Спиридион - Жорж Санд 20 стр.


Так говорил он, а морской ветер раздувал его длинные темные волосы. Не стану и пытаться передать тебе силу и сжатость его речей; мне это не удастся; в памяти моей осталась лишь суть его идей, а перед глазами у меня долго стояло его лицо. Я проводил его; я доплыл с ним в лодке до борта корабля. Когда настал час прощания, он с силой пожал мне руку и спросил:

– Что же, поедемте с нами?

Сердце мое дрогнуло в ту минуту и забилось так сильно, словно хотело выскочить из груди; оно звало меня последовать за этим юношей, чья энергия тронула неведомые струны моей души. Однако в то же самое время другая, непостижная сторона характера корсиканца приводила меня в ужас, и я выпустил белую его руку, холодную, как мрамор. С вершины прибрежных скал я долго следил глазами за кораблем и видел своего нового знакомца на верхней палубе: он рассматривал в бинокль морские рифы; обо мне он тотчас забыл. Когда корабль исчез за горизонтом, я пожалел, что не сообразил спросить имя корсиканца.

И вот я остался в одиночестве; казалось, будто на моих глазах погас последний луч солнца и я погрузился в вечную тьму. Сердце мое сжалось; хотя стоял белый день и солнце палило немилосердно, для меня свет померк. Тут-то пришли мне на память слова из моего сна, и в порыве отчаяния я произнес их вслух:

То, что принадлежит могиле, должно уйти в могилу!

Остаток дня я пребывал в величайшем волнении. Пока путешественники уговаривали меня последовать за ними, я не сомневался, что, отвергая их советы, поступаю правильно; теперь же, когда они уплыли навсегда, мне стало казаться, что отказ мой продиктован не мудростью, но трусостью. Я был подавлен, я пребывал во власти сомнений; свет вокруг меня померк, черная сутана тяготила, словно свинцовый колпак; я опротивел самому себе. Из последних сил добрался я до своего камышового ложа и заснул, мечтая никогда не просыпаться.

Впервые за двенадцать лет я увидел во сне аббата Спиридиона. Мне снилось, что он вошел в пустынь, миновал мирно спящего отшельника и спокойно уселся подле меня. Я различал его нечетко, но знал, что вижу и слышу именно его; я узнавал его голос, тот же самый, что и в предыдущих снах, хотя не слышал его уже много лет. Он говорил со мной долго, страстно, и речи его взволновали меня. Проснувшись, я не мог вспомнить ни единого слова, однако мне было ясно, что Спиридион в чем-то упрекал меня, и весь день я томился, словно ребенок, застигнутый врасплох и не сознающий тяжести своего прегрешения. Мысль о Спиридионе не покидала меня, да я и не думал ее прогонять; прежде я опасался, как бы она не оказалась предвестием душевной болезни, теперь же был готов потерять разум при условии, что безумие мое будет не буйным; при моей склонности к меланхолии тихое помрачение ума казалось мне куда привлекательнее трезвого отчаяния.

Следующей ночью тот же сон повторился; и в третью ночь Спиридион снова пришел ко мне. Я перестал задаваться вопросом, следует ли считать его посещение результатом мании, завладевшей смятенным разумом, или же сношения между душами живых и мертвых в самом деле возможны. Если не ум, то сердце мое пребывало в покое, ибо с некоторых пор я посвящал все свое время делам милосердия. Я больше не стремился сделаться более просвещенным и более сведущим, теперь мне хотелось стать более честным и более справедливым. Итак, я положился на судьбу. Последняя жертва моя, как ни дорого она мне далась, принесла свои плоды: я уверился в том, что поступил правильно. Не знаю, осуждала ли тень, навещавшая меня с таким постоянством, мои сомнения; главное, что я больше не боялся ее; навсегда порвав с живыми, я почувствовал в себе довольно силы, чтобы пренебречь мнением мертвых.

