- Не бойтесь, православные, гонителей, ни-ни! У нас есть супротив них пушки, вот оне! - И он высоко поднял два пальца. - Так слагайте персты, и вас пуля не тронет… Бысть мне в некое время таково видение. Некоея нощи сижу я в своей келейке и пишу старые божественные книги. Человеконенавидец же убо диавол, обтекая вселенную и простирая лукавые сети человеческому роду, паче же писателей уловляя различными беды, восхоте и меня уловить в свои сети. Пишу это я и слышу, аки в тонце сне, что в чернильнице у меня что-то плещется, аки рыбина малая. И разумев, яко то бес лукавый, да возьми и перекрести отверстие чернильницы. А оттуда как выскочит нечто, точно мшица махонька, и се бысть глас: Емельян! Емельян! Аз, бес, посмеяхся над тобою: коим убо крестом ты перекрестил меня? И уразумел я в ту пору, что перекрестил я его, беса окаянного, никоновскою щепотью, ибо я писал в ту пору, как бес плескался у меня в чернильнице, и не выпуская перо, сиречь писало, из руки, так его, беса, и перекрестил с писалом тремя персты, был зато посрамлен от беса… Дай же, думаю, я тебя вдругорядь накрою, голубчика. И по малом времени пишу я нощию книгу "Маргарит", и се абие слышу некий плеск в чернильнице. Ну, думаю, теперь не проведешь. Да возьми и перекрести его двумя персты, истово. Слышу, плещется, так чернильницу и возит по столу… Вози, думаю себе, вози! И се абие глас: Емельян! Емельян! Почто мя истязавши крестом истовым! Помилуй мя, Емельянушка! Нет, думаю, шалишь! И вспомянул я преподобного отца нашего Иоанна Новгородского, иже поймал беса в рукомойнике, и ездил на том бесе в Ерусалим - град к заутрене. Дай, думаю, и я на моем бесе совершу путешествие ко святым местам. Изыде, говорю, дух окаянный! Именем Распятого же за ны заклинаю, изыде! И вышел из чернильницы бесик махонький, аки стрекоза, во образе немца. Аз же глаголю: стани конем, бесе. И се абие ста предо мною конь ворон, и рече гласом человеческим: чего хощеши от меня, Емельяне мучителю? И глаголю аз: хощу в сию ночь быти во граде Ерусалиме. И се бысть по глаголу моему: всев на беса, и абие аки молния пронесся от края земли и до края, и увидел я гроб Господен, а от гроба Господня пять сажен, ту есть пуп земли, а величество пуповины той три обоймища вокруг, а в левую страну есть пропасть велика, и слышен чвекот адский в пропасти той, и то суть врата адовы… И оттоле, всев паки на беса, пролетал аз, аки птица, верху Москвы - града, и бысть утро, и видети столп на Красной площади, и вокруг того столпа пляшут жены - плясавицы, а некий вьюнош плещет руками своими, а аз вопросих беса: что сия суть? И отвеща: жены - плясавицы, то суть девки - иноземки, а вьюнош руками плещущи, то есть лжецарь Петр, иже крестится никоновскою щепотью. А вы, православные, креститеся во как!
Между тем, к острову подплыло еще несколько лодок. Они были наполнены людьми. На лицах виден был испуг, отчаяние…
- Спасайся, православные, команда идет!.. Уж и насады готовы: утром к острову пристанут с ружьем и огненным боем!
В толпе послышались крики испуга.
- Не пужайся, православные! - возвышал голос тот, который на бесе ездил. - И у нас есть огненный бой: смолья, и бересты, и пакли припасено вдоволь, все сгорим!
Но вместо успокоения возглас этот вызвал крики ужаса. Толпа заметалась. Послышались отчаянные вопли женщин и детей.
- Потягаем, православные, за золотыми венцами, потягнем! - силился перекричать эти вопли дикий фанатик.
Между тем, тихая бледная ночь сменилась дивным весенним утром. Северо-восточная половина горизонта алела все более и более. Неопределенные очертания леса, берегов и скал уступали место более ясным линиям и изломам. Синие воды озера отражали в себе глубоко опрокинутые в них причудливые горы с острыми вершинами темных сосен и елей. Над водою кружили белые чайки, широко распластав кривые крылья, а ласточки и стрижи с писком прорезывали воздух во всех направлениях… Жить бы людям да радоваться, так нет… не живется…
В воздухе послышались глухие, но далеко слышные удары об чугунную доску. Это ударяли в монастырское било, которым созывали всех к утренней молитве. В то же время на озере со стороны Повенца показалось несколько судов, которые заметно двигались к острову. На переднем судне трепалось в воздухе какое-то знамя. Все ближе и ближе подвигаются суда, в движениях их замечается какая-то поспешность, что-то зловещее. На солнце, которое уже поднялось над вершинами темного бора и обливает багровым светом суда, их мачты и черные снасти, что-то блестит и искрится: это блестят на судах бердыши и пищали, отражая лучи утреннего солнца.
