Орды, потерявшие всякий человеческий облик, врывались в еврейские квартиры, топорами выламывали двери и озверело накидывались на мебель и посуду. Они вспарывали ножами перины, и перья носились в воздухе, как снежные хлопья. Служанку, которая пыталась отстаивать имущество своих хозяев, коричневые ландскнехты закололи, а больного старика вместе с кроватью вышвырнули из окна во двор, где он к утру и умер. Врача-еврея, поспешившего к нему на помощь, избили до полусмерти и потом арестовали. Из узких улочек старого города – Гербергассе, Шпитальгассе и Гензевега – неслись пронзительные крики. Целый день раздавались душераздирающие вопли и громкий плач детей и женщин. Эти вопли наполняли темноту и вонзались в сердца людей, как лезвие ножа.
Ужас, ужас и ужас! Отчаяние объяло город.
Наутро после наваждения той страшной ночи все ходили как неживые. Даже некоторые нацисты стыдились того, что произошло, но другие только злобно радовались. Многие мужчины плакали; целый день по улицам громыхали подводы, до верха груженные осколками стекол; евреям пришлось внести штраф в десять миллионов марок за убытки, которые причинили им нацисты.
Маленький Робби, страшно возбужденный, прибежал к отцу в бюро поделиться с ним своими сомнениями.
– Ты слышал, отец, на Шпитальгассе выбросили с третьего этажа двенадцатилетнюю девочку?
Фабиан, окончательно сбитый с толку всем случившимся, успокаивал его, как мог.
– Послушай, дорогой Робби, – сказал он сыну, гладя его по щеке, – не повторяй всего, что болтают люди. Ты и представления не имеешь, сколько сейчас лгут и выдумывают.
– Мама тоже говорит, что все это враки, выдуманные врагами национал-социалистской партии! – воскликнул Робби.
– Мама хочет успокоить тебя, Робби, но, конечно, многое преувеличено. А что говорит Гарри?
– Гарри говорит, что евреям так и надо.
Фабиан густо покраснел.
– Передай Гарри, что он рассуждает как уличный мальчишка. А ты, Робби, живо сбегай на Шпитальгассе и узнай, что с той девочкой. Затем ты вернешься ко мне и расскажешь, как было дело. Идет?
Через час Робби вернулся сияющий.
– Про девочку все выдумали, – объявил он.
– Вот видишь, Робби, – обрадовался Фабиан. – Что я тебе говорил? Не надо верить всему, что болтают.
XIX
Состоятельные евреи объединились, купили убогий танцевальный зал в Ткацком квартале и быстро, без огласки перестроили его под молельню. Они не жалели расходов и платили немногочисленным рабочим, большей частью старикам, почасовую плату в пятикратном размере. Через две недели молельня была готова и освящена торжественным богослужением. Но уже вечером она сгорела.
В этот вечер Вольфганг приехал в город, чтобы встретиться с Глейхеном в ресторане "Глобус". Уже смеркалось, когда он в наглухо застегнутом пальто обошел все переулки и улицы, где хозяйничали разбойники. Иначе он их не называл.
"Они преступники, – думал он. – Мы знали это давно. Но одураченный парод еще и по сей час этого не понимает. У него есть жратва и питье, а до остального ему дела нет. Да и что может народ, если Шелльхаммеры и прочие миллионеры, если промышленники и угольные магнаты поддерживают этих преступников и жертвуют им миллионы?"
Он чуть было не столкнулся нос к носу с одним из этих коричневых ландскнехтов, но тот вовремя отскочил.
– Поосторожней! – крикнул Вольфганг коричневорубашечнику. Сегодня задевать его было опасно.
"Честь Германии втоптана в грязь, – скорбно думал он, продолжая путь. – Мы докатились до того, что стыдно называться немцем! Позор и стыд, стыд и позор! – как говорит Глейхен. Прощайте, друзья мои в Париже, в Лондоне, во всем мире! У меня не хватит мужества снова показаться вам на глаза. Проклятие обрушилось на меня! Вам этого не понять! Проклятие обрушилось на меня и на весь немецкий народ! Немецкий народ доверился мошенникам и лжецам, потому что им доверились сильные и богатые. Вот в чем его вина! Судите сами, могут ли люди, у которых нет ничего, кроме рубашки на теле, не доверять тому, кому верят сильные и богатые, – ведь им-то есть, что терять! Вот проклятие, которое обрушилось на меня. Друзья мои в Париже, в Лондоне, во всем мире, вы умны, проницательны и, должно быть, жалеете меня, но вам не понять моего горя! Прощайте, прощайте навсегда!"
