Битва железных канцлеров - Валентин Пикуль 31 стр.


– Сегодня, кажется, первый теплый день. Последние годы я по-стариковски начинаю отогреваться лишь в конце мая… Ну, дорогой мой Федор Иваныч, как вы себя чувствуете?

– Это неважно. Важно другое – что с Хивою?

– Марш закончен, – ответил Горчаков.

– Теперь я умру спокойно…

Он умирал в страшном беспокойстве за все на свете – за дела Франции, за свои стихи, за судьбу солдат, на которых уже ложилась исполинская тень Гималайского хребта. Жена перевезла его в Царское Село, ветхая дача скрипела каждой ступенькой, по ночам ветер хлопал ставнями. Это были звуки жизни, покидавшей его, и поэт мужественно предостерегал себя:

От чувства затаенной злости
На обновляющийся мир,
Где новые садятся гости
За уготованный им пир…

Его навестил зять Аксаков, приехавший из Москвы.

– Я, – сказал ему Тютчев, – впервые стал задумываться о себе как о писателе. Останусь ли в памяти потомства? Всю жизнь относился к своим стихам безобразно. Лишь сейчас меня охватила тревога: хочу быть живым в будущей России. Но имею ли право? Так мало сделано… Ах, я лентяй, какой лентяй!

Он признался зятю, что уже потерял чувство рифмы и стихотворного ритма. Вошла жена, дала ему лекарство. Тютчев на минуту задержал в своей ладони ее руку, произнес:

Все отнял у меня казнящий бог:
Здоровье, силу воли, воздух, сон.
Одну тебя при мне оставил он,
Чтоб я ему еще молиться мог.

Аксаков невольно отметил, что в этом четверостишии поэту удалось выдержать ритм и найти скромную, но точную рифму. А вскоре Тютчева постиг новый удар. "Все полагали, – вспоминал Аксаков, – что он умер или умирает. Но недвижный, почти бездыханный, он сохранил сознание. И… первый вопрос его, произнесенный чуть слышным голосом, был:

– Какие последние политические новости?.."

Потом замолк. И только глаза, в которых светилась громадная работа мысли, эти глаза еще продолжали жить на маленьком сморщенном лице. Приступ опять повторился. Родные позвали священника прочесть над поэтом отходную…

Тютчев прервал молитву вопросом:

– А что слышно из Хивы?..

Последние дни чело поэта было озарено светом глубокого раздумья над тем, что было при нем и что будет после него. Тютчев молчал, но глаза выдавали, что он продолжает жить насыщенной и бурной жизнью мыслителя. Глаза говорили, спрашивали и сами себе отвечали… Рано утром 15 июля на лице отразилось выражение ужаса – это пришла смерть. И он погрузился в будущее России с напряженно работающим мозгом, как уходит в бездну корабль, до конца продолжая трудиться раскаленной машиной…

Умер поэт. Умер гражданин и патриот.

Над дачами Царского Села молния вдруг распорола небеса с таким треском, словно шквал рванул отсыревшие паруса. На давно жаждущие сады и парки пролился восхитительный ливень. Поэт лежал на письменном столе, сложив на груди руки, и, казалось, чутко вслушивался в ликующие шумы дождя:

Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок неба,
Смеясь, на землю пролила…

Горчакова под руки увели с его могилы.

Старый канцлер не плакал, но часто повторял:

– Умер… большой политик, умер он…

– Умер поэт, – поправил его Аксаков.

– Ах, не спорьте… вы не знали его, как я!

* * *

Под могучими вязами хивинского сераля был раскинут текинский ковер, посреди него поставили колченогий венский стул – для Туркестанского генерал-губернатора Кауфмана. А вокруг него стояли офицеры и солдаты в белых шлемах с длинными назатыльниками, спадавшими им на плечи. Заслышав топот копыт, Кауфман сказал:

– Ну вот, едет! Поздравляю всех – для России наступает долгожданный исторический момент…

На садовой дорожке показался хивинский хан – семипудовый ленивец, верный муж 518 жен, завернутый в ярко-синий халат. Он слез с лошади и, обнажив бритую голову, на коленях издалека начал подползать к русским воинам, моля о пощаде. Американский писатель Мак-Гахан, присутствовавший при этой сцене, тут же записал, что "теперь самый последний солдат русской армии был намного сильнее хана". Вместе с русскими невольниками из Хивы были вызволены и 40 000 персов, томившихся в рабстве; уходя на родину, персы взывали к солдатам: "Дозвольте, и мы оближем пыль с ваших божественных сапог…"