Наконец суда у самого острова. Раздается барабанный бой, и из судов выходят на берег вооруженные солдаты и строятся в ряды. По команде седого бородача, под мерный бой барабана солдаты мерным шагом идут к деревянным воротам, окованным железом, за которыми высятся разные деревянные постройки и церковь с семью главами и семью же над ними осьмиконечными крестами. Как бы в ответ на барабанный бой за оградой в разных местах показался дым и послышались испуганные женские крики.
- Окаянные! - пробормотал сквозь зубы бородач. - Гореть хотят… Выламывай, ребята, ворота!
Дым, показываясь в разных местах, охватывал все большее и большее пространство. Из-за ограды показывались уже огненные языки. Крики переходили в отчаянные вопли.
- Высаживай ворота! Живо! Руби бердышами!
Но массивные ворота не поддавались. Пламя разгоралось, шипение и треск все усиливались, неистовые вопли заглушали треск и гул пожара. Стаи голубей, ласточек, стрижей и других птиц испуганно метались в воздухе, кружились в дыму и стремглав падали в пламя, где погибали их гнезда с птенцами. Крылья белых голубей трепетали высоко в воздухе, словно бабочки или лепестки белой бумаги, а среди отчаянных воплей отчетливо раздавался голос фанатика:
- Радуйтесь, православные! Вон венцы с неба сходят!.. Дух святой в виде голубине, радуйтесь!
Солдаты дружно рубили ворота, ограду, но еще дружнее бушевало пламя: крыши домов, келий трещали и корчились, словно в судорогах. Ужасному шуму и треску вторили страшные человеческие стоны и проклятия.
На ограде показалась женщина с ребенком на руках. Она, видимо, с глухим отчаянием боролась с кем-то, кто удерживал ее сзади, стаскивал с ограды. Лицо ее искажено, волосы в беспорядке. Нечеловеческий крик вырывается из ее груди, и она бросает ребенка вперед, за ограду, а сама навзничь опрокидывается внутрь ограды. В одно мгновение на ее месте показывается огненная фигура, человек, обмотанный паклею и политый смолою, он горит, как свеча…
- Га! Ведьма! Не хочешь быть аллилуевой женой! - рычит эта горящая гигантская свеча и спрыгивает с ограды.
В одно мгновение он схватывает барахтающегося на земле ребенка и перекидывает его обратно, за ограду, в огонь..
- Гори! В раю будешь!
Сам же он падает на землю, горит и корчится в муках. К нему подбегают солдаты, но не смеют дотронуться до этой безобразной горящей массы, издыхающей в корчах. На ограде показывается другой огненный человек и, со страшным визгом соскочив на землю, стремительно бежит к озеру и со всего размаху прыгает в воду… Вода поглощает безумца, а на поверхность высылает только пузыри, которые тут же лопаются и исчезают…
Забор, наконец, в двух местах выламывается и падает внутрь. Глазам представляется потрясающая картина: в пламени мечутся горящие люди, старики, взрослые, женщины, дети. По земле, словно черви, извиваются такие же горящие безумцы, горят друг на дружке, падают и вскакивают, рвут на себе волосы, поднимают к небу руки… С треском рушатся крыши домов, церковные главы, а кругом в страшных позах с потрясающими воплями корчатся какие-то бесформенные массы или лежат недвижимо, словно обугленные бревна или лесные карчи… Но это не карчи, а политые смолою и обмотанные паклею обуглившиеся люди…
Те, которые еще в состоянии стоять и метаться в муках, как бешеное стадо бросились в пролом и вопя, визжа, стоная нечеловеческими стонами, падая и вскакивая, стремятся к воде, падают один на другого, опять вскакивают и с шипением бросаются в озеро, которое их и поглощает, покрывая собою это возмутительное зрелище… За горящею женщиною бежит к воде девочка, желая настигнуть свою мать, но какой-то засмоленный демон хватает девочку на руки и вместе с нею бросается в пламя.
Во время этого адского "действа" в противоположной пожарищу задней стороне ограды отворилась калитка, закрытая густым кустом свидины, и из нее торопливо вышли два человека. Один из них был тот старый фанатик, который якобы поймал беса в чернильнице и которому якобы верховные апостолы Петр и Павел "сродичи", а другой - худой высокий чернец в скуфейке старинного соловецкого образца. Они тащили небольшой кованый железом сундук, направляясь к воде. Там под прикрытием прибрежных кустов ивняка и осоки стояла привязанная к кусту лодка. Беглецы втащили в нее сундук, отвязали лодку, уселись сами в нее и быстро поплыли от Палеострова в противоположную от Повенца сторону.