Сумерки тяжело опускались на город, как печаль на сердце Вольфганга. От реки по улицам расползался туман, окутывая все вокруг легкой пеленой.
Вольфганг очутился вблизи ратуши и вдруг увидел толпу людей на Рыночной площади; среди них было много молодчиков в коричневых рубашках. Они, казалось, любовались каким-то интересным зрелищем. Лица у них были веселые, многие громко хохотали. Вольфганг, любопытный от природы, подошел ближе. Что это так потешает их?
Сначала он сам чуть было не расхохотался. На первый взгляд казалось, что на Рыночной площади толкутся и танцуют пьяные. Но это были не пьяные. Это были призрачные фигуры, расчищавшие метлами Рыночную площадь. В свете фар стоявшего на площади автомобиля они отбрасывали огромные тени на стены домов. Да, картина это была фантастическая и причудливая, так что смех разбирал. Приблизившись, Вольфганг заметил, что некоторые метельщики были в цилиндрах. Он вздрогнул и подошел еще ближе. Метельщики улиц в цилиндрах? Фантастическое и страшное зрелище! Вдруг он увидел, что это евреи. А прислушавшись к толкам возбужденных людей, быстро сообразил, что значит это позорное зрелище. Евреи, говорили в толпе, сегодня вечером освятили новую молельню. Когда они возвращались в город, их задержали коричневые орды. Им сунули в руки большие метлы и заставили подметать улицу. Смех, которым Вольфганг чуть было не разразился, замер на его губах. Он побледнел от негодования. Почтенные люди, большей частью пожилые, иные в черных сюртуках и цилиндрах, разыгрывали странную комедию на потеху гогочущей и горланящей толпы.
В это самое мгновение неподалеку от фонтана его работы он заметил старика в черном сюртуке с белой бородой и с цилиндром на голове; лицо старика показалось ему знакомым. Как и другие несчастные, он силился справиться с длинной метлой, но от непривычных движений шатался из стороны в сторону, бледный и изнеможенный. Длинная палка, на которую была насажена метла, стукаясь о поля цилиндра, сбила его с головы старика низко на лоб; казалось, что старик пьян. Боже мой, да ведь это его старый друг, медицинский советник Фале. В мгновение ока Вольфганг оттолкнул гогочущих молодчиков и ринулся к советнику.
Вырвав у него из рук метлу, он крикнул:
– Это занятие не для вас, мой друг!
Медицинский советник Фале испуганно отпрянул и хотел снова схватить метлу.
– Но и не для вас, дорогой профессор! – воскликнул он.
По Вольфганг, не выпуская метлы из рук, уже принялся мести, как и все прочие. Внезапно он почувствовал, что его схватили за руку.
– Что вы делаете? – крикнул кто-то над его ухом. – Убирайтесь к черту!
Тут же подскочил второй верзила. Он кричал что-то об аресте.
Вольфганга силой загнали в ближайшую улицу, которую он тотчас же узнал. Это была Хейлигенгейстгассе. Узнал он также и помещение, куда его втащили, – та самая комната, где его однажды допрашивало гестапо. Она была битком набита людьми, кричавшими и плакавшими.
Вольфганг не успел еще сыскать местечко, чтобы присесть, как всех арестованных выгнали на улицу и втиснули в какую-то машину. При этом один из молодчиков сильно ударил его по правому уху.
Машина эта была одним из тех небольших автобусов, которые теперь курсировали по асфальтированным улицам города с промежутками в десять минут. Таубенхауз в свое время пустил на линию тридцать таких машин, изготовленных на заводах Шелльхаммеров. Почти оглушенный ударом в ухо, Вольфганг, покорившись своей участи, забился в угол. Машина тронулась. "Вот они и схватили тебя, – думал он. – И понемногу выловят всех, кто отказывается выть по-волчьи, – всех, всех, одного за другим, и тебя они в конце концов тоже поймают, Глейхен". Ни о чем другом он думать не мог.
