– Вы читайте, не стесняйтесь! Я знаю, что "Колокол" в России запрещен, но посольства получают его свободно…
Между учеником и учителем, естественно, возникали откровенные разговоры на политические темы. Об Австрии лучше было молчать: при одном этом имени шрам над губою Бисмарка наливался кровью. Но Алексеев однажды пожелал узнать, что думает посол о России и русском народе.
– Мне, – охотно ответил Бисмарк, – нравится ваша жизнь, кроме дней церковных праздников, когда по Вознесенскому и Гороховой колеблется волна пьяных людей, средь которых не редкость и чиновник с кокардой на фуражке. Но это не главное мое впечатление! Россия будет иметь великое будущее, а народ ее велик и сам по себе… Вы, русские, – добавил он, – очень медленно запрягаете, зато удивительно быстро скачете!
Алексеев однажды употребил слово "германцы" (как собирательное для всех немцев), но сразу же получил отпор:
– Германцы не имеют права так себя называть. Саксонцы, баварцы, мекленбуржцы, ганноверцы… дрянь! Пруссия должна свалить всех в один мешок и завязать узел покрепче, чтобы эта мелкогерманская шушера не вздумала разбежаться…
Все шло замечательно, пока не напоролись, словно на подводный риф, на обычное русское словечко "ничего".
– Как это "ничего"? – не понимал Бисмарк и от своего непонимания просто осатанел.
Сколько ни толковал ему Алексеев, что ничего – это, в общем-то, и есть ничего, не хорошо и не плохо, а так, средне; жить, значит, можно, – Бисмарк продолжал не понимать.
– Ничего – это фикция! – бушевал посол…
Он выплатил Алексееву по рублю за урок.
– Однако, – покраснел студент, – мы ведь договорились, что каждый урок вы оплатите мне в полтора рубля.
– Дорогой коллега! – радушно отвечал Бисмарк, пожимая ему руку. – Верно, что договор был о полутора рублях. Но вы забыли стоимость тех сигар, которыми я угощал вас…
Он заказал себе перстень из серебра, в печатке его было выгравировано странное русское слово – ничего.
* * *
В один из дней Бисмарк был в кабинете царя, который вел беседу с Горчаковым; посол напряг слух, понимая, что разговор очень важный – о недоверии к французскому кабинету, о делах Гарибальди и интригах Кавура в Пьемонте… Вдруг Александр II заметил внимание в глазах прусского посла.
– Вы разве меня поняли? – резко спросил он.
Бисмарку пришлось сознаться – да, понял!
– Правда, мне с трудом дается произношение звука "ы". Но я решил осилить даже это варварское звучание…
Горчаков с усмешкой привел слова из немецкого же языка, в которых буква "ь" ближе всего подходит к русскому "ы".
– Значение слов "авось" и "ладно" я освоил, – признался Бисмарк. – Но не понял слово "ничего". Русские при встрече на вопрос о жизни отвечают, что "живут ничего". Сейчас, когда я ехал во дворец, извозчик на повороте вывернул меня на панель, я стал ругаться, а он отряхивал на мне пальто со словами: "Ничего… это ничего". Между тем из словаря я уже выяснил, что "ничего"… ничего, и только!
– Бог мой, – сказал Горчаков, – сопоставьте наше "ничего" с английским выражением never mind: они же тождественны…
Вернувшись домой, Бисмарк хватил себя кулаком по лбу:
– Какой дурак! Зачем мне надо было сознаваться, что я понимаю русскую речь? Сколько б я имел выгод…
Посол любил совершать вечерние моционы по тихим линиям Васильевского острова, где в основном селились немецкие мастеровые, пекари и переплетчики, башмачники и позолотчики, каретники и кондитеры. Однажды он видел, как на улице дрались немцы – Фриц Шиллер колотил Ганса Бауэра.
– Именем короля Пруссии – прекратите!
Но добрые пруссаки продолжали волтузить один другого. Вмешиваться в их драку посол не стал, а кликнул с угла городового, жестом руки указав ему взять обоих в участок.
– А ну! – сказал тот, хватая немцев за цугундеры…
Напрасно драчуны взывали к Бисмарку, что он, сам немец, поступает сейчас "антинемецки", вручая их жалкую судьбу в руки полиции. Посол не внял обличительным воплям. Глядя вослед соотечественникам, которых могуче и властно увлекал "на отсидку" русский полицай, Бисмарк четко сказал себе:
– Кажется, всех немцев только так и можно примирить – полицейскими мерами! Вот посидят оба за одной решеткой, тогда поймут единство национальных идеалов… Ничего!
Последнее слово он произнес уже по-русски.