- Ангелы-то как радуются ноне, - сказал апостольский "сродич" Емельян, глядя на покинутый ими дымящийся остров, - венцов-то, венцов-то мученических сколько раздадут они ноне!
- Истинно, - подтвердил его спутник, чернец в скуфейке, сидя у руля, - поди, тысячи две с половиною праведников привел ты в рай, Емельян.
- Полтретьи тысящи! - восторженно воскликнул фанатик. - Ликует ноне рай, а бесы плачут, и ад зубами скрежещет.
- А хорошо, Емельян, что ты об казне не забыл, - заметил чернец. - А то бы и она сгорела.
- Зачем казне гореть! Это казна Богородицына: с этою казною мы еще не одну тысящу душ приведем ко Господу.
Изуверы долго еще видели, как курилась человеческая гекатомба, дым которой высоко поднимался к небу… А утро было такое чудное, свежая весенняя зелень так говорила о жизни!
XIX. Щука и море
В последний раз мы видели юного Петра Алексеевича, когда он с своими "потешными робятками" играл на Москве-реке, защищая сделанную из снега крепость, названную им Перекопом.
Теперь, в то самое утро, когда Голицын, получив несколько бурдюков "доброй воды", отступал от Перекопа, а на Онежском озере раскольники тысячами погибали в пламени зажженного ими Палеостровского монастыря, юный царь тешился в Москве новою потехою. В последние дни он страшно капризничал, потому что мать, желая отвлечь его от немецкой слободки, которую он повадился посещать каждый день, с весной утащила его подальше от "кукуевских прелестниц" (это - Модеста и Ягана) и поселилась с ним в селе Измайлове. Скучая, он вместе со своим новым учителем, голландцем, или "таланским немцем Францкою" (Франц Тиммерман), постоянно рыскал по окрестностям или лазил по сараям, амбарам, по конюшням и каретникам: все ему надо видеть, обо всем расспросить - что, как, для чего, из чего?
Сегодня с утра он забрался в амбар, где сложены были старые негодные вещи, и вдруг наткнулся на судно, которого он сроду не видывал.
- Франц! Это что такое? - поймал он за кафтан Тиммермана.
- Старое судно, государь, сам изволишь видеть.
- А как оно именуется? Таких я чтой-то не видывал.
- Это аглицкий бот, государь.
- А чем же он лучше наших, русских?
- А тем оно лучше, государь, что ходит на парусах не токмо что по ветру, а и против ветру.
- Как! Против ветру? Не может быть! Ну, покажи, я хочу сам видеть… Ты умеешь им править? А у самого глаза так и горят.
- Нет, государь, в морском деле я не навычен.
- А кто же умеет?
- Да Карштен Брант, государь, что при покойном родителе твоем, блаженной памяти царе Алексее Михайловиче, в Дединове корабли строил, он умеет.
- А! Знаю его, знаю! Я не однова встречал его у Монца, беловолос и в кегельную игру зело хорошо играет.
- Он, государь, он самый.
Юному царю не терпится. Он осматривает бот, трогает, взбирается на него, ощупывает снасти, поворачивает якорь… "Где паруса? Где руль?.. А! Вот руль… косой, срезан вкось…"
Весь запылился Петр, запачкался, возясь с новой находкой, но в глазах довольство, оживление.
- Здесь государь? - спрашивает кто-то в дверях.
- А! Это ты, Борис? Ты зачем?
- Тебя, государь, ищу. Государыня изволит кликать.
- Гей, мне недосуг… Вот что, Борис, пошли сейчас гонца в немецкую слободку, чтоб Карштена Бранта привезли… Да вели скакать… Сегодня ветер. Чтоб сейчас был!
Царский дядька стоит, ничего не понимая. Но он знает своего питомца: чуть что, сейчас оборвет, а то и щекам достанется.
- Слушаю, государь, - торопливо отвечает он.
- А где Алексашка?
- Не знаю, государь, не видал ноне.
- Не знаю! Сколько раз я тебе говорил, чтоб такого слова мне не сказывали!.. Не знаю!
- Прислать укажешь его, государь?
- Пришли… Да скорей Бранта! А мне высокие сапоги.
Голицын спешит уйти. Из дворца прибегает запыхавшийся стольник. Он весь красный.
- Здесь государь? С ног сбились…
- Чего тебе? - осаживает его царь.
- Государь!.. Государыня царица изволит просить кушать.
- Отстаньте вы от меня! Недосуг! Вам бы все кушать…
Стольник растерянно переминается на месте. Прибегает другой стольник.