Как ни был он растерян, он заметил, что большинство находившихся в машине – евреи, женщины и мужчины; среди них было несколько человек ремесленников, каменщиков, плотников. И все они, по-видимому, были так живо заинтересованы каким-то происшествием, что забыли о собственном несчастье.
Отблеск пожара полыхал в окнах автобуса.
– Да, да, это горит новая молельня в Ткацком квартале! – сказал невысокий кривоногий старик-каменщик в замазанных известкой рабочих штанах.
– Боже праведный! Они подожгли новую молельню! – запричитал какой-то еврей и стал рвать на себе волосы. – На Шиллергассе они вчера выбросили женщину из окна, – продолжал он, пристально вглядываясь в лица своих спутников. – Она сломала себе обе ноги. Они выбросили и ребенка, он тут же умер. Что за времена! Боже праведный!
Молодчик, стоявший на подножке автобуса, открыл дверцу и крикнул: – Замолчите, или я вас всех перестреляю!.
Мучительная гримаса исказила лицо Вольфганга. "Хотел бы я, чтобы Глейхен очутился здесь, или еще лучше, мой братец! Пусть бы посмотрел, как они обходятся с людьми". И он стал испуганно ощупывать свой бумажник. Не потому, что беспокоился за его сохранность, а чтобы убедиться, что там еще лежит "Виргиния".
Да, "Виргиния" еще лежала в бумажнике; он вздохнул с облегчением, бесконечно счастливый тем, что сигара цела, заранее предвкушая удовольствие курения. Как ни странно, но в мыслях у него не было ничего, кроме такого вот вздора.
Теперь, когда автобус шел полем, видно было, что далеко в городе пылает пожар. Старик-еврей снова громко запричитал. "Боже праведный! – восклицал он. – Какие времена! боже праведный!"
Машина остановилась. Они прибыли.
Солдат, подгоняя арестантов, стал бить их прикладом по ногам; все быстро высыпали из машины. Вольфганг с распухшим ухом, – ему казалось, что оно стало величиной с голову, – вылез последним; мысли его все еще были прикованы к сигаре. Арестованные стояли в кромешной тьме перед оплетенными блестящей проволокой воротами, которые вдруг широко распахнулись перед ними. Теперь он понял, где находится.
Находились они в Биркхольце, который Вольфганг знал по фотографиям.
Ворота закрылись за ним, и он зашагал к выбеленной башне, над дверьми которой черными жирными буквами стояло: "Равенство! свобода! братство!" Часовой крикнул, чтобы он поторапливался, и Вольфганг быстро пошел по пустому длинному проходу, в котором исчезла толпа арестованных евреев. В конце прохода он увидел человека, за одну руку подвязанного к потолку; у него был вид висельника. Но он еще жил, лицо у него было красное, мокрое от пота, из перекошенного рта сочилась слюна. Он смотрел на Вольфганга невидящими, налитыми кровью глазами и непрестанно шевелил голыми грязными ногами, пытаясь пальцами коснуться пола.
– Эге, да ты все еще болтаешься здесь! – закричал часовой и нагло расхохотался. – Что, небось, к ночи-то стало попрохладней? – С этими словами он пинком ноги открыл дверь и втолкнул Вольфганга в ма-'ленькую комнатку, где за столом сидел человек с черной курчавой бородой и карандашом в руках.
– Хайль Гитлер! – крикнул человек с черной курчавой бородой; череп у него побагровел от злости. – Не знаешь, что ли, как вести себя, негодяй?
Вольфгангу показалось, что ухо его превратилось в баллон, привешенный к голове. Кровь бросилась ему в лицо.
– Арестовали меня и еще требуете вежливости? – отвечал он коротко и резко.
– Что? – зарычал человек, приблизив к Вольфгангу свой ярко-красный череп. – Вилли, поди сюда.
В комнату вошел приземистый человек в арестантском кителе, сером в белую полоску. У него было бледное лицо и острый кривой нос.
