Штибер был в мелком поту: сколько французов предстояло выселить из Версаля, чтобы не вздумали помешать коронованию: остальные жители дали друг другу слово, что запрут двери на засовы и не покажутся на улицах (это Штибера вполне устраивало)… Настал полдень 18 января 1871 года. Бисмарк облачился в белый мундир кирасира при золотом поясе, натянул высоченные ботфорты с бронзовыми блямбами. Канцлер по праву занял место подле самого алтаря, над которым колыхались складки победных стягов. Когда к нему приблизился прифранченный, благоухающий Мольтке, он тихо шепнул ему на ухо:
– Вы не волнуйтесь:генштаб остается прусским …
В Зеркальный зал были допущены только чины высшего генералитета, только германские государи. Держа в руке каску, старый король поднялся на возвышение алтаря. Яркий солнечный свет щедро проливался в высокие арки окон, дробясь под потолком в сверкающих люстрах; из-под боевых шлемов виднелись бороды фронтовиков и гладкобритые личины богов и полубогов генштаба. Из штатских присутствовал один Вилли Штибер, похожий сейчас на жалкую мышь, случайно угодившую на кошачью свадьбу. Бисмарк доверил сыщику высокую честь: в этом зале он представлял народные массы будущей Германии!
Взявшись за эфесы оружия, генералы были готовы воскликнуть "хох-хох-хох", когда герцог Баденский стал зачитывать прокламацию торжественного акта немецкой истории. Бисмарк заранее напрягся, еще не зная, как сладят в документе с этой паршивой грамматикой. Но герцог прокричал славу:
– …императору Вильгельму Первому!
Так что ни вашим, ни нашим. И сразу взметнулся к люстрам мерцающий частокол сабель и палашей, толпа генералов сдвинулась вокруг алтаря, приветствуя рождение нового светила. В позе титана, свершившего большой труд, Бисмарк плотно врос в паркет перед императором, которого он же и породил! Но Вильгельм I, обозленный потерей титула прусского короля, кажется, так и не понял, какое важное событие свершилось сегодня в этом сверкающем Зеркальном зале…
Свершилось окончательное объединение Германии под крышей империи. Грубая сила, сила железа и крови, породила новое государственное образование. В самом центре Европы, между Францией и Россией, образовалось жесткое сцепление немецких княжеств в единой империи – без прежних буферных прокладок. Теперь от балтийского Мемеля до Эльзаса, от гаваней Киля до отрогов Альп, вооруженная до зубов, пролегла новая Германия – бисмарковская! Эта империя была все тем же прусским королевством, только увеличенным в размерах, но с прежними повадками Гогенцоллернов: захватить что-либо и поскорее переварить, чтобы другим не осталось. Новой была лишь корона – имперская, и что рейхсканцлер Бисмарк сейчас сколачивал, то полиция рейха тут же бдительно охраняла! Тогда говорили:
– Бисмарк делает Германию великой, а немцев – маленькими…
Русский аристократ князь Витгенштейн, прибывший из Парижа, рассказал царю, что все слухи о голоде – ерунда.
– Я зашел в ресторан и заказал устрицы. "А омары сыщутся?" – спросил я просто так, ради любопытства. "Для русских всегда", – ответил гарсон, и я поглощал омара под грохот немецкой артиллерии… Поверьте, это было незабываемо!
Все так, но Витгенштейн не сказал, чего стоил ему этот обед, и умолчал о том, что устрицы с омарами были доставлены для богачей Парижа на воздушном шаре. Прусского посла, принца Генриха VII Рейсса, царь предупредил:
– Мир, основанный на унижении побежденного, это не мир, а лишь краткое перемирие между двумя войнами. Вы закончите войну парадным банкетом, но Европе уже не спать спокойно…
На все просьбы царя умерить рваческие аппетиты к Франции кайзер "со слезами" отвечал, что он рад бы всей душой, но вынужден уступить своим "верноподданным". В этой мерзкой демагогии не следует, читатель, выискивать напористого влияния Бисмарка – кайзер и сам был хорош гусь!