Война и мир
Иностранцы дружно отмечали, что русский человек был хорошо развит политически; в ресторанах и кондитерских часто возникали горячие споры, даже лавочники в рядах Гостиного двора листали "Голос", который Горчаков сделал громогласным рупором своего министерства. Сейчас Россию больше всего тревожили дела итальянские, и средь прочих тем, близких русскому сердцу, часто поминался далекий апельсиновый рай Пьемонта… В наши дни Пьемонт – промышленная область на севере Италии, откуда разбегаются по миру юркие "фиаты", а раньше, со столицей в Турине, он был Сардинским владением, где королем был Виктор-Эммануил II, а премьером Кавур; итальянский народ верил, что будущая Италия (разрозненная, как и Германия) может собраться лишь вокруг Пьемонта, а папский Рим станет столицей…
Итак, война решена! Горчаков сказал Бисмарку:
– Парижу с Турином предстоит прежде подумать, как сделать Австрию стороной нападающей. Конституция Германского сейма обязывает всех немцев, включая и Пруссию, вставать с оружием на защиту Австрии, если на нее нападают. Но если агрессором становится сама Австрия, немцы могут сидеть дома…
Бисмарк ответил, что Кавур с Наполеоном такие мазурики, которым обвести венских придурков – пара пустяков. И правда: Турин с Парижем заранее стали раздражать имперское самолюбие Вены – Наполеон III срочно женил своего брата на принцессе Клотильде, дочери сардинского короля, Кавур вызывающе поставил весь Пьемонт под ружье, а Гарибальди возглавил бесстрашных волонтеров – интернациональную дивизию храбрецов и вольнодумцев. И когда Вена была доведена нападками до белого каления, Кавур заголосил, что мир – это как раз то, чего не хватает Европе, а Наполеон III под сурдинку стал плакаться, что бедная Франция совсем не готова к войне…
"Ах, вы не готовы, господа?" – решили на Балльплатце, и сразу 200 000 австрийских солдат форсировали реку Тичино, вторгшись в пределы Пьемонта. Но… Что это? Небеса над Галицией зловеще высветлило заревом тысяч и тысяч бивуачных костров, зеленые холмы огласило протяжным пением: это русская армия встала у границ Австрийской империи.
Канцлер Буоль в панике вызвал к себе Балабина:
– Каково отношение Петербурга к этой войне?
– Нейтральное.
– А к этим разбойникам… к Пьемонту и Франции?
– Видит бог, мы ко всем нейтральны.
– Но правительство моего императора не понимает, ради каких целей ваша армия собралась возле нашей Галиции?
Ответ Балабина прозвучал как нотация:
– Русская армия вправе совершать любые маршруты внутри своего государства, и я не понимаю вашего волнения…
При этом канцлер Буоль, вроде лакея, придвинул к Балабину кресло. Однако русский посол, довершая мщение, не воспользовался этой услугой и сел в другое кресло… "Что задумали эти русские?" Франц-Иосиф кричал на Буоля:
– Тусклая бездарность, это вы поссорили меня с Царским Селом… Срочно посылайте в Петербург фельдмаршала Кандида Виндишгреца, и пусть он вырвет у Александра монаршее заверение, что Россия не собирается нападать на Австрию!
Балабин сказал, что царь Виндишгреца не примет.
– Как не примет? Фельдмаршал – не последнее лицо в Европе, он даже охотился с вашим государем на зайцев.
Балабин отвечал Буолю – чересчур резко:
– Есть у нас егерь Михайла Авдеев, лучший загонщик зайцев, он каждую среду охотится с государем, но скромность не позволяет ему набиваться на приемы в Зимнем дворце…
Оголив рубежи и опустошив казармы гарнизонов, Австрия собрала резервы на галицийских рубежах. Вена сражалась в Италии с оглядкой назад: русские штыки, приставленные ко Львову и Перемышлю, покалывали Габсбургов через их шерстяные кавалерийские рейтузы. В этом, кажется, и заключался "благожелательный нейтралитет" России, которая угрозой второго фронта заранее обеспечила победу французам, сардинцам и гарибальдийцам. А ведь прошло всего три года после Парижского конгресса…
– Кто бы мог тогда подумать, – говорил Горчаков, – что Россия так быстро включится в "европейский концерт"!
Дробясь на мириады сверкающих брызг, вовсю шумели дивные фонтаны Петергофа. Владыка русской внешней политики выходил в парк, постукивая тростью по беломраморным ступеням. Слева и справа от него, как ассистенты вокруг знаменитого ученого, выступали ближайшие советники министерства. Горчаков вспоминал удачные строчки Баратынского, рассуждал о живописной манере Каналетто-Беллото…
Он отдыхал. Он наслаждался. Он блистал непревзойденным красноречием.
* * *
Русским военным атташе при сардинской ставке был Михаил Иванович Драгомиров, изучавший опыт европейских армий. За скромным завтраком, где макароны с сыром были главным украшением стола, Виктор-Эммануил II спросил его:
– Каков, по-вашему, будет исход войны?