– Этого мерзавца надо обучить хорошим манерам, Вилли! – крикнул человек с черной курчавой бородой.
Толстяк в арестантском кителе подошел к Вольфгангу и снизу вверх посмотрел на него косыми глазами. В ту же секунду он поднял руку и со страшной силой ударил Вольфганга под подбородок.
Вольфганг упал, как подкошенный.
XX
В вечер, когда сгорела еврейская молельня, свыше сотни евреев было арестовано, многие бежали или скрылись куда-то. Среди задержанных на Рыночной площади находился и медицинский советник Фале. Арестованы были все ремесленники, каменщики, плотники, столяры, работавшие на постройке новой молельни, – гаулейтер квалифицировал это как провокацию, – а также все поставщики материалов, не являвшиеся членами нацистской партии. Гестапо оказалось известным все, вплоть до самых ничтожных подробностей, и это было уже просто страшно.
Горожане обезумели от страха. Они не решались перемолвиться словом даже с лучшими друзьями: а вдруг те состоят на службе в гестапо? С этого дня все ушли в себя, и грозная тишина водворилась в некогда столь веселом городе. Подозрение внушали слуги, мастеровые, поставщики, весь мир. Единственный, кто еще отваживался говорить откровенно, был "неизвестный солдат", продолжавший рассылать свои анонимные письма.
"Остерегайтесь шпионов! – писал он. – Остерегайтесь ротмистра Мена, выброшенного из армии за грязные истории с женщинами. Он руководил погромом в день пожара синагоги! Остерегайтесь долговязого Шиллинга, начальника местного отделения гестапо! Он организовал поджог молельни в Ткацком квартале. Остерегайтесь очкастого Орловского – он начальник шпионов". "Неизвестный солдат" называл еще много других имен.
Кто был этот очкастый Орловский? Бывший судебный исполнитель, выгнанный со службы за пьянство. Теперь, элегантно одетый, он каждый вечер сидел в ресторане, протирал свои очки и пил до потери сознания. Когда он входил, все умолкали. Он вращался в лучшем обществе, дружил с баронессой фон Тюнен, к которой часто являлся на "чашку чая", был чуть ли не постоянным гостем в салоне Клотильды.
Когда на следующий день гаулейтер Румпф увидел в списке задержанных имя Фале, он пришел в бешенство, и ротмистр Мен, вручивший ему этот список, даже испугался, как бы гаулейтер не прибил его.
– Нельзя же ученого с мировым именем арестовать, как мальчишку! – орал Румпф. – Где были ваши глаза? Я поставлю к стенке этого идиота Шиллинга, я прикажу запороть до смерти всех этих идиотов, Мен! Слышите, до смерти!
Ротмистр Мен, бледный, как полотно, щелкнул каблуками. Он стоял неподвижно, как труп, не шевеля ни единым мускулом. "Терпение, – говорил он себе, – это пройдет. Поди отгадай все его мысли! Какое мне дело в конце концов до этой еврейской девушки, в которую он втюрился. Стоит мне доложить кому следует, и он полетит ко всем чертям!"
– Я тотчас же протелефонирую коменданту Биркхольца, – смиренно отвечал он. – В случае с Фале произошла роковая ошибка. Я сам поеду в Биркхольц.
– Да, и сию же минуту, если вы не хотите, чтобы я уложил вас на месте! – заорал багрово-синий Румпф и швырнул тяжелую бронзовую чернильницу вслед Мену.
Медицинский советник Фале в это время был с другими арестованными на "заутрене". Так называли в лагере утренние упражнения, состоявшие в том, что арестанты-евреи бегом, один за другим, носились вокруг внутреннего лагерного двора, с грузом от шести до восьми кирпичей на груди. Несчастному, который уронит кирпич или не поспеет за другим, угрожало тяжелое наказание: двадцать пять палочных ударов по голому заду. Об этом только что грозным голосом возвестил широкоплечий, одетый с иголочки офицер-эсэсовец. Сверкая лаковыми сапогами, с двумя огромными бульдогами на привязи, он стоял у решетки внутреннего двора.