- Государь… Государыня царица…
- Что там еще? Опять кушать?
- Государыня указала…
- Пошли вон! Мне не до того!
Озадаченные стольники уходят, понурив головы… "Ну, чадушко! И в кого оно?.."
- Эй! - кричит неугомонный юноша. - Стольники! Кто там!
- Стольники ушли, государь, - отвечает Тиммерман.
- Кликни их, Франц, они мне надобны.
Тиммерман зовет стольников, и они возвращаются.
- Позвать мне дворских плотников да конопатчиков, токмо живой рукой! Да чтоб воды захватили и котлы с варом.
В дверях амбара показываются Голицын и Алексашка, уже одетый в военный кафтан.
- А! Пирожник! Где пропадал? Опять за пироги принялся?
- Нет, государь, я грамоте учусь, четью - петью церковному, - отвечал бывший пирожник.
- Это хорошо, учись, прок будет…
Неугомонную голову осенила какая-то новая мысль. Он остановился и соображал. Потом глаза его внезапно сверкнули…
- Что же я, младенец, что ли! Мне уж шестнадцать лет, а за мной все следом следят эти матушки да нянюшки, стольники да постельницы… Я не маленький ребенок, я царь.
Как в огненном темпераменте в нем разом и бесповоротно созрело решение. До сих пор на него смотрели как на ребенка, хотя он успел вытянуться в косую сажень. Особенно царица - мать видела в нем только ребенка, и что бы он ни задумывал, какими бы планами ни задавался, что бы ни творил со своими "потешными", которых он успел уже набрать два полка, царица - мать, хотя с любовью, но и не с одобрением качала головой: "Тешится робенок… Только в кого он уродился такой?..." И краска выступала на ее поблекших щеках… Как бы то ни было, огненные проявления в молодом царе пугали его мать. Его затеи выходили из рамок детства, и она не могла помириться с этим… "Робенок дурит, надо его унять, усадить"… И за великаном - "робеночком" устраивается систематическое материнское шпионство, шпионство безумной любви. Стольники, постельницы, нянюшки, матушки, дурки, карлы, все это шпионило за каждым его шагом, и обо всем докладывалось матушке - царице. И матушка - царица охает, пилит "робеночка" своею любовью, не надышется, не наглядится на него. А великана это злит, но все-таки он не может вырваться из любовных материнских сетей, сбросить с себя этот деспотический гнет дворца, детской, терема… Но вид английского бота делает перелом в его молодой огненной душе… Как? В этом боте можно будет померится со стихиями, с ветром! Можно будет потом попасть в море!.. Море! Да он его никогда не видывал. "На море, на кияне, на острове, на Буяне", - стучит у него в сердце… Да это сказка! Это мамушки да нянюшки в сказке рассказывали об Иване - царевиче да жар-птице… А он сам может увидеть и море-океан, и остров Буян, и поймать жар-птицу!
А мать не пустит? Опять эти стольники прибегут… "Матушка - царица указала…"
- Борис! Вели седлать коней! - с нервной торопливостью говорит он.
- Под кого, государь? - спрашивает Голицын, улыбаясь про себя и смутно догадываясь, что его питомец чем-то "заряжен, шибко заряжен".
- Под кого! - палит заряженный. - Под меня, под тебя да под Алексашку, ты гораздо теперь выучился ездить? - обращается он к последнему.
- Гораздо, государь, - отвечает Алексашка.
- То-то у меня! А то онамедни ты сидел на седле пирожником…
Пироги подовые!
Пироги шелковые!
Алексашка улыбнулся… "Нет, государь, я ноне навык этому делу…"
- Что ж ты стоишь, Борис? Я тебе сказал!
- В кое место изволишь, государь, ехать?
- На Кукуй, к Монцам, за Брантом, дело есть.
- Слушаю, государь.
Голицын торопливо ушел, боясь взглянуть вверх, на окна дворца, в одном из которых виднелась царица - мать и издали с тревогой следила за тем, что делалось около амбара.
- А ты пока, Франц, вели плотникам да конопатчикам обмыть бот гораздее, приготовить пакли да вару нагреть, - распоряжался расходившийся Геркулес, задумавший вырваться из объятий Омфалы - матушки.
- Слушаю, государь.
Но вот и лошади оседланы и поданы. Царь и дядька уже на конях. Алексашка также сидит на седле молодцом.
- Ну с Богом, в путь.
От дворца бегут стольники без шапок, запыхавшиеся, смущенные.
Петр даже не глянул на них, дал шпоры в бока лошади и поскакал. За ним Борис Голицын и Алексашка, а сзади два конюха.
Мать - царица, стоя у окна, только руками всплеснула… Господи! В кого он?..