сберегатель и наместник новогородский!
Долго двигались рати, пока дошли до Самары.
- Тут подоспел гетман Самойлович, а с ним пятьдесят тысяч казацкой силы. Казалось бы, чего лучше! Так нет, окроме стыда ничего не вышло… Идем, идем, а татар все нет. Где татары, Богу одному ведомо. Радость бы, кажись, нам, так нет, одно горе… Степи ногайские, что море, ни конца ни краю им не видать. Хоть бы облачко на небе, точно и сам Бог отвратил от нас лицо, истинно отвратил: упека такая, что хоть ложись да помирай!
И вспоминает он, как вдруг запылали эти степи: ад кромешный кругом, и в этом аду должно двигаться войско… Ни травы, ни кормов, ни водопоев…
- Ну и поворотили назад со срамом, эх, незадача моя!
Говорили, что это татары зажгли степь. А другие подозревали, что это велел поджечь ее Самойлович. И Самойлович пропал. Вместо него выбрали гетманом хитрого Мазепу.