Кауфман говорил от имени русской армии:

– Так вот, хан, нравится вам это или не очень, но мы все-таки навестили вас в "недоступной" Хиве, где вы так приятно кейфовали в тени этого сераля…

Хан еще ниже склонил голову, ослепительное солнце било теперь прямо в толстый, как бревно, багровый затылок:

– Пророк предсказал, что Бухару засыплет песком, а Хива исчезнет под водою, но аллах не знал, что мне предстоит кланяться пришельцам из заснеженных русских лесов…

Свободно опираясь на ружья, загорелые и усатые, с презрением взирали на ханское унижение солдаты (этих легендарных героев можно видеть и сейчас: они смотрят на потомков с красочных полотен Верещагина).

Русский солдат не шел туда, где его не ждали.

Он шел туда, где ждали его как освободителя.

В звенящем зное пустынь русский человек свергал престолы средневековых деспотов – ханов, султанов и беков, всю эту мразь и нечисть, что осела по барханам со времен Тамерлана.

И грешно забывать наших прадедов, которые в жестоких лишениях создавали великое многонациональное государство…

…В министерстве Горчакова ожидал новый английский посол лорд Эндрю Лофтус; естественно, он сразу с гневом завел речь об агрессии России, о захвате русскими Хивы.

Горчаков плотнее уселся, сложил руки на столе.

– А кто вам сказал, что мы захватили Хиву? – спросил он. – Мы лишь усмирили хивинского хана, чтобы впредь ему было неповадно разбойничать в наших пределах… Ваше благородное беспокойство о Хиве позволяет мне проявить немалое беспокойство об угнетаемых вами ирландских фениях. По какому праву протестантская Англия преследует ирландских католиков?

– Ирландцы – это наше внутреннее дело.

– Не отрицаю. Тем более что безопасность Оренбурга и Орска – внутреннее дело России… Возьмите циркуль, милорд, и измерьте по карте расстояние от Лондона до Хивы.

– Лучше измерить расстояние от Хивы до Дели.

– О боже праведный! Вы опять за старое, милорд. Тогда я продолжу об угнетении вами ирландских католиков…

Боевая тревога

Бисмарк ел и пил, но… как пил! Жена сказала:

– Отто, ты же сам знаешь, что врачи не велят тебе увлекаться выпивкой. Пожалей свою печень ради меня и детей.

– А, врачи… лицемеры! – воскликнул канцлер. – Если я не хлопну три стакана мозель-муссё, я вообще испытываю отвращение к политике. Что делать? Приходится жертвовать здоровьем ради великой Германии… Энгель, где фазан?

Статс-секретарю Бюлову он отрезал жирный огузок:

– Все Бюловы, каких я знал, умные люди… Ешьте!

"Когда принесли блюдо с гусем, – писал очевидец, – канцлера заставили съесть такое количество, что он уже задыхался, после чего последовала жареная утка…" Под окнами его дома прошагал с песнями очередной "факелцуг" германской молодежи, и Бисмарк воспринял как должное выкрики с улицы:

– Гер-ма-ния превыше всего… Хох, канцлер!

В ряд с солдатскими колоннами по немецким землям маршировали ферейны – спортивные, певческие и охотничьи, на тирольских шляпах вызывающе торчали петушиные перья. Немцев было легко организовывать: по первому сигналу трубы они вставали под знамена землячеств, уже в прочной обуви, с рюкзаками за плечами, имея сбоку баклагу с пивом и сверток с бутербродами. Заняв место в строю, пруссак заводил патриотическую песню и ждал только одного – команды, чтобы маршировать, куда укажет начальство… Все заправилы германского мира (от первых курфюрстов и до Гитлера) всегда умело использовали в своих целях это бесподобное умение немцев сплачиваться в колонны и подчиняться приказам свыше.

"Германия, куда ж ты идешь, Германия?.."

