– Для меня он был лишь приятным соседом по ложе в оперном театре, а наша беседа имела невинный характер.
– Невинный… Однако соседи слышали, что речь шла о танках и авиации, затем вы перескочили на польский язык.
– У соседей отличный слух, – согласился я. – Однако смею вас заверить, я не продавался польской "ифензиве", тем более что уже состою тайным агентом германского абвера, о чем вам хорошо известно. "Герцогом" же я никогда не был!..
Мучительно переживалось былое. Между Германией и славянами издревле лежал меч, и на протяжении многих столетий ни они, немцы, ни мы, славяне, не вкладывали этот меч в ножны, лишь время от времени оттачивая его для грядущих битв. Я думаю, что сейчас как никогда необходимо единение всего Славянского Мира… Между тем по материалам, кои были мне в ту пору доступны, я подозревал, что после Чехословакии под ударом вермахта окажется Данциг (Гданьск) – этот извечный, еще со времен Фридриха Великого, камень преткновения на путях польской и германской претензий. Но я оказался не слишком-то прозорлив: сначала немцы высадились в литовской Клайпеде (старом Мемеле) и с борта эсминца сошел на берег сам Гитлер, серый после долгого блевания при качке. Не скажу, чтобы население осталось равнодушным к прибытию фюрера, и множество немцев, издавна населявших этот город, забрасывали его машину цветами…
Балканы опять вселяли в меня тревогу, подогретую пылкими воспоминаниями молодости. В начале июня принц-регент Павел Карагеоргиевич навестил Берлин, где был не в меру обласкан Гитлером, который, словно удав свою жертву, прежде смочил принца своей слюной, дабы потом проглатывать без задержки. Павел поддался на эти ласки, паче того, Гитлер застращал регента намеками на то, что, откажись он от союза с Берлином, и тогда Югославия сделается добычей обжоры-Муссолини…
18 июня. Настроился на радиоволну Данцига, чтобы прослушать Геббельса, прибывшего в этот город с речью, наполненной угрозами по адресу поляков, якобы притесняющих данцигских немцев. История повторяется: такие же истерики Геббельс закатывал и перед нападением на Чехословакию, вступая за немцев судетских. В один из дней, жаркий и утомительный, я, придя на службу, обложился ворохом английских газет, чем и вызвал удивление своих коллег.
– Вы ждете реакции Чемберлена? – спросили меня.
– Нет. Но сейчас в Хельсинки находится генерал Гальдер, а наши газеты умалчивают об этом… как и немецкие! Однако Гальдер не засиделся на банкетах и сразу поехал в Выборг, осматривал наши границы и даже присутствовал на маневрах Маннергейма, словно его военный инспектор…
Вечером я подсел к радиоприемнику, уловив мощный голос радиостанции Берлина, сообщавший об успехах колхозной жизни в СССР, немецкая волна передавала о том, как счастливо живут народы Советского Союза "под солнцем сталинской конституции". После этой трепотни Берлин транслировал советские песни, начав с широко известной "Катюши", а закончил концерт выступлением русского хора белогвардейцев: "Если завтра война, если враг нападет, если черная сила нагрянет…"
– Вульгарно! – сказал я, выключая приемник.
Но смешное обернулось неожиданным прибытием в Москву Риббентропа, и 23 августа между Москвой и Берлином был заключен дружеский пакт о ненападении сроком на десять лет. Думаю, это решение Хозяина – абсурд, ибо клыки вермахта уже готовы вонзиться в нашу страну. М. М. Л[итвинов] выступил против пакта, за что и удален из аппарата правительства. Мне кажется, ничто так не повредило нашему государству и ничто так не подорвало престиж нашей страны, как именно этот фальшивый сговор Сталина с Гитлером. Ликование официальной пропаганды я расцениваю как пример образцовой глупости. И если Ленин называл Брест-Литовский договор "похабным" миром, то, на мой взгляд, нынешнее согласие с Гитлером можно именовать "похабным" пактом…
* * *
1 сентября 1939 года пограничные шлагбаумы Польши разлетелись в щепки под натиском танков вермахта – началась оккупация Польши, начинается вторая мировая война.