На четвертый день стало известно, что церковное начальство велит мне возвратиться в монастырь. До епископа дошли слухи о моем общении с путешественниками, которые попали в наши края так неожиданно, что ускользнули от его надзора. Высшее духовенство опасалось, как бы я не установил тайных связей с местными мятежниками или с неблагонадежными иностранцами; мне предписывали немедленно вернуться на прежнее место. Я покорился этому приказу с полнейшим безразличием. Тронули меня только сожаления доброго отшельника. Правда, почтение к воле начальства не позволило ему воспротивиться моему уходу или высказать свое недовольство, однако, увидев, что я вот-вот скроюсь среди деревьев, он окликнул меня, обнял, а затем оттолкнул и быстрым шагом направился в свою молельню. Тогда я в свой черед бросился за ним и, впервые за долгие годы преклонив колени перед человеком, да притом перед священником, испросил у него благословения. Мы простились навеки; следующей зимой он умер; ему шел девяностый год, и он был человеком слишком безвестным, чтобы в Риме удосужились причислить его к лику святых. Меж тем мало кто из христиан был этого так достоин. Окрестные крестьяне разрезали на мелкие кусочки его грубое монашеское одеяние и до сих пор носят эти лоскутки ткани у себя на груди вместо ладанок. Контрабандисты, всегда находившие приют в его пустыни, заказали в приходской церкви великолепную службу за упокой его души.

Я расстался с отшельником около полудня и берегом моря направился в монастырь; я избрал самую длинную дорогу, ибо знал, что наслаждаюсь свободой в последний раз в жизни; плечи мои сгибались под тяжестью прожитых лет, а сердце щемила печаль.

День выдался жаркий; на солнечных склонах скал было уже заметно наступление весны. Дорогу, которою я шел, проложили не люди; ее отвоевали у камней морские волны, и борьба этих двух стихий еще не пришла к концу, о чем свидетельствовали тысячи неровностей почвы. После двухчасового пути под раскаленным солнцем я, выбившись из сил, присел отдохнуть на черном гранитном валуне, омываемом белыми пенистыми волнами. Дикий этот уголок полнился мрачным рокотом моря. Старая полуразрушенная башня, приют буревестников и чаек, грозила обрушиться мне на голову. Камни ее, изъеденные соленой водой, цветом и шероховатостью, не отличались от соседних утесов, так что создание рук человеческих почти полностью сливалось с созданиями природы. Я сравнивал себя с этим покинутым обиталищем, постепенно разрушаемым бурями, и задавался вопросом, обязан ли человек так же ожидать полного своего уничтожения от времени или случая; не имеет ли он права, исполнив все обязанности и принеся все жертвы, приблизить час перехода в мир иной, туда, где ему уготован вечный покой; мысли о самоубийстве смущали мой ум. Волнуемый ими, я поднялся и стал расхаживать по краю валуна; я ходил так стремительно и так неосторожно, что не свалился в море лишь по чистой случайности. Внезапно что-то прошелестело за моей спиной, как будто край чьего-то платья задел за ветви кустарника. Я обернулся, но никого не увидел. Не успел я, однако, сделать и нескольких шагов, как шелест за моей спиной послышался вновь, а на третий раз ледяная рука легла на мой пылающий лоб, и тогда я узнал Духа и сказал, объятый страхом:

– Открой мне твою волю, и я исполню ее, если то будет воля родителя и друга, а не фантазия прихотливого призрака; ибо я могу найти защиту от всего, и даже от твоих приказов, в смерти.

Ответа я не услышал, но ледяная рука отпустила мой лоб, а взглянув вперед, я увидел в некотором отдалении аббата Спиридиона в старинном платье – точно таком же, в каком он предстал мне у смертного ложа Фульгенция. Спиридион стремительно удалялся по длинной огненной полосе, зажженной в море солнечными лучами. Дойдя до горизонта, он обернулся, сам сияя, словно солнце, и одной рукой указал мне на небо, а другой – на дорогу, ведущую в монастырь. Затем он исчез, а я продолжил свой путь, исполненный радости и восторга. Пускай я лишился ума, зато меня посетило видение величавое и возвышенное".