Пангерманизм – предтеча фашизма – при Бисмарке набирал силу. Начиная с пышных кафедр университетов и кончая бедными сельскими школами, в головы немцев усердно вдалбливали: "Величайшие в истории подвиги – немецкие, знаменитые творения резца и кисти – германские, Берлин – красивейший город мира, все великие изобретения – наши, самые лучшие гимнасты – немецкие, наши наука и промышленность – передовые, самые толковые рабочие – немцы. Мы имеем прекрасную армию, с прусским лейтенантом никто не сравнится! Германский офицерский корпус – вот в чем наша главная сила, и поэтому никто в Европе не посмеет с Германией состязаться…"

Хотя Бисмарк и заявлял, что Германия "сыта", но сытой он ее не сделал. Кризис лихорадил берлинскую биржу, на фабриках увольняли до половины рабочих, пролетариат объединялся для борьбы, и Мольтке советовал разрубить все невзгоды одним ударом меча – по Франции… Железный канцлер вступал в кризис, как и страна, лежавшая перед ним. Он рассчитывал, что Франция надолго погрязнет в моральном упадке, униженная и ограбленная, но французы так быстро расквитались с контрибуциями, что это Бисмарка потрясло не меньше Парижской коммуны! Франция показала ему наглядно, что в ее народе много здоровой силы и боевого задора. Выплачивая по германским векселям, французы словно бросали веселый вызов судьбе.

Петербург открыл новый 1874 год манифестом о введении в стране всеобщей воинской повинности. "Россия, – как сказано в старом циркуляре Горчакова, – сосредоточивалась". А портфель с иностранными делами Франции получил герцог Деказ, сразу же "обворовавший" русского канцлера: "Франция сосредоточивается!" – возвестил Деказ миру.

– Неужели, – переживал Бисмарк, – мне так и не удалось законсервировать слабость Франции до тысяча девятисотого года? Необходимо крутое решение… Думай, канцлер, думай!

* * *

Синие вьюги заметали Россию, морозы с ноября держались такие, что даже во рту леденило зубы, и каждый, в ком билось русское сердце, радовался ядреной и здоровой матушке-зиме.

Новый год начался неудачно: на Невском, когда лошади вдруг понесли, Горчаков выпал из саней, разбив бок о фонарную тумбу; долго лежал в постели. Оправясь, канцлер вечером посетил Михайловский театр. Обнаженные плечи дам, вырезные жилеты, мундиры и фраки, колоссальные шиньоны, точные английские проборы, парики и лысины, усы и локоны, пенсне и монокли, бороды и бакенбарды, жемчуга и бриллианты, пудра и кольдкремы – в этом оживленном разнообразии совсем затерялся старикашка канцлер с тугим от крахмала пластроном ослепительной манишки. Давали "Прекрасную Елену", а публика (платившая по 100 рублей за билет) ожидала m-lles Филиппо и Лотар, которые, исполняя песенку о любви, милыми жестами наивно объясняли, что такое любовь… В толпе знатоков слышалось:

– Нас ожидает нечто волшебное. Но не лучше ли предъявить публике les cuisses en tricot de m-lle Lotar, а чтобы m-lle Филиппо пропела: il me faut de’l’amour! O, Venus, quel plaisir trouves-tu а faire cascader ma vertu, – и после этого можно опускать занавес: сто рублей уже окупились.

В зале притушили свет, когда Горчаков заметил дежурного чиновника министерства, кравшегося к нему между рядами сановных кресел. Вручив князю депешу из Берлина, он шепнул:

– Речь Мольтке в рейхстаге… ужасно, ужасно!

"Прекрасная Елена" уже не представляла для Горчакова никакого интереса. Вышел в фойе, где и прочел: "Мы можем встретить неприятеля лицом к лицу на Западе и на Востоке одновременно". В глубоком раздумье канцлер спустился по лестнице, почти механически продел руки в рукава шубы, поданной лакеем. Тишину морозной площади прорезал вопль городового:

– Кучер его светлости… канцлера!

Мгновенно подцокали из тьмы лошади. Горчаков сел, продолжая думать. За окнами кареты проносило великолепную ширь запурженной Новы, на Васильевском острове уютно мерещились теплые огни. Заметив свет в окнах французского посольства, он велел остановиться… Генерал Лефло встретил его с исключительным радушием. Стол был сервирован моментально. По суете средь персонала посольства Горчаков угадал, что его появление здесь завтра же распишут в газетах Парижа, как отрадное явление французской политики…

Лефло справился о недавнем ушибе.

– Благодарю. Я отделался легко. А вот кучер лежит в больнице. Лошадей же дворники перехватили уже за Фонтанкой…

За спиною канцлера вылетела пробка из бутыли.

– Нет, нет, – отказался он от вина и попросил чаю.