Берлин под звуки фанфар передавал речь Гитлера в рейхстаге, и тут я услышал, как вибрировал его голос:
– Мою любовь к миру, мою беспредельную терпеливость не надо смешивать с трусостью, я уже начал разговор с Польшею иным языком… Сейчас, – говорил он, чуть ли не плача, – я не желаю ничего иного, как быть первым солдатом германского рейха. Поэтому я снова надел мундир, дорогой для меня и священный, который сниму только после нашей победы…
После чего в Берлине было объявлено о введении продовольственных карточек, населению предлагалось получить ордера "бецугшайнов" на получение промтоваров. Директор варшавского радио свирепо возвещал всему миру о победных атаках польских улан, о героизме юных панов поручиков, которые в ретивом галопе рубили саблями крупповскую броню немецких "панцеров"; скоро – по его словам – Берлин падет перед набегом непревзойденной польской кавалерии. Но в его речь время от времени вторгался испуганный женский голос, призывающий жителей Варшавы укрыться в бомбоубежищах:
– Надходзи, надходзи (приближаются, приближаются)! – выкрикивала она о близости немецких бомбардировщиков.
Когда я приходил на службу, сослуживцы спрашивали:
– Ну, что там немцы в Польше?
– Надходзи, – отвечал я…
23 сентября все было кончено. В 15 часов 05 минут радио Варшавы замолкло – разом оборвалась передача второй части концерта с-moll Рахманинова, а через три дня в Варшаву вошли немцы. Из немецкого посольства для нас, работников Генштаба, военный атташе Кестринг любезно предоставил ради общественного просмотра документальный фильм "Фойертауфен" ("Огненное крещение"), чтобы мы своими глазами убедились в несокрушимости вермахта, а заодно помертвели от ужаса, увидев прекрасную Варшаву "городом без крыш", отчего столица поляков напоминала человека без головы…
Меня отыскал жалкий и растерянный пан Масальский:
– Что вы скажете, если я стану просить политическое убежище в вашей великой и прекрасной стране?
– Постарайтесь, – сухо отвечал я. – Но предупреждаю, вам будет очень нелегко… в нашей "великой и прекрасной".
Масальский уже покидал меня, но я задержал его словами:
– С какого года вы состояли в польской разведке?
– А… как вы догадались? – вырвалось у него.
Вот тут я очень весело расхохотался:
– Это моя профессия… Простите, об этом я догадался еще тогда, когда мы слушали оперу "Ромео и Джульетта".
…Кестринг в эти дни потребовал у меня новых "сводок" о вооружении нашей армии, что я и сделал как агент абвера, после чего атташе вручил мне явную "дезу" о том, будто германская армия увеличивает калибр полевой артиллерии.
– Найдите способ вручить эту липу вашему генералу Кулику, чтобы у него голова завернулась на пупок.
Я обещал. После этого мы беседовали на разные темы. Между прочим атташе признался, что в генеральном штабе вермахта боятся одного маршала Б. М. Ш[апошникова]:
– Нам его голова кажется самой светлой в нашей армии, и даже Гальдер относится к нему с должным почтением…
– Согласен! – отвечал я, чокаясь с ним бокалом.
В этом вопросе я нисколько не покривил душою, ибо наши маршалы Ворошилов и Тимошенко, венчанные лаврами новоявленных Ганнибалов, умели только размахивать шашками…
1. Паноптикум
Где-то очень высоко над Германией пролетали журавли, я внятно слышал их жалобные клики. Конечно, сейчас не время коринфских игр, и вспоминался не Анакреонт, а знаменитая баллада Шиллера о журавлях… "Не Ивиковы ли это журавли летят надо мною, – думалось мне тогда, – и не выдадут ли они мое имя?.."
Итак, любезный читатель, я невольно замер перед воротами гамбургского квартала Сант-Паули, вывеска над которыми предупреждала меня: "ОСТАНОВИСЬ, НЕСЧАСТНЫЙ…". Приятного в таком предупреждении мало. Но все объяснилось просто. При входе в злачный квартал располагался дежурный пикет так называемой "Полуночной Миссии" (это разновидность международной "Армии Спасения" для людей, алчущих вкусить от пороков). Всем желающим проникнуть в Сант-Паули почти силком впихивали листовки, предупреждающие об инфекции, которую разносят продажные женщины, в листовках красовался и "Верный путь к счастью", подкрепленный авторитетными ссылками на Библию.
Две страшные мегеры буквально повисли на мне, надрывно и сипло взывая к моей христианской совести.
– Остановись, безумец! – кричали они мне в оба уха. – Один только шаг за ворота, и ты пропадешь, как пропали до тебя уже тысячи. Лучше обратись к Богу и прочти молитву…
Я отбросил от себя крикуний и шагнул за ворота, как осужденный на эшафот, чтобы вписать свое имя в синодик павших на пышной ниве разврата. Длинная, ярко освещенная Репербан тянулась передо мною, а за спиной еще долго слышались оскорбленные голоса:
– Не испытывай судьбу! Ты сгниешь для счастья… еще не поздно бежать прочь. Не входи туда! Но если ты уже вошел, так отныне нет такой силы, чтобы спасла тебя от гибели и позора…
Так я погрузился в грязь и нечистоты Сант-Паули – и так состоялось мое вхождение в роль тайного агента…
* * *
Сюда я вошел, но еще неизвестно, как отсюда выберусь.