– Отец Алексей, – перебил я рассказчика, – должно быть, вам было нелегко вновь свыкнуться с монастырской жизнью.

"Разумеется, – отвечал он, – жизнь отшельническая больше отвечала моим вкусам, нежели та, какую следовало вести в монастыре; однако это волновало меня очень мало. Не суетного земного счастья я искал; не ребяческое стремление к благополучию двигало мною; единственное, чего я желал, было обретение если не веры в Бога, то, по крайней мере, надежды на него. Сумей я усовершенствовать свою душу так, чтобы она открылась истине, мудрости и добродетели, я почитал бы себя счастливым настолько, насколько может быть счастлив человек на этой земле; но увы! – даже принеся последнюю, громадную жертву, я не избавился от сомнений. Правда, я вел теперь жизнь более добродетельную, чем в ту пору, когда покинул монастырь. Устав возделывать бесплодное поле чистого ума или, вернее сказать, осознав, как велики те просторы души, которые ложная философия желает свести к холодным метафизическим спекуляциям, я ощущал суетность всего, что прежде пленяло меня, и мечтал о мудрости, которая сделала бы меня лучше и чище. Самоотвержение возвратило мне способность быть милосердным; дружба научила сердечной нежности; поэзия и искусство внушили предчувствие жизни вечной; Спиридион, мой добрый гений, возвратил веру и энтузиазм; однако я сделал еще не все необходимое; оставалось исполнить свой долг, но прежде надобно было понять, в чем он заключается. Заботу о нескольких больных, которым я облегчил физические страдания, я не мог поставить себе в заслугу: я помог им походя, Провидение же вознаградило меня за это сторицею, даровав мне дружбу двух возвышенных душ – отшельника на земле и Эброния на небе. Итак, возвратившись в монастырь, я занялся поисками своего предназначения. Порой я по-прежнему испытывал недоверие к тому, что в другое время назвал бы наваждением, фантазиями ума, склонного к вере в чудеса; я спрашивал себя, какую пользу может принести монах, затворившийся в стенах монастыря, в наш век, когда великие труды монастырских эрудитов прошлых столетий уже принесли свои плоды и все сокровища, прежде скрытые от людских глаз, явлены роду человеческому для его обучения и просвещения; в наш век, когда – и это куда более важно! – религия перестала нуждаться в монастырском уединении, а люди перестали нуждаться в религии. Что же могу я сделать для настоящего, если сам прикован к прошлому? Как могу идти и показывать дорогу другим, если сам связан по рукам и ногам?

Вот великий, единственный поистине великий вопрос, какой поставила перед мною жизнь. Разрешению его посвятил я свои последние годы; не скрою от тебя, бедный мой Анжель, что ответа я не нашел. Мне осталось одно – с грустью признать, что больше я ни на что не способен, и смириться со своей участью.