Итак, дело за добычей. Бисмарк требовал не только Эльзас и Лотарингию с крепостью Мец, но и 7 миллиардов контрибуции. Тьер соблазнял его в обмен на контрибуции расплатиться заморскими колониями – Пондишери (в Индии) или Кохинхиной (Вьетнамом), на что канцлер отвечал ему так:
– Германии колонии не нужны. У нас нет флота, чтобы их охранять. Колонии хороши лишь для того, чтобы ссылать туда безработных столичных чиновников. Для немцев колонии – роскошь, словно у польских аристократов, которые спят без простыней, но зато таскают собольи шубы…
Позже он признавался: "Я не желал Меца, сплошь населенного французами, но меня принудили взять его генералы; если б Базен не сдал вовремя Меца, нам бы пришлось даже снимать осаду с Парижа". Срок перемирия подходил к концу, а переговоры с Тьером и Фавром затянулись; Тьер упрямился.
– Мне уже надоело ваше красноречие, – сказал Бисмарк. – Покончим с этим, иначе я стану говорить по-немецки. – В течение часа он произносил речь по-немецки. – Теперь переведу… Сотни тысяч ваших пленных наполняют наши казематы от Ульма и Ингольштадта до Кольберга и Данцига. Восемь недель подряд мы держали их на голой земле, прямо под дождем. Мы их кормили овсяной баландой и турнепсом, который жрут одни свиньи. Отныне весь свет им стал немил! Что, если я снова раздам им трофейные ружья и всех верну лично императору Наполеону Третьему? Он, уверяю вас, придет. Он придет и свернет вам шеи.
– Не острите так кровожадно, – ответил Тьер.
– Ладно, – расщедрился Бисмарк, – мы вернем вам эльзасский Бельфор, но за это Париж откроет ворота для нашей армии…
Это был плевок в лицо Франции! Бисмарк человек не мелочный, и для него прогулка по Елисейским полям ничего не значила. Просто канцлер хотел расплатиться с генералами за то, что пять лет назад не позволил им промаршировать по венскому Пратеру… 1 марта, грохоча сапогами, немецкие армии под сводами Триумфальной арки вошли в "Мекку цивилизации", и в этот день Париж одержал над ними замечательную победу!
Словно по мановению волшебника, закрылись двери и окна, на витрины с лязгом опустились жалюзи. Немцы маршировали через мертвый город… Тишина, безлюдье, пустота – только грохот сапог по камням: буц-буц, бац-бац! На дверях кафе висели надписи: "Закрыто по случаю национального траура". Немецкая армия, согласно конвенции, заняла пространство между Сеною и площадью Согласия, от предместья Сент-Оноре до авеню Терн, – и будь уверен, читатель, дальше этой демаркационной линии ни один пруссак носа не выставил… боялись!
Вечером Париж не ожил: нигде ни огонька, ни одного фиакра или омнибуса, театры пустовали, кабаре заперты, всюду отчаянное молчание кладбища. Вильгельм I невольно вспомнил свои молодые годы, когда в 1814 году он вступал в Париж:
– О, тогда было все иначе, даже нельзя сравнивать. А теперь мечтаю об одном: как бы поскорее отсюда убраться…
Всего 62 часа продолжалась оккупация части Парижа, и немцы оставили Париж, пристыженные французской солидарностью, раздраженные своим смехотворным триумфом.
* * *
Впрочем, Бисмарк все-таки повидался с одним парижанином. Это был пролетарий, уже в летах. Он спросил канцлера:
– Судя по карикатурам, вы и есть Бисмарк?
– Да, я Бисмарк.
– Выстрелить не могу, но могу плюнуть…
– Знаешь, приятель, – ответил Бисмарк, вытираясь, – это все-таки честнее, нежели было в Австрии, где венские чиновники выклянчивали у меня прусские ордена… Ступай, храбрец!
Накануне
Война обошлась Германии в 2 700 000 000 марок, а Франции она стоила 9 820 000 000 франков. Тьер всплескивал руками – где взять еще семь миллиардов, чтобы насытить золотом прусские банки? Французам помогла Россия: из Петербурга светлейший канцлер энергично нажал на Бисмарка, и контрибуции были снижены до пяти миллиардов…
Раскрутив перед собой глобус, Горчаков резко остановил его вращение и щелкнул по Франции:
– Публичный опыт людоедства подходит к концу. Но даже агония Франции способна вызвать потрясение основ мира.