– Вы победите австрийскую армию. Она будет разбита, ибо в ее рядах масса славян и венгров. Нет дурака, который бы, сидя в тюрьме, сражался за честь своей тюрьмы.
Возле премьера Кавура, элегантного франта с золотыми очками на носу, Виктор-Эммануил II казался жалким босяком. Понимая, что сейчас на него смотрит вся Италия, он ходил в дырявой куртке, пищу принимал единожды в день, пил только воду. Если перед ним ставили изысканное блюдо, король отворачивался. Чтобы сразу пресечь всяческие нарекания, он составил придворный штат из мужчин, любящих своих жен, и из женщин, преданных своим мужьям. Внешне король Сардинии был похож на старую обезьяну, а гигантские усищи, которые он закручивал до выпученных глаз, еще больше усиливали его безобразие. Между тем это был умный и храбрый человек…
Вскоре загромыхала первая решительная битва при Мадженто. Драгомиров, стоя на холме, видел, как средь убогих деревень, утопая в зелени рисовых посевов, топчутся, залпируя из ружей, более ста тысяч человек. Надрывно трубили рожки, ободряя робких. Виктор-Эммануил II сам повел кавалерию в атаку. Драгомиров пришпорил коня, чтобы видеть подробности боя. Сардинский король, стремившийся добыть себе корону Италии, запомнился ему так: "Со взъерошенными волосами, со вздернутым носом, знаменитыми усами и глазами, выступавшими, как фонари, он походил на кондотьера или оперного героя, и мне трудно было решить – начнет ли он петь любовную арию или бросится на смерть…"
Помятый в свалке кавалерийской "лавы", Драгомиров отбился от штабной свиты и под пулями австрийцев прогалопировал в лагерь Наполеона III, где на барабане сидел профессор истории Тьер и доктринерски обсуждал тактику боя. Здесь же Драгомиров встретил человека, перед талантом которого всегда преклонялся. На понурой сивой кобыле возвышался почтенный старец с язвительным лицом Вольтера – славный стратег Жомини, помнивший еще пожары Москвы и Смоленска в 1812 году… Драгомирову он сказал по-русски:
– Вы и сами убедитесь, что здесь все идет не так, как надо. – Вслед за этим звонким голосом он крикнул Наполеону: – Сир, судьба битвы не решается на циферблате часов!
– Когда же все кончится? – отвечал император, пряча часы в карман. – Я не вынесу этого кошмара… где Мак-Магон?
Королева Гортензия называла сына "тихим упрямцем", но в битве при Мандженто Наполеон III не сумел проявить себя даже в упрямстве: приказывая, он тут же отменял приказ; выслушав лекцию Тьера, искал совета у Жомини, снова приказывал и вновь слал гонцов с отменой приказа… А битва шла своим чередом, и все новые полки, вскинув на плечи ружья, уходили по залитым водою полям, чтобы помереть с возгласами:
– Вива ле имперьер! Вива Итальяно!
Но вид крови, бьющей из ран фонтанами, но вид пораженных лошадей, дергавшихся в траве, но пушки без лафетов, опрокинутые навзничь, – все это приводило Наполеона III в содрогание. Он часто спрашивал: "Где же мерзавец Мак-Магон? Когда он подведет свои колонны?.." Потом, опустив поводья, застывал в седле и казался полностью отрешенным от битвы. "Нет уж! – решил Драгомиров. – В таких делах, как это, лучше быть сорвиголовой вроде Виктора-Эммануила с его удалецкой грудью, подставленной под пули…" Жомини тихо подогнал свою развалину-кобылу к императору, тронул его за плечо:
– Ваша гвардия повыбита. Но уже близок Мак-Магон, и сейчас он обрушится на правое крыло австрийцев… Позвольте мне, старому солдату, поздравить вас с громкой победой!
За ужином в сардинской ставке Драгомирову удалось перекинуться несколькими фразами с Кавуром; как всегда, делячески потирая руки (что раздражало его собеседников), Кавур заговорил о своем Пломбьерском договоре с Наполеоном III:
– Он просил у меня Тоскану для своего кузена Жерома, но что он запоет теперь, когда Тоскана восстала, а итальянцы не желают из-под гнета Австрии угодить в ярмо Франции…
При деревушке Сольферино, что лежала под Мантуей, сражались сразу 350 000 человек, и Наполеон III, забравшись на колокольню церкви, тоскливо взирал на губительное действие своих пушек с нарезными стволами. Вдруг стало темно-темно, долину битвы пронзало клинками молний, втыкавшихся в землю посреди мертвецов. Жара сменилась ужасным холодом, по кирасам забарабанил град величиною с вишню, и бурный ливень низринулся на войска. Австрийцы бежали вслед за своим императором… Драгомиров слез с коня, чтобы подтянуть размякшую от дождя подпругу. К нему, держа над головою раскрытый зонтик, подъехал верхом на лошади граф Кавур в сопровождении четырех мальчиков-грумов. Он спросил русского атташе:
– Как вы думаете, когда это прекратится?