О дитя мое! До сих пор я не предпринимал ничего, чтобы разрушить в тебе католическую веру. Я не сторонник обучения чересчур стремительного. Не стоит спешить с разрушением идей твердо усвоенных, если на их место хочешь поставить идеи новые, неизведанные; не стоит торопиться низвергнуть юный ум в бездну сомнения. Сомнение есть необходимое зло. Можно даже сказать, что оно есть великое добро и что сомнение человека страждущего, смиренного, нетерпеливо алчущего обрести веру есть одно из величайших достоинств прямой души перед Господом. Да, разумеется, человек, закосневший в безразличии к истине, подл, человек, находящий отраду в циническом отрицании, безумен или порочен, но тот, кто плачет над собственным невежеством, достоин почтения, а тот, кто для борьбы с невежеством не жалеет ни времени, ни сил, велик, даже если труды его не принесли еще плода. Однако для того, чтобы пересечь бурное море сомнения и не пойти ко дну, потребны могучая душа или зрелый разум. Многие юные умы отважились пуститься вплавь по этому морю и, не имея компаса, навсегда сгинули в пучине, стали добычей подводных чудищ, жертвой страстей, ничем не сдерживаемых. Расставаясь с тобою, я вверяю тебя Провидению. Оно позаботится о физическом и нравственном твоем спасении. Просвещение нашего века, пролившее такой яркий свет на прошлое и бросившее лишь несколько слабых лучей в будущее, придет тебе на помощь даже под этими темными сводами. Встреть его без страха, но не пленяйся им сверх меры. В порыве отвращения или гнева люди могут разрушить свой дом очень быстро, но отстроить его заново так же быстро им не удастся. Будь уверен, что жилище, которое они предложат тебе, окажется тебе не по росту. Построй же свой дом сам, и пусть он укроет тебя от бурь. У меня нет для тебя иных наставлений, кроме истории моей жизни. Я хотел преподать тебе этот урок чуть позже, но время идет быстро, события свершаются стремительно. Я умру, и, если тридцать лет страданий принесли мне хотя бы несколько чистых истин, я хочу завещать их тебе: распорядись ими согласно велениям своей совести. Я сказал тебе, и не удивляйся спокойствию, с каким я это повторяю, что жизнь моя представляла собою долгое противоборство веры и отчаяния; окончится она в печали и смирении. Однако это – удел моей бренной оболочки, душа же моя полна надежды на жизнь вечную. Не смущайся тем, что видел меня во власти великих сомнений; это также должно послужить тебе уроком. Помни, что человеческий разум и сознание человеческое не созданы для отчаяния, ибо, какую бы власть ни имели надо мною софизмы гордыни, доводы безверия, горести уныния, тревоги страха, в преддверии смерти я вновь питаю надежду. Надежда, сын мой, есть вера нашего века.

Но продолжу свой рассказ. Я возвратился в монастырь в состоянии крайнего возбуждения. Не успел я, однако, переступить порог обители, как эти ледяные своды, под которыми я по доброй воле решился погрести себя вторично, легли мне на плечи исполинским грузом. Когда ворота с ужасным грохотом захлопнулись за мной, эхо, словно очнувшись, повторило этот мрачный звук на тысячи ладов. Этот похоронный марш ужаснул меня невыразимо, и, повернув назад, я бросился к роковым воротам. Будь они приоткрыты, полагаю, я бежал бы из монастыря навсегда. Привратник осведомился, не забыл ли я чего-нибудь за воротами.

– Да, – отвечал я в смятении. – Я забыл там свою жизнь.

Я надеялся найти утешение в саду и устремился туда, не успев даже явиться к настоятелю. Там, где некогда красовались мои клумбы, теперь не росло ни единого цветочка; все заполонил огород; беседки мои были разрушены начисто, прекрасные растения вырваны с корнем, от прошлого остались одни пальмы, которые, страдая от жажды, грустно клонили головы долу, словно пытаясь отыскать на перекопанной земле следы трав и цветов, произраставших некогда в их сени. Я возвратился в свою келью; здесь все оставалось точно таким же, как в день моего ухода из монастыря, но пробуждало в моей душе воспоминания самые тягостные. Я пошел к настоятелю; по выражению моего лица он тотчас заметил, как сильно я опечален, и не скрыл оскорбительной радости победителя. Презрение, переполнявшее мою душу, помогло мне собраться с силами, и, хотя беседа наша, по видимости, касалась лишь предметов самых общих, я в немногих словах дал ему понять, что не заблуждаюсь относительно дистанции, которая отделяет его, хранящего верность монастырскому уставу исключительно из низкой корысти, от меня, возвратившегося под ярмо из благородного самоотречения. Несколько дней я был для монахов предметом подлого и недоброго любопытства. Убежденные, что я вернулся в монастырь исключительно из страха наказания, они радовались, предвкушая мои страдания. Я не доставил им ожидаемого удовольствия: ни единого вздоха не вырвалось в их присутствии из моей груди, ни единого роптания не сорвалось с губ. Я не показал им своих чувств; один я знаю, чего мне это стоило.

Назад Дальше