– И все-таки, – сказал Тютчев, – Европа не может не испытывать сердечного ущемления при таком глубоком падении прежнего величия страны поэтов и философов, вкуса и грации.
– Вы забыли упомянуть – и революций! Франция пошла на войну, неся в своих ранцах заветы республики…
Тютчев писал дочери Ане Аксаковой: "Эта война, каков бы ни был ее исход, расколет Европу на два лагеря, более чем когда-либо враждебных: социальную революцию и военный абсолютизм". Поэт умел предвидеть события: ранней весной мир был извещен, что возникла Парижская коммуна – первый опыт диктатуры пролетариата. Поражение правительства – не есть поражение нации. На обломках погибающей в хаосе империи Наполеона зарождалось нечто новое – грандиозное и величественное. Оскорбленный нашествием германских полчищ, народ Франции сам хотел решать судьбу Франции! Тютчев и Горчаков были немало удивлены, прослышав, что их близкие друзья не скрывают своего сочувствия парижским коммунарам…
Канцлер обедал в Зимнем дворце; за царским столом сидел и флигель-адъютант Логгин Зедделер, только что прикативший из Берлина; царь расспрашивал его о своем дяде.
– Ваш. дядя великолепен! Он принял меня в комнате, загроможденной цветами… столько цветов я никогда еще не видел. Кайзера в благоухании окружали его генералы – Мольтке, Подбельский, Штейнмец, Белов, Штош, Тресков. А ваша ангельская тетушка Августа каталась между нами на инвалидной колясочке и угощала всех испанскими мандаринами.
– Испанскими! – громко захохотал царь. – Все-таки, черт побери, они своего добились. Недаром же Бисмарк подсовывал Мадриду своего принца Гогенцоллерн-Зигмаринена.
Горчаков, уткнувшись в тарелку, буркнул:
– Стоило ли устраивать возню из-за мандаринов?
Александр II понял его недобрый намек.
– Светлейший, – холодно сказал он канцлеру, – на французах лежит клеймо дьявола… Коммуна! Вы не думайте, что ее коммунистических ответвлений нету у нас, в России…
Зедделер вспоминал: "Обед был очень изысканный, государь много шутил с метрдотелем из французов, называя его коммунаром; перед каждым блюдом он, смеясь, спрашивал – не отравлено ли оно коммуною?" Горчаков испортил царю настроение, сообщив, что Бисмарк, ведя переговоры с Тьером, вступил в сношения и с руководителями Парижской коммуны…
– Откуда у вас эти гнусные сведения?
– От нашего посла в Лондоне.
– От Брунова? Не сошел ли он там с ума?
– Ему сообщил об этом сам Наполеон! Бывший император сказал, что поражен выкрутасами жонглера Бисмарка.
– Я тоже, – сознался царь, мрачнея…
Берлин поставил над этим фактом густую дымзавесу; Бисмарк утешал Горчакова нелепой идеей, что, мол, Парижская коммуна "является по существу не чем иным, как осуществлением идеальной прусской коммунальной организации". Сбросив очки на стол, Горчаков долго смеялся… Его навестил маркиз де Габриак, принесший телеграмму от Жюля Фавра, умолявшего канцлера обломать рога Бисмарку. "Пруссия, – писал он, – становится пособницей Парижской коммуны!" Горчаков не стал даже вникать:
– Дорогой маркиз, я лучше вас знаю, что Бисмарк может стать собутыльником самого Вельзевула в пекле огненном, но он никогда не станет коммунистом!
Тютчев в эти дни разлюбил мир германских "иллюзий" и начал ратовать за франко-русское сближение. Не станем думать, что в этом порыве сердца, не было политической логики.
– Истина, – говорил поэт, – никогда не может быть окончательной: за освоением первой следуют поиски второй, а потом третьей. Истина – это постоянный процесс уничтожения старого и возрождения нового…
* * *
Все это время Горчаков колебался: он то возлагал робкие надежды на сопротивление Коммуны германской армии, то вдруг переходил к резкому поруганию коммунаров. Винить ли нам "светлейшего" за это? Канцлер великой Российской империи просто не понимал, что сейчас в Париже пролетариат оформляет контуры государства нового типа, отличного от государств буржуазного порядка. Пройдет сорок лет, и Ленин напишет: "Дело Коммуны – это дело социальной революции, дело полного политического и экономического освобождения трудящихся… И в этом смысле оно бессмертно!"