Фале ковылял на своих слабых ногах вслед за плотным евреем с короткой шеей, стараясь соблюдать дистанцию в колонне, которая бежала по кругу, словно подгоняемая бичом. Через несколько минут силы Фале иссякли, в ушах у него, казалось, работал мотор. Это было его собственное свистящее дыхание. То у одного, то у другого скатывались кирпичи – один, два, вся ноша, – несчастные падали в поросший травою песок, к ним тотчас же подбегали люди в черных мундирах и били их палками из орехового дерева. Если же человек был не в состоянии подняться, его оттаскивали в сторону, и тогда появлялся арестант в сером полосатом кителе, эсэсовец по имени Вилли, который стремительно, как коршун, набрасывался на упавшего и начинал наносить медленные, страшные удары потерявшему сознание арестанту, громко отсчитывая каждый удар.
Фале, уже почти без сознания, продолжал бежать. Вдруг короткая шея перед ним исчезла; бежавший впереди толстый человек упал со всеми своими кирпичами, и Фале пришлось сделать большой крюк, чтобы не споткнуться о него. В этот момент, хотя он был уже близок к обмороку, до него донесся громкий голос с неба, звавший: "Фале! Фале!" Да, да, ему почудилось, что этот голос раздается из дыры в небе, и он взглянул вверх. В то же мгновение все кирпичи один за другим соскользнули с его груди. Это была катастрофа! Остатками своего сознания он понимал, что это гибель, но, как ни странно, отнесся к этому безучастно. Вдруг вся колонна остановилась, он услышал звук падавших кирпичей и увидел, что многие, обессилев, бросились на землю.
"Фале! Фале! Медицинский советник Фале, профессор Фале!"
Сомнений не было, это относилось к нему. Медленно, без единой мысли в голове поплелся он через двор. Рядом с высоким, широкоплечим офицером, державшим на привязи бульдогов, стоял коренастый человек в черной форме с наголо остриженной круглой головой и приветливо улыбался. Он даже сделал несколько шагов ему навстречу и чуть-чуть приподнял руку.
К его большому сожалению, произошла досадная ошибка, он просит медицинского советника Фале извинить его.
Фале понял только, что он свободен и что высокий офицер выведет его отсюда, но воспринял все это равнодушно; он еще с трудом переводил дыхание.
Арестант в полосатом кителе, которого здесь звали Вилли, стремительно, как коршун, подлетел к нему с сюртуком и цилиндром. Этот Вилли был преступник, приговоренный к смерти. Комендант с недели на неделю отсрочивал ему исполнение казни за хорошее поведение.
Наголо остриженный офицер снова подошел и поднял руку в знак приветствия. Фале приподнял цилиндр.
Все еще задыхаясь, Фале апатично поплелся за высоким офицером. Проходя рядом с ним через белую башню, он даже не обратил внимания на мертвеца, привязанного за руку к вбитому в потолок костылю и неподвижно висевшего в проходе.
Часовой открыл большие решетчатые ворота, и Фале очутился на свободе. Через несколько минут он дошел до большой дороги и присел передохнуть у канавы.
Он сидел довольно долго, пока сердце его не стало биться ровнее. Человек в черном сюртуке и цилиндре, с редкой седой бородой и черными глазами привлекал любопытство прохожих крестьян. Они понимали, что это отпущенный на свободу арестант из Биркхольца; скорей всего один из евреев, арестованных накануне. Многие приветливо здоровались с ним, а один даже рассказал, как, минуя город, кратчайшим путем добраться до Амзельвиза.
Но Фале еще долго сидел и слушал жаворонка, заливавшегося высоко в небе. Эти трели растрогали его до слез; он видел, как жаворонок – серенькая, неприглядная птичка – спустился на землю и просеменил по траве. Песня жаворонка оживила его, и он стал собираться с мыслями. Потом встал и пошел домой.
"Душа человека необъяснима, – думал он. – Никто не станет этого отрицать. И какие миазмы поднимаются со дна человеческой души, этого не знает никто".
Тщетно пытался он отогнать воспоминания о том, что видел в Биркхольце; эти картины неотступно, упорно преследовали его, стояли перед ним с полной отчетливостью.