– Уже конец. Вы победили.
– Я вас спрашиваю только о дожде, – ответил Кавур…
Через две недели Драгомиров видел, как этот человек, схватив палку, в ярости высаживал стекла в доме королевской ставки; при этом Виктор-Эммануил II ободрял премьера:
– А ну дай, а ну тресни! Еще… так… молодец…
Вдевая ногу в стремя, король сказал свите:
– Наполеон – собака! – и тут же ускакал…
Оказывается, Наполеон III тайком от Италии повидался с Францем-Иосифом в местечке Виллафранке, и там они состряпали перемирие. В этом было что-то предательское. Французские генералы бросали в футляры свои сабли, говоря с возмущением:
– Император сделал из нас посмешище… Ради чего мы дважды побеждали и проливали кровь французских солдат?
Европа сочла, что вид людских страданий был невыносим для взоров Наполеона III и Франца-Иосифа, посему они и пошли на мировую. Но в основе мира таились иные причины, которые из Виллафранке перекочевали в кабинеты Берлина и Петербурга.
* * *
Дело освобождения Италии народ Италии из рук королей брал в свои руки, и это устрашило монархов, готовых простить друг другу прежние обиды, лишь бы не было новой революции в Европе. В самый разгар боев за Ломбардию князю Горчакову пришлось сдерживать furor teutonicus Берлина. Принц-регент Вильгельм не мог стерпеть, что итальянцы, словно играючи, покатили прочь из Италии короны герцогов Тосканы, Модена, Болоньи и Пармы. Пруссия, забыв давние распри с Веной, подняла армию по тревоге и двинула ее к Рейну – только перемирие в Виллафранке спасло Францию от войны на два фронта… Горчаков упрекнул Бисмарка за пробуждение в пруссаках тевтонского национализма. Бисмарк огорченно ответил:
– Наши берлинские тугодумы не могут понять, что сейчас Пьемонт делает в Италии то самое дело, какое вскорости предстоит свершить и нашей Пруссии в германском мире.
Александр II, боясь как бы пожар из Италии не перекинулся в Польшу, тоже готов был союзничать с Австрией.
– Подумайте, господа! – судачил он. – Герцогиня Мария Пармская, милейшее существо, вынуждена бежать от своих голодранцев. Мало того, эти пармезане еще устроили народный плебисцит и путем варварского голосования постановили, чтобы она больше не возвращалась в свои владения… Вот как все стало просто: проголосовали – и до свиданья!
Бисмарк с присущим ему цинизмом заметил, что отбытие герцогини Пармской вряд ли испортит вкус пармезанского сыра. Александр II в эти дни пошел на поводу прусского принца-регента, который в письмах поучал племянника: мол, во всех безобразиях Европы повинен Наполеон III, известный "заговорщик и карбонарий". Горчаков вклинивался в семейную переписку. "Лично вам, – доказывал он царю, – позволительно жить в разладе с Тюильри, но России невыгодно ссориться с Францией; нельзя же строить политику на советах из Потсдама!" Объяснение с царем получилось слишком бурное, после чего Горчаков… пропал. Тютчев с трудом отыскал его на задворках Павловска, где министр скрывался на захламленной даче Надин Акинфовой, своей внучатой племянницы; здесь, в тенистой тиши, князь затаился от проклятых "принципов легитимизма", а его племянница – от мужа, которому она изменяла с уланами.
– Я ничего не желаю знать, – закричал министр, завидев поэта, – я плюю на всякую политику… ну ее к чертовой матери! Европа может забыть, что был такой князь Горчаков…
Вдоль забора росли широченные лопухи и высокая крапива. Придерживая вороха раздуваемых ветром юбок, на визжащих качелях взлетала к небу "соломенная вдова". Горчаков выглядел скверно, салопоподобный шлафрок делал его смешным.
– Наполеон, – начал Тютчев, – из роли освободителя Италии вдруг стал ее предателем. Венеция так и осталась за Габсбургами. Австрия отдала лишь Ломбардию, да и то не Италии, а самому Наполеону… Если итальянцы под знаменами Гарибальди устроят хорошую революцию, то не возродят ли наши фараоны Священный союз монархов?
Горчаков не вытерпел – стал рассуждать:
– Признаюсь, что иногда, слушая своего государя, я ловлю себя на мысли, что времена Меттерниха и Нессельроде уже вернулись. Но удушить Италию – значит гальванизировать Австрию к ее прежней агрессивной жизни… на это я не способен!