Остались вдвоем – посол и канцлер.

– Ну-с, – сказал Горчаков, подцепляя из вазочки ароматный птифур с розовым кремом, – хорошего ничего не будет. Берлин объявил тревогу, а Бисмарк роет землю рогами.

– Отчасти, – начал Лефло, – повинны и наши епископы. В пастырских посланиях под рождество они благословили сограждан-католиков Эльзаса и Лотарингии, а вы же знаете, какое гонение на католиков устроил Бисмарк! После этого…

* * *

После этого, как раз в ночь под Новый год, статс-секретарь Бюлов сказал французскому послу виконту Гонто-Бирону:

– Развращенная католицизмом Франция, кажется, замышляет реванш противу богобоязненной лютеранской Германии… Что ж, – криво усмехнулся Бюлов, – теперь из соображений не только политических, но просто человеколюбивых и даже, если угодно, христианских мы должны снова воевать с вами…

Гонто-Бирон телеграфировал Деказу, чтобы Франция вверила свою судьбу России, ибо в Европе сейчас нет иной силы, способной постоять за Францию. Деказ вызвал на Кэ д’Орсэ берлинского посла князя Гогенлоэ и сказал ему – в отчаянии:

– Хотите войны – нападайте! Делайте, что вам угодно, берите Бельгию, Голландию, Люксембург – нам все равно. Мы даже не выстрелим. Мы будем убегать от вас хоть до Луары, пока Европа не проснется и не остановит вас…

Гогенлоэ, хилый сморчок, спросил:

– Европа? А где вы ее видите?

– Да вот же она… на карте, – показал ему Деказ.

"Деказ – это шар, – записал Бисмарк для себя, – я хочу его проколоть, он откатывается, и я не могу в него попасть". В эти дни германская пресса проявила солдатскую дисциплинированность – она печатала лишь угодное Бисмарку: "Германия никогда не смирится, наблюдая, как возле ее границ бесстыдно обогащается и реорганизует армию кляузная и алчная Франция". 13 января дело шантажа взял в свои руки сам Бисмарк.

– Германия, – заявил он Гонто-Бирону, – отныне считает себя в угрожаемом положении. Для нас это вопрос безопасности. Мы не допустим, чтобы вы опередили нас в нападении. И не станем ждать, когда вы пришьете последнюю пуговицу.

Гонто-Бирон клятвенно взывал к благоразумию:

– Мы же разгромлены вами, у нас нет такой армии, чтобы достойно соревноваться с вами на полях сражений.

Бисмарк звякнул под столом шпорами:

– Вы даже переняли у нас военную систему!

– Но одной системой, как бы она хороша ни была, много не навоюешь. На вашу систему надо еще насадить штыки…

Тем временем Мольтке поучал посла Бельгии:

– Буду откровенен! Силою оружия мы за полгода сколотили Германскую империю и победами обрели влияние. Но мы нигде, увы, не снискали себе симпатий. Теперь, чтобы отстоять мир в Европе, мы должны обвешаться оружием с ног до головы. Иного выхода у немцев нет. Если же Франция посмеет вооружаться, – добавил он, – мы будем вынуждены занять Нанси… в залог мира!

…На другой стороне Невы мещане погасили огни и легли почивать. Лефло, закончив свой рассказ, предложил Горчакову выпить еще чашку чая.

– Благодарю. Я сейчас поеду домой.

– И вы ничего не скажете в утешение?

– Все это, – сказал князь, с кряхтением поднимаясь, – не более как комедия, обреченная на провал за неимением актеров, ибо Бисмарк не может разыгрывать ее один… Приготовьтесь, Лефло: я на днях устрою вам аудиенцию у государя.

Александр II был чрезвычайно лапидарен:

– Успокойтесь. Войны не будет.

Лефло заговорил об угрозах Бисмарка и Мольтке:

– Им нужна война… только война. Для них это хлеб насущный, они уже не могут жить без войны.

– Я вам уже сказал, что я войны не хочу!

В этом "я" таилась надежда, ибо царь говорил с Францией от имени всея Руси. Только теперь Англия с ужасом увидела, что опаздывает в свершении добрых дел, и королева Виктория срочно сочинила письмо кайзеру, предупреждая, что политика Бисмарка опасна для дела мира. Впрочем, как писал Альфонс Додэ, "если Англия выступает в пользу Франции, это значит что она торопится вслед за Россией".

Назад Дальше