В любом случае моя ближайшая задача – ждать появления "Консула". Ждать его здесь, в обиталище пороков, самому оставаясь непорочным, аки голубь небесный…
Я сидел в пивной, слушая, как со стороны "Трихтера" долетает музыка модного танго (которое нам, офицерам, в России было запрещено танцевать, ибо танго считалось неприличным танцем). Я почти равнодушно смотрел, как тут же – в гаме пивной – татуировщик накалывает на ляжках и ягодицах молодой проститутки одну и ту же сакраментальную фразу на трех сразу языках: на английском, немецком и французском – "ОДНОМУ ТЕБЕ…".
Все ходили вокруг, звеня пивными кружками, и делали вид, что голая задница бабы их не касается. Впрочем, и меня здесь ничто и никак не касалось. Расплатившись за пиво, я вернулся ночевать в свой опостылевший бордингхауз.
Так называлось прибежище бездомных моряков, потерявших работу или по пьянке отставших от своих кораблей. Согласно традиции, хозяин притона каждый день выдавал "ослиный завтрак", который жрать не станешь. Это был матрас, набитый трухой и клопами, вилка с ложкой – и все! Правда, матрос мог есть и пить сколько влезет на "книжку" бордингмастера, но попадал в такую кабалу, что, когда находилась работа, он уже торчал в "будке зяблика", где человеку один конец – это… конец! Вечерами тоска выгоняла меня на Репербан; я видел там выставку и продажу, какая и в дурном сне не приснится. Впрочем, женщины не выглядели задрипанными попрошайками, а вполне прилично; здесь, в Репербане, были представлены женщины разных стран, начиная от девочек и кончая старухами, а цена каждой из них колебалась от 3 до 10 марок. В толпе между конкурентками часто вспыхивали жестокие драки, формою обычного разговора была похабщина, а в зазываниях мужчин каждая цинично восхваляла свои женские прелести.
Потом я шатался в переулках Сант-Паули, где уродливая нищета никак не могла укрыться от взора, выпяченная наружу пузатыми детьми-рахитиками, бандами подростков-воришек, а ругань перебивалась воплями о помощи. Русская жизнь в самый пьяный базарный день казалась мне теперь веселой забавой по сравнению с теми картинами, которые я наблюдал в Сант-Паули. Со временем я хорошо понял передовых немецких художников – Цилле, Дикса, Нольде, Гросса или Нагеля, которые преследовались при нацизме именно за то, что не побоялись отразить "дно" немецкой буржуазии, они как бы открыли подворотню "великой империи", уже пораженную – после Версаля – язвами инвалидности, позором поражения, страшной инфляцией и духом оголтелого реваншизма…
Согласно прежней договоренности, я каждое четное число навещал по вечерам "паноптикум", но "Консул" не появлялся. Это меня заботило. Ведь я падал с ног от голода, воровать не хотел, а мои семь марок давно кончились. Счастье, что моим соседом по нарам в бордингхаузе оказался веселый дезертир из матросов кайзеровского флота в Киле, почему и звали его "кильской шпротиной". Так вот, этот добрый малый научил, как выжить в условиях Сант-Паули, нигде не воруя. К началу танцев мы шли к павильону "Трихтера", куда вход женщинам без кавалеров был строго запрещен. Немецкий историк Лео Шиндрович писал: "Запрет налагался на дам не из-за моральных побуждений, а лишь для того, чтобы предложение товара не превышало спрос на него". Естественно, каждая шлюха силилась проникнуть внутрь "Трихтера", где под звуки танго она быстрее улавливала добычу. Но как это сделаешь без кавалера? Тут являлся я с неразлучною "кильской шпротиной". Мы предлагали самих себя за пять марок тем же проституткам и, проведя их на танцы, быстро снимались с якоря, ибо остальное нас уже не касалось…
– Живем, черт их всех раздери! – радовался дезертир.
– Еще как живем, – отвечал я, тоже веселый…
Наконец долгожданная встреча в "паноптикуме" состоялась. В потемках зала кто-то легонько толкнул меня слева. Я скосил глаза. Рядом со мною стоял важный господин, в его глазу остро, как лезвие бритвы, посверкивала цейсовская линза монокля, а сам он был целиком погружен в созерцание позирующих на сцене женщин… Это был сам "Консул".
– За мной, – шепнул он тихо.
Мы заняли с ним кабинку туалета, где и произошла быстрая смена одежды. Я передал ему свои матросские обноски, а сам облачился в его костюм, сразу же превратившись в солидного, преуспевающего дельца, появившегося в Сант-Паули ради острых развлечений. Передавая "Консулу" складной нож, я невольно посочувствовал ему:
– Куда же вы теперь денетесь в моем рубище? Неужели и застрянете здесь, погибая за меня в этих ночах Сант-Паули?
– Не первый раз, – ответил "Консул", – за меня не беспокойтесь. Отныне я буду всегда рядом с вами, как надежный телохранитель, хотя вы и не станете замечать моего присутствия. Но не дай-то бог нам еще раз увидеться…
– Почему?
– Я могу появиться перед вами в одном лишь случае, если вам пришло время смазывать пятки салом. Но и в этом случае вы обязаны думать только о своем собственном спасении, нисколько не заботясь обо мне. А теперь ступайте к "дому Зеликмана", где вас ожидает любящая жена, от нее и получите самые убедительные инструкции. Честь имею!
Возле "дома Зеликмана" (так назывался изысканный бордель для богатых людей) стояла коляска на рессорах, запряженная парою лоснящихся от сытости лошадей, их спины были накрыты ковровыми вальтрапами. На диване коляски явно томилась в ожидании Вылежинская-Штюркмайер, нервно поигрывая сложенным в трубку зонтиком. Посильно своим актерским талантам я изобразил радость мужа при встрече с женою.
– Эльза! – воскликнул я. – Наконец-то я тебя вижу!..
Зонтик в руках "жены" оказался опасным оружием, наносящим весьма болезненные удары по моей голове. Эльза отделала меня так, что прохожие на тротуаре одобрительно гоготали над моими слабыми попытками закрыться от ударов.
– Мерзавец! Грязная свинья! – кричала Эльза нарочито громко, объясняя свой гнев праведной женской ревностью. – Я, несчастная, объездила весь Гамбург, заглянула во все вертепы на Швигере и Ульрикугассе, пока не отыскала его в этой помойной яме… Садись в коляску и молчи, пока цел!
Я, как и положено виноватому мужу, покорно стерпел все оскорбления. Наша дружная "семейная" жизнь началась…
Лошади выкатили коляску за ворота Сант-Паули, миновав озлобленные пикеты плоскогрудых и хищных сторонниц нравственности из "Армии Спасения", и я робко сказал:
– Однако вы были слишком откровенны в выражении своих чувств. Смотрите, от зонтика даже ручка отвалилась.
– Так не быть же мне притворщицей! – ответила Эльза с неподдельной яростью. – Уж если ревновать мужа, так надо так это делать, чтобы он навек запомнил…
Мы миновали мрачную Микаэлискирхе.
– Куда же теперь едем? – спросил я.
– На вокзал. Дома отмоетесь от грязи ночлежек, после чего я стану кормить и ублажать вас, как и положено в милой семье…
Высоко над городом торчал гигант-Бисмарк, а под ним, как во времена древней Ганзы, проплывали корабли всех стран и народов; опираясь на рыцарский меч, "железный канцлер" хмуро и сосредоточенно взирал с берегов Эльбы на восток – туда, где лежала великая, могучая и недоступная для врагов наша держава… Я попал в Германию, когда такие личности, как Людендорф или Гинденбург, еще пребывали в томительной безвестности. Зато повсюду виделись портреты гросс-адмирала Тирпица с его раздвоенной бородой и выпученными глазами, в витринах магазинов красовались профили. Мольтке, ну и, конечно, был силен культ личности кайзера…
Ночным экспрессом мы выехали в Берлин, где моя дорогая Эльза – слишком смело! – сняла номер в богатом столичном "Бремергофе". На мои опасения она ответила усмешкой:
– Э! Не стоит пугаться, я всегда останавливалась именно в "Бремергофе", где богатая публика вне подозрений…
Раскрыв ридикюль, она деловито отсчитала для меня пять немецких купюр по пятьсот марок каждая:
– Вот вам для начала пять "манлихеров", чтобы вы ощутили себя настоящим мужчиной, крепко стоящим на ногах. Вообще-то, мой милый, я, грешница, люблю настоящих мужчин.
– Что я должен делать?
– Докажите это…
"Семейная" жизнь определилась. Сначала зонтиком по башке, а потом пять хрустящих "манлихеров". Поживем – увидим…
Отчетливо помню, что я погрузился в тоску страшного одиночества, а пани Вылежинская, столь милая раньше, не сделала ничего такого, чтобы развеять мою хандру, и я, честно говоря, до сих пор не могу понять, что двигало этой женщиной. Не была ли она попросту аферисткой, для которой испытания риском доставляли столько же пикантных наслаждений, как и любовь?