72 дня французской истории стали историей нашего будущего: в восстании парижских коммунаров уже таился "зачаток Советской власти". Мы помним, что художник Курбе обрушил наземь Вандомскую колонну – искусный символ милитаризма и угнетения; огромная бронзовая "дылда" высотою в 45 метров рухнула на площадь, и сама эта площадь была переименована в Интернациональную.
Но уже от самых первых дней Коммуны она испытывала сопротивление контрреволюции. На той же Вандомской площади протестующе демонстрировали журналисты, биржевики, политики и офицеры. Впереди них, помахивая тросточкой, вышагивал высокий элегантный человек с благообразными чертами лица.
Это был Дантес – убийца Пушкина!
Сейчас объединялись силы реакции, и Бисмарк с Тьером, и Тьер с Бисмарком должны были стать "дантесами" Парижской коммуны…
…Бисмарк провел первую бессонную ночь. Под утро, оглушенный ликерами и крепкими сигарами, он сообразил, что, не отвергая сношений с Коммуной, можно смелее шантажировать Тьера на переговорах о мире. Бисмарк стал делать вид, будто признает правомочность Коммуны говорить от имени всей Франции:
– Но коммунары даже не заглянули в банк Парижа, а там в подвалах завалялись последние три миллиарда франков…
Тьер силами версальской армии не мог расправиться с Парижем, и его беспомощность вызвала бешенство Мольтке:
– Вот что получается, когда за военные дела берутся дилетанты! Неужели так уж трудно устроить кровавую баню! Я вижу, что Тьер в нас нуждается, но он нас… стыдится.
– Зато, – сказал Бисмарк, – он сразу стал уступчивее в переговорах. Когда эта шельма размякнет совсем от страха, будьте готовы снова бомбардировать Париж…
Тьеру при свидании с ним канцлер заявил:
– А ведь я человек добрый! Так и быть. Я репатриирую пленных французов, а как их лучше использовать – это уж ваша забота…
Бисмарк помог Тьеру собрать армию в 130 000 штыков. Мольтке блокировал Париж с востока и севера своими войсками. В одну из ночей немцы тихо раздвинули фронт, через брешь пропустили версальцев на Париж – со стороны, откуда коммунары не ждали нападения. Первая в мире диктатура пролетариата не сдавалась! Коммунары дали последний и решительный бой на кладбище Пер-Лашез; здесь, вместе с детьми и женщинами, прижатые к горящей стене, они были расстреляны из трескучих наполеоновских митральез.
Версальцы побросали живых и мертвых в ямы, а сверху облили их негашеной известью и керосином.
Только тогда в городе Франкфурте-на-Майне Тьер оформил окончательный договор с Германией. На пороге кабинета Горчакова предстал сияющий маркиз де Габриак и поздравил канцлера с финалом "этого кошмара Европы". Мысли Горчакова занимало другое. Он без нужды передвинул чернильницу с места на место.
– Как по-вашему, – спросил он, – что во Франкфуртском договоре сыграло решающую роль: желание немцев насытить свои домны лотарингской рудой или… чистая стратегия?
– Наши железные руды перенасыщены фосфором, что затрудняет их обработку. Скорее немцев больше соблазнила стратегическая выгода, нежели экономика.
– Я такого же мнения, – кивнул канцлер. – Но где вы наберете пять миллиардов, чтобы избавиться от оккупации?
– Французы скупы, но обожают траты на пустяки. Если все пустяки, вроде мыла, зонтиков, табака, проезда по дороге, обложить налогом, – Франция быстро воспрянет…
Даже великий Пастер, на время забыв о микробиологии, засучил рукава и взялся за выделку пива, чтобы на рынках Европы французское пиво победило отличное немецкое. В своем патенте на изобретение Пастер писал: "Это будет пиво национального реванша …" Он своего достиг: французское пиво стало лучше баварского! Страна начинала